Текст книги "Люди трех океанов"
Автор книги: Николай Котыш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
Когда гости уехали, батя собрал всех командиров отделений. Проверьте, говорит, посты, предупредите каждую смену о приближении шторма. Сигнальщикам усилить наблюдение. Радистам приготовиться работать по запасному каналу. Закрепить на мостике и во дворе все по-штормовому.
Но тревога оказалась напрасной. Черная пурга прошла стороной. А вот на сердце у меня поднялось хуже черной бури. Понимаете, до этого я не то, чтобы сторонился, а просто недолюбливал девчат. Дрался с ними. Правда, и мне доставалось. Помню, Томка, дочка тетки Федосьи, так испахала мне физиономию ногтями, что месяц не мог на люди показаться. Может, это она и отучила меня от сердечного отношения к девчатам. Во всяком случае, спокойнехонько жил до того дня. Ребята мучаются, письма пишут, фотографии раздаривают. Случается, ко мне пристают: мол, любовные стихи помоги сочинить. Ну я, конечно, не жалел трудов. А себя вольным человеком чувствовал. И вдруг сам попал в сети.
Можете себе представить, на второй день не нахожу места. Дай мне увидеть эту самую пухлоглазуго, и все тут. Не скажу, что она красивая. Сам себя отклоняю: ну, чего ты в ней нашел? Калмыковатая, черная, будто на угольной платформе проехала. А другой голос подбивает: «Не дури. Именно она-то и хороша».
В общем, совсем я запутался в своих мыслях. Знаю одно: надо ее видеть во что бы то ни стало. И непременно сегодня. Оправдываю свое уже почти созревшее решение: пойду до Оленьих сопок, не так уж далеко. Туда и обратно на лыжах за час-полтора управлюсь. Увижу, словцом переброшусь – и обратно. А прошмыгнуть в тундру у нас труда не составляет – за ворота, и шагай на все четыре. У ворот может задержать только одна совесть. Батя так и сказал:
– Выставлять часового специально для самовольщиков не будем. Шлагбаумом будет совесть.
Понимаете, ставка на сознательность. И тут я опять столкнулся сам с собой. Ну хорошо, пойду. Допустим, что меня не приметят. И вернусь тем же воровским образом. Но как буду в глаза глядеть тому же батьке? И все из-за этой чукчи?
«Значит, трусишь? – сам себя спрашиваю. – А если нет, то покажи характер!» Что ж, надо показать. Все, точка! Никуда не иду! Снимаю шинель, сажусь к окну, беру Жбанова скрипку, провожу смычком. А он почему-то надо мной хохочет. Оказывается, это моя рука дрожит. Да что ж, думаю, это в самом деле? Может, девчонка пошутила, а я, дурак, всерьез втемяшил себе… Словом, по пошел я. Смеетесь? Что же, для вас, может, это и смешно. Конечно, не ахти какой подвиг. А для меня это был, ну, героизм не героизм, но что-то в этом роде. Впервые взял себя в руки.
Служил я тогда в отделении сержанта Сагайчука. Был у него на хорошем счету. А что отделенному от матроса нужно? Вахту нес как полагается. Вел себя прилично. Книги читал, даже стихи пописывал. Получил две благодарности за чистку картошки. Линия поведения моя, как говорил Сагайчук, выровнялась.
И вдруг опять споткнулся. И знаете на чем? На пыжике. Да, на том самом обыкновенном олененке, из которого шапки шьют. Случилось это перед Октябрьскими праздниками. Взрывали мы скалу. Подложили запал, протянули шнур. По сигналу Сагайчука все должны были броситься в укрытие. Подпалил сержант шпур, махнул флажком. Всех как ветром сдуло. Рванулся и я в укрытие. До рва осталось этак метров двести. И вдруг вижу – в стороне лежит пыжик. Откуда он здесь взялся, ума не приложу. Может, мать прямо на пастбище на свет произвела. Признаться, я даже сразу не сообразил, что делаю. Но повернул назад, к этому малышу. А он такой беспомощный лежит и глядит прямо детскими глазами. Нагнулся я, он мычит, языком щеку мне лижет. Схватил его на руки, прижал к подбородку и не пойму, чье сердце колотится – мое или его. В общем, только я добежал с ним до рва – ахнул взрыв…
А дальше получился оборот, которого я и не ожидал. Взрыв меня, конечно, не задел. Поднялся я, взял опять на руки несмышленыша и – к ребятам. Все будто довольны моей сердечностью к живности, но выжидают, что скажет Сагайчук. А отделенный посмотрел на меня: не глаза – проникающая радиация. Будто собирается насквозь прожечь. Заявляет:
– Каким вы были, Караганов, таким и остались. Нет в вас дисциплины и сознательности ни на грош.
Я свой довод выставляю: ведь жаль такое существо на верную погибель оставлять.
– А об инструкции забыли? А ежели бы вас задело, кому отвечать?
– Ну, этого же не случилось, – доказываю.
– Ничего вы не поняли из прошлых разговоров, – укоряет меня отделенный. – Не подумали о репутации отделения. А оно как-никак отличное. Придется мичману доложить. Будете ответ перед отцом держать. Думаю, за такое по головке не погладит.
И вдруг слышу за спиной батин голос:
– Нет, гладить не буду. Но и ругать не стану.
Он уже знал, в чем тут размолвка. Подошел ко мне и, пожалуй, впервые за столько лет одобрительно сказал:
– Нормально, сынок. Душа украшает человека. Если даже она отозвалась и на беду олененка.
Зря опасался Сагайчук, что наше отделение из отличных выведут из-за моей несознательности. Только отношение отделенного ко мне изменилось. Получалось неважно: вроде бы отец меня под защиту взял. Расстроился я. Слег. Сутки пролежал в кубрике. На вторые батя вертолет вызвал. Отправили меня в госпиталь. Там и праздник встретил. Да только не до веселья мне было. Понимаете, тоска одолела. К ребятам гости приехали. К одним – из полка, к другим – с кораблей. К иным даже родня нагрянула. А я вроде всеми забытый. Сидят в приемной посетители, как пчелы, гудят, своим больным друзьям и близким новости выкладывают, про здоровье спрашивают. И вдруг влетает мой знакомый из соседней палаты и во все горло кричит:
– Серега, твой приехал!
– Какой мой? – спрашиваю. – Чего кричишь?
– Да твой же отделенный.
И тут входит… Кто бы вы думали? Сагайчук. А за его спиной почти все отделение. Прикиньте: погода слякотная, ноги не вытянешь. А от нашего мыса до госпиталя километров с полсотни. А они, ребятки, явились. Обнялись. Прижал меня Сагайчук к своему плечу, а я и слова не могу сказать. Он похлопал меня по спине, успокаивает, хватит, говорит, нюни распускать. И стал на тумбочки гостинцы выкладывать. Свертки, банки, пакеты. Разгружается и причитает: «Это от радистов, это от сигнальщиков, это от Крупышева, это от меня».
В общем, оттаяло мое сердце. Недели через две вернулся на пост. Пыжик уже подрос, ребята его на факторию отправили. На мысе полно хороших новостей. Вертолет почту привез. И душа вроде обновилась. Стою как на исповеди. Ребята и слова не произнесли, а чувствую, ближе они мне стали.
Очень я соскучился по нашему мысу. И по фактории. Я там крепкое знакомство завел. Тамошнюю молодежь подбил на шефство. Так что мы у них на попечении по сей день находимся. Собственно, после случая с пыжиком в фактории я считался своим человеком. Узнали там, что я до призыва много лошадями занимался, и стали часто присылать гонца к бате, чтобы он меня командировал к оленям. В ту зиму они часто болели. Падеж даже начался.
Каюр поправил тулуп, осведомился:
– Не холодно?
– Да есть немножко, – сознался я.
– Тогда пошли пешком. Пушок! Тише!..
Мы спрыгнули и пошли за упряжкой.
Приплясывая, главстаршина хлопнул себя крест-накрест руками:
– Крепко берет морозец. К сорока, видать, подтягивает. А знаете, чем нас батя греет? Лыжной прогулкой. Ходим каждое утро. Всей командой. Батько такой порядок завел. Говорит, чтобы жиром не обросли. Так вот, утюжим однажды эти сопки, и вдруг слышу голос. Запрокидываю голову так, что шапка валится. А там, на самой макушке скалы, кроме него, никто не бывал. Все ее обходили, как раскрасавицу. Больно гордая, высокая. Ее тут так и называют – скала мичмана Караганова. Вообще, я неплохо хожу на лыжах, а вот забираться на высоту… А бате это в привычку. И он зовет меня к себе. Подхожу к скале. Измеряю взглядом. А она вся изузорена елочкой. Это отцов стиль. И как, думаю, он не сорвался с такой верхотуры. Ведь, не поверите, скала почти отвесная. Пробую идти таким же манером, как он. Не получается. Становлюсь боком. Тот же эффект. Решаюсь снять лыжи. А отец грозит палкой:
– Нет, ты с лыжами сумей. А то еще вздумаешь штаны снять. Не семени и попрочнее делай шаги. Становись тверже.
В общем, с грехом пополам я забрался на скалу. Весь в мыле, лопатки чешутся и подбородок почему-то прыгает. Отдышаться не могу.
Батя смеется:
– Тяжко?
– Да так себе.
– А я вот почти двадцать годков сюда поднимаюсь. Отсюда далеко все видно. Да вот сегодня малость запалился.
Посмотрел на меня какими-то грустными глазами и взял мою руку. Сунул ее под китель, положил на свою грудь:
– Слышь, сынок, колотится?
– Слышу.
В самом деле, под ладонью будто птица в силках бьется.
– Так вот, Сергуха, батькин моторчик того, капитального ремонта требует.
– Да что ты, папа? – встревожился я. – Это пройдет.
– Ты меня не утешай, – отмахнулся отец. – Это я тебя должен взбодрить. Вот ты сюда еле вскарабкался. А отчего?
Смотрю на отца. Лицо широкоскулое, глаза глубокие, под навесом бровей схоронились. И две глубокие морщины от крыльев носа до рта протянулись. Будто вмятины. Ни дать ни взять – как пил молоко из крынки, так и остались следы закраин. Стоит на скале неуклюжий, но крепкий, твердо стоит, будто врос в нее. Такого не просто сдвинуть, как и нелегко удержать. Куда мне до него? Сам я щупленький. Вроде и не его сын. Ростом – сами видите. Стыдно прямо сказать – чуть повыше питьевого бачка, что стоит в кубрике. А все потому, что детство мое было непутевое. Я уже вам докладывал, как раз на войну пришлись мои мальчишеские годы. И получилось, кого война закалила, а меня подсекла. Голодал, болел всякими хворями. Жили мы с теткой голодно. В общем, горя хлебнули. От того, может, и рост мой затормозился, на полпути дал остановку. Правда, уже тут, на действительной, малость окреп, хотя и стою на левом фланге. Зато бегаю здорово и на лыжах, и так – пешим. А вот на отцову скалу сегодня впервые поднялся.
Батя будто понял мои мысли, перевел разговор на другое:
– Тебе, сынок, нравятся эти места?
– Да как сказать, – отвечаю не совсем уверенно. – Жить можно.
Отец зашевелил сивыми бровями:
– Ты не понимаешь, в чем соль земли. Погляди, красотища какая, а ты – «жить можно». Вроде принудиловка какая…
Вздохнул, горько улыбнулся:
– Видать, придется тут и на вечную стоянку становиться. Знаешь, чайки умирают в гавани.
Каюр закашлялся, вытер рукавицей глаза.
– Малость простыл. Наверно, там, в воздухе. На земле никогда не поддаюсь простуде…
Так вот, с того самого разговора с батей прошел почти год. Но я все до словца помню. Закрою глаза и вижу: стоит отец на своей скале и рукой показывает вокруг. Откуда-то издалека, может от самого полюса, идут валы. Вырастают водяные горы и лязгают с налета о скалу так, что искры высекают. Это брызги, подкрашенные солнцем. Батя щурится на океан то ли от удовольствия, то ли от раздумий.
– Работает впустую. Дать ему полезное Дело – горы своротит, льды растопит.
Стоим мы на скале, судьбу обмозговываем. Спрашиваю отца:
– И куда же теперь с твоим здоровьем?
– С каким здоровьем? – удивляется. – Да ты что, хоронить меня собираешься? – Кивает на океан: – Гляди, тоже седой, а вон как ворочает камни. И отец твой… Вот сорокаградусный мороз, как московская, крут. А меня не берет. – Снял шапку, подставил белую голову ветру.
Вдруг развернул лыжи – и вниз. Шинель крыльями взметнулась, а седина на голове со снегом слилась. Уже внизу, в долине, машет мне палкой – давай спускайся. А я не решаюсь. Батько требует по-начальнически: спускайся!
В общем, впервые в жизни я летел истребителем не истребителем, а вертолетом точно. И не упал. И все потому, что отец к такому делу, как птенца, приучил.
Уже внизу спрашивает:
– Не догадываешься, зачем я тебя сюда приглашал?
– Для тренировки?
– Верно, для тренировки, только для какой. Вот забрался на верхотуру. Теперь второй раз потянет туда. Оттуда и обзор хороший, и дышится там легко. Ты, вообще, сынок, привыкай больше идти в гору. Так оно, может, и тяжелее, но надежнее. Жизнь дальше видится.
Видишь ли, говорит, на эту скалу мне уже трудновато лазить. Подсмена нужна. Так вот, думал я, выискивал кандидатуру и на тебе остановился. Ты только не возгордись, а прими это как аванс. Вчера разговаривал я с начальником штаба, так он предлагает мне сложить полномочия. В общем – на пенсию. Да я и сам вижу, что приспела пора на якорь становиться. Дела тебе приказано сдать.
Вечером возвращаемся домой. Идем по долине. Я по батькиному следу бреду. И вдруг отец останавливается, палкой в снег тычет. Гляжу и глазам своим не верю: в наст след полозьев врезан. И копыта обозначены. Оленья упряжка, говорю, не иначе. Откуда ей быть здесь, удивляемся. Из фактории упряжки здесь не бывают. Они только к нам на пост заезжают, да и то редко. Судили мы, рядили и пришли к заключению: прошла чужая упряжка.
Пришли на пост. Отец со штабом связался. Там пообещали выслать вертолет. Но к обеду погода задурила. И нам ничего не оставалось, как самим заняться распутыванием следов.
Отправились мы с отцом на лыжах. Обошли сопку. Перевалили через нее, спустились в долину и, проблуждав два часа, ни с чем вернулись на пост. След был потерян.
Я уже говорил о наших местах. Тундра есть тундра, океан – океан. Они как бы породнились дурным характером. И на земле, и на воде верховодят жуткие ветры. Но для нас все же не они бог и царь. Всевышний здесь олень. Да, олень. Зовут его здесь ласково – цветок Севера. Он и транспорт, и мясо, и одежда, и обувь. Правда, за последнее время народ избаловался – все норовит воздушным транспортом воспользоваться. Но бывает, так заметет, что никакому асу не подняться в воздух. А олень всегда готов в дорогу. И может, поэтому наша приморская земля так исполосована полозьями. К чему разговор веду? Да к тому, чтобы вы поняли сложность нашего положения. Вот заметили мы подозрительный след. А поди разгадай, чей он – свой или чужой? Конечно, непреодолимого ничего нет. Особенно если ты толком знаешь свое дело. А мы тут кое в чем разбираемся. Во-первых, в соседней фактории санки сделаны но стандарту. Сами понимаете, массовое производство: ширина колеи такая-то, и никаких гвоздей. Во-вторых, полозья имеют определенную ширину. Ну, и главное, как идет упряжка – ровно, без опаски, зная куда и зачем, или же петляет, хитрит. Вот по всем этим приметам мы с отцом и сделали заключение: прошел чужак. А тут еще заметили в лунках копыт капельки крови. Значит, олени прошли немалый путь.
На второй день вылетели на вертолете. Долго ползали над сопками. Вылетели в полдень. Это у нас самое светлое время. Рассвет начинается примерно в одиннадцать, а к четырнадцати опять темно. Покружили около двух часов, а проку никакого. Летим и, кроме снега, ничего не видим. Устали как черти. Знаете, гудит, гудит мотор. Прямо душу выматывает. Уже темнеть стало. Возвращаться пора. По как бросать незаконченное дело? Летчик предлагает ближе к берегу держаться. Там сопки, скалы – хорошее укрытие. Чужак попытается там схорониться. Отец согласился.
Подлетаем к берегу. Новое затруднение. Острые как штыки скалы подняли нас на такую верхотуру, что следы полозьев, если бы они и были, ни за что не разглядеть. Но летчик успокоил, говорит, все равно пробьемся. Летим над глубокой и узкой, как коридор, долиной. И тут вертолет будто провалился. Признаться, у меня сердце к горлу шарахнулось. Потом пообвык. Прошли мы долиной так низко, что заметили кое-где торчавшие из-под снега валуны. Но этот коридор завел нас в ловушку. Оглянуться не успели, как перед нами торчмя выплыли две высоченные скалы. А с них, как снег на голову, спорхнули белые птицы. Мы с отцом аж голову в плечи вобрали. Думаем, все, амба. Врежется наш «стрекач» в это живое месиво, и поминай как звали. Смотрим на пилота. На нем тоже лица нет. Из-под белого подшлемника пот градом катится. И тут свершилось чудо. Вертолет остановился, повис. Летчик разжал побелевшие губы. Улыбнулся:
– Кайры-ведьмы, на ночлег устроились.
Птицы, конечно, врассыпную. А мы висим над пропастью. Правда, пилот, чертяка, по-прежнему лыбится. А нам не до смеха. Мысль сверлит: как будем выбираться из этой пасти? По левую руку – скалы стеной. Близко так. Даже расщелины видно. Справа – та же картина, если не хуже, – выступы торчат как клыки. А внизу… Вниз я не решался, взглянуть. Что-то синело под плоскостью. Только впереди светлела прогалина. Что будет делать летчик? Чем кончится это «цирковое представление»? Хочу высказать свою тревогу батьке. А он хрипит мне на ухо:
– Сиди смирно, не мешай летчику действовать.
А тот, понимаете, взглянул на нас, присмиревших, и опять скалится: вы, говорит, вибрируете – борта дрожат. Потом нагнулся. Потянул какой-то рычаг. И наш вертолет пополз вверх. Опять сердце к горлу метнулось.
Вертолет поднялся так высоко, что перевалил через скалы. Только тут мы с батькой вздохнули.
Еще несколько раз спускались в долину, перепрыгивали через скалы. Мы уже свыклись с этой акробатикой. Но следы обнаружить так и не удалось. Свечерело, и летчик повез нас домой…
– Эй, пошел, Штурман! – прикрикнул старшина.
Но отстегнутая недавно белолапая лапка прочно уселась впереди остановившейся упряжки. Каюр встал:
– Как бы не опасность какая… – Пристегнул белолапой постромки, и она с ходу взяла рысцой. Старшина не без гордости пояснил: – Она у меня сознательная. Не может безработной бежать. – И вдруг спросил: – А знаете, она слепая?
– Как слепая? – не понял я.
– Ну, как вам сказать… ничего не видит.
– А как же бежит, да еще ведет других?
– Вот так, вслепую. Чует дорогу. Знаете, у собаки какой нюх, а у слепой он еще лучше.
Ошеломленный такой новостью, я спросил:
– А где же она ослепла?
– История длинная. Связана с теми же подозрительными следами… Вернулись мы на пост, и погода задурила так, что к вечеру черной пургой запахло. Усилили наблюдение. Все принайтовали по-штормовому. Погасили печи. Ставни закрыли. Движок утеплили. Топовые огни решили всю ночь не выключать.
А в полночь ударил ураган. В казарму влетел радист Крепышев и страшным голосом закричал:
– Пожар!
Все шарахнулись к выходу, на бегу натягиваем одежду, обувку. Пустили в ход огнетушители, воду, песок. Я метнулся к радиостанции. Там вахтенные уже вытаскивают ящики с запасными частями, калечат впаянные в пол станины. Приказываю вначале выносить приемники и передатчики: надо быстрее аппаратуру налаживать, со штабом связаться. Последним из радиостанции выскочил Крепышев. Опустив ящик, сморщился.
– Еще один передатчик там.
Ну, я туда. Найти передатчик сразу не могу. Дым такой въедливый, глаза слезой застилает. И дышать невозможно. Норовлю остановить дыхание – душит кашель. Шарю ногой. Нашел передатчик. Подхватываю и – к двери. А там уже огонь хозяйничает. Все же шагаю, захлебываюсь дымом. Чуть не упал. Крепышев поддержал и сам, смотрю, туда лезет, в огонь:
– Музыка там. Скрипка…
Смешно, и только. Беру его за рукав. Не до музыки, говорю, сейчас. Надо станцию налаживать.
Смонтировали мы ее быстро. Связались со штабом. Доложили все как есть. Оттуда пообещали выслать вертолет, как только утихомирится погода. И тут меня подзывает отец. Как сейчас, его вижу: стоит в одном кителе с обгоревшим рукавом. Без шапки. Седина красной сделалась от пляшущего рядом огня. Кивает на спасенное имущество:
– Все, Сергуха, уберегли, а вот про себя забыли. Шинели сгорели.
Кусает губы, прикидывает:
– С поста, конечно, никто не уйдет. Вахту надо нести. Сейчас все на своих местах. А пока придет вертолет с обмундированием, нельзя сидеть сложа руки. В общем, надо спасать людей. Сам видишь, на таком холодище без верхней одежки… Мы тут пока чехлами прикроемся. Будем держаться. А вот одному надо бежать в факторию. Опять кусает губу, за плечо меня берет.
– Думаю, тебе, сынок, это сподручнее. Бегаешь ты здорово. Да и в фактории все тебе знакомо.
Рванулся я с места, но отец остановил:
– Помни, сынок, надежда только на тебя.
– Есть!
Взял с места разминкой – сразу подумал о разумной трате сил. Бегу, а над головой птицы кричат. Догадываюсь: это кайры пожаром потревожены. Но тут еще какой-то странный звук. И что-то мне под ноги подкатилось. Нагибаюсь. Комок. Разглядываю. Так это ж Штурман! Наша сторожевая собака. Я принес ее из фактории еще трехмесячным щенком. На посту выросла, сторожила нас, а когда матросы отправлялись к шефам, брали с собой. И в любое бездорожье приводила на свою родину. За это и дали ей кличку Штурман. Может, думаю, и сейчас ее с собой прихватить? Но что это? Мечется бедная от калитки ко мне, натыкается на ботинки, падает и так жалобно воет. Поднимаю на руки и вздрагиваю: безглазая она. Огонь выжег глаза. Опускаю и выбегаю за калитку. Но собачонка догоняет и визжит так, будто просит не оставлять. Говорю ей, как человеку: «Не могу взять». И бегу навстречу тундре.
Картина, понимаете, скучная. На мне одна фланелевка. Ну а форма три не совсем данной погоде соответствует. Одно спасение – двигаться как можно бойчее. Убыстряю бег. Наст не выдерживает. Ломается. Снег в ботинки сыплется и тут же тает. Пробежал с километр. Ноги мокрые. Пощипывает пальцы, но к этому мы привычные.
В общем, с горем пополам добрался я до Оленьих сопок. Отсюда до фактории километров семь, не меньше. А тундра свое берет. Кажется, встала на дыбы и весь снег с собой подняла. Погасила звезды, смахнула луну. Стало совсем, темно. Остановился я, прикрылся ладонью. Куда идти? Стоять нельзя. Жжет мороз. Ноги покалывает. Горят ладони. А ветер свистит. Стой! А откуда дул ветер, когда я уходил с мыса? Кажется, в спину? Нет! Хорошо помню, жег левую скулу. Значит, норд-ост. Так почему он сейчас хлещет в лицо? Кто же это развернулся: ветер или я? Но я знаю норов здешних ветров. Почти всю зиму дуют с норда, будто боятся, что тундра до времени сбросит снег.
Рубанул я рукой воздух, сам себе дорогу указал, ветру левую скулу подставил. Вначале больно было, а потом привык. Конечно, проваливался выше колен. Но снег почему-то не таял в ботинках. А может, уже не чувствовал его? Бежать уже невозможно. Отмеривал шаг за шагом, как ребенок. А потом и вовсе остановился. Чтобы передохнуть. Сделал шаг и споткнулся. Руками в снег. Встал на колени, поднес ладони к губам… а пальцы того… бесчувственные. Хочу ими пошевелить – не получается. Понял: они неживые. Сердце зашлось такой тоской, будто тисками сдавили. Ну, и опять сам себе командую: не распускай нюни, шагай.
Поднимаюсь, а под ногами будто палуба ходуном ходит. Отсчитываю шаги, прикидываю, сколько времени бреду. Кажется, давным-давно вышел в эту адскую дорогу. А как же там ребята на мысу? Что с ними? И вспомнил всех. Отца, который вот уже сколько лет ведет меня по жизни. Корнея Крупышева, моего закадычного дружка и неисправимого музыканта Жбанова, отделенного Сагайчука и других. Нет, думаю, ребята, не сомневайтесь во мне. И сам от себя всякие дурные мысли гоню. Стараюсь думать о хорошем. О тепле, о солнце, о мокром ветре. Понимаете, почему-то вспомнился мне такой ветер. Было это на прошлогодней спартакиаде. Бежал я на пятикилометровую дистанцию. Скорость порядочную взял. Оставил позади летчика, с которым потом на вертолете встретился. Поравнялся с высоченным Южновым, главстаршиной из подплава, и шаг в шаг пошел с Крупышевым. Силен этот сибиряк. И вот финиш. Мне в затылок дышит Корней. Все идет к тому, что я первым ленты коснусь. Но мне душно. Чертовски душно и тяжело. И тут ударил этот ветер. Прохладный, с дождем. Воспрянул я духом, силенки прибавилось. Вот бы сейчас таким ветром дохнуть. Но он какой-то сухой и душный. А может, думаю, потеплело. Останавливаюсь, поворачиваюсь лицом к ветру. Нет, ветер жесткий, как щетка. Но почему так жарко? Даже фланелевка прилипла. Тыльной стороной ладони трогаю спину и вздрагиваю: фланелевка взялась наледью. Рукава тоже обледенели. И тут, знаете, вспомнил… Был у нас в Круглом дед Смола. Умер в войну. Так он любил рассказывать, как в пору своей молодости ходил за священной водой в соседнее село Бударки. Стояли такие морозы, что лед на реке взрывало, как динамитом. Дед сбился с маршрута, вьюга его измотала, свалила и снегом прикрыла. Нашли старика на вторые сутки. Оттерли. Выжил. После любил рассказывать:
– Когда замерзал, жарко было и ко сну клонило.
Значит, думаю, надо опасаться этого тепла. Надо идти. Вновь отмериваю шаг за шагом. Ноги не слушаются. И ветер наваливается так, что не разогнуться. Норовлю выпрямиться, но тут же вскрикиваю. Спина, спина, кажется, надвое переломилась. А в лопатки будто кто шприцы воткнул. Не шевельнуться.
Может, думаю, надо кричать. Но кто услышит? До фактории далеко. Прикидываю, а сколько, собственно, осталось? Не больше двух, ну, от силы – трех километров. Но какие они тяжелые. Разогнулся с горем пополам. Передвигаю какими-то не своими ногами. А в голове одна мысль: «Пить! Пить!» Сглотнул комок снега, но через минуту во рту опять палит…
Каюр вдруг закашлялся и, перейдя на хрипловатый басок, заметил:
– Иногда солдат сам себе остается командиром. Такое право тогда выпало и на мою долю. Я командовал собой. Может, именно тогда и проснулся во мне характер. Такой, какого требовал батя. И видимо, этот самый характер выжал из меня даже невозможное. Я коснулся ветки. Гляжу: передо мной по пояс застряла в снегу березка.
– Родная! – как живому существу шепчу. Потому как знаю – отсюда, от этой березы, меньше километра осталось до фактории. Прикидываю: вот где-то тут, уже рядом, за этой гудящей стеной, – бревенчатые дома чукчей, двухэтажная школа, ветряной двигатель, больница, клуб… Как там сейчас тепло! И вода, наверное, есть. Шагаю. И вдруг вижу огни…
Очнулся я в больнице. Гляжу и понять не могу – во сне или наяву. Надо мною лицо с припухшими глазами. Они так близко, что в них вижу себя. Соображаю, где я видел эти до краев наполненные светом: глаза. И вдруг память воскресила концерт в кубрике. Девчонка в белом платье и в капроновом шарфике. Он, как пламя, бьется у плеч. И всплыли как живые слова про Данко: «И вдруг он разорвал себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял над головой».
Потом входили и выходили люди. Показался сухонький, с тощей бородкой старик. Сестра замахала ему руками, мол, без халата нельзя. Но он, облаченный с ног до головы в оленью шкуру, все же протиснулся в дверь. Отдирает с усов сосульки и интересуется:
– Караганов, такой имеется?
– Караганов! – уточняю я и, будто ужаленный, поднимаюсь с постели: – Вы от наших, дедушка?
– С мыса возвернулась упряжка, – отвечает. – Отправили шубы и валенки. Сейчас провизию повезем. Да только не за этим я забежал.. На мысе любопытствуют, как твое здоровье, парень?
– Хорошо, дедушка.
Сестра проводила деда до порога, а он уже оттуда мне говорит:
– У нас только ртуть низко падает, а человек держится – ого! – как высоко.
Эти слова я крепко запомнил.
Старик вышел. Сестра села рядом и молчит. Такое неудобное положение. Вроде я виноват в чем-то. Решил оправдываться:
– Извините меня, что я тогда не пришел к Оленьим сопкам. Вот сейчас ошибку исправил. Пришел к вам прямо на работу.
Девчонка краснеет. Кусочек того самого капронового шарфика кусает. Куда делась ее прежняя смелость? Посмотрела на окно, спрашивает:
– Оленей любите?
– Конечно, – отвечаю.
…Отлежался я. Вернулся на пост. А там узнаю такую историю. Оказывается, мы с батей не зря взяли на заметку олений след. Пока я дополз тогда до фактории, а оттуда с нарочным отбыла упряжка с обмундированием, на посту продолжалась служба но всем статьям. Ребята выдержали черную бурю. Правда, кое-кто обморозился. Дело в том, что антенну сбило ветром. Ну, если тепло да спокойно, тут особого затруднения нет. Руби мачту, отвинчивай натяжки, вали набок, налаживай антенну и опять ставь. Но на это уходит около часа. А тут обстановка торопит. Со штабом связь нужна до зарезу. И Крупышев снимает с себя ботинки, шинель (иначе не залезешь) и в одних носках и в одной робе ползет вверх. Дело, скажу вам, непростое. Особенно зимой. Стойка скользкая, как гадюка, и ветер пронизывает до самых костей. А высота мачты восемнадцать метров. Поднялся Корней метров на десять – и назад. Нет больше терпения. Отогрелся у костра и опять – вверх. И таких шесть заходов. Лишь на седьмой дополз до нока. Укрепил антенну. А обратно ледышкой сполз. Даже пальцы не мог разжать. Окостенели.
Лишился парень пальцев на правой руке. Доктор говорит: иначе со всей рукой может расстаться. Ребята рассказывали, плакал Витька. Не от боли. А оттого, что больше не придется ему скрипачить.
К утру прояснилось. И вдруг сигнальщики заметили перископ подводной лодки. Недалеко от берега. Прикинули: по всем статьям нашей лодке незачем такие фокусы выделывать. Значит, кого-то другого здешние места соблазнили. Обо всем этом доложили куда следует по радио.
А на второй день наш вертолет опять вылетел на поиски подозрительной упряжки. И знаете, нашел. Только очень далеко от нашего поста. За ночь отмахала более сотни километров. Пряталась у скал. Так что мы не зря там акробатикой занимались.
В общем, в штаб флота вертолет доставил двух чужаков. Жаль, что мне не удалось их увидеть. А третьего нашли ребята километрах в пяти от поста. Замерз, собака. Оказывается, его специально там оставили для черного дела. И он его сделал в разгар бури – зажег пучок просмоленной пакли и бросил в сторону нашего поста. Сжег, подлец, наш кубрик. Но зато вышла осечка с главным. Надеялся, что после пожарища пост прекратит свое существование, что мы, как мухи, померзнем без крова. А там можно и десант выбросить. Не знали чужаки, что пост только с виду на отшибе, а так пуповиной связан с материком.
Ну, приехал ко мне в госпиталь батя. Увидал, губы затряслись. Схватил меня в охапку, как младенца:
– Жив, сынок… Одни косточки остались.
Тычется усами в лицо, в грудь. И чувствую, рубашка у меня мокрая от батиных слез. И меня как лихорадка колотит, готов разреветься, за слезой ничего не вижу. Никогда я не видел, чтобы батя плакал. Видно, совсем слаб стал. И мне не себя, а его жаль. А он поймал мою думку, вытер рукавом глаза, как бы застыдился:
– Хватит сопливиться, – и по моей тощей груди похлопал.
А потом стал новости рассказывать. На посту жизнь потихоньку налаживается. Уже поставили щитовой домик. Новую аппаратную получили. Начали строить склад. Только погода муторная. Сейчас новолуние, а это обязательно торошение льда. Что это за штука? Вроде и красивая, но не совсем приятная. Представьте себе – на нескольких крейсерах разом ахнули орудия главного калибра. Небо, кажется, вот-вот обвалится. Ну, это только музыка, а потом начинается пляска. Большущие, величиной с двухэтажный дом льдины налезают друг на друга. Поднимаются ледяные горы до двадцати метров высотой. А потом все это рушится, грохочет и опять начинается все сначала. При такой катавасии в океан, конечно, нос не сунешь. А нам не мешает там бывать почаще, чтобы видеть все не только у себя под носом, а чуточку подальше.