355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Котыш » Люди трех океанов » Текст книги (страница 4)
Люди трех океанов
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:53

Текст книги "Люди трех океанов"


Автор книги: Николай Котыш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)

– Какой едучий дым…

Все засмеялись. А Гнатюк, глядя в морщинистое лицо фронтового командира, грустно шептал:

– Эк вас размалевали годы. Не узнать…

– Да, годы такой художник, от которого не уйдешь, не скроешься, – согласился комбат. – Да и тебя они расписали… А ведь ты моложе.

И пошли расспросы – воспоминания, густо пересыпанные восклицаниями.

– А помните, у Вислы?..

– Жаль, не вернулся Прохоров.

– Где-то сейчас старые иптаповцы?..

Говорил больше Гнатюк. Севрюков лишь подтверждал: «Да, помню. Как же…» И забыл о том, что собрался речь произнести. Вспомнил лишь тогда, когда Гнатюк кивнул на притихших солдат: «Они вас так ждали».

Севрюков свел у переносицы клочковатые брови:

– Когда ехал, собирался многое рассказать. Сейчас все вылетело…

Все понимающе заулыбались. Справившись с минутным замешательством, Емельян Петрович вдруг заговорил необычайно просто, словно толковал с кем-то наедине.

– Ночевал я сегодня в горах. До чего же зябко там. Кости так разнылись. Они у меня вообще дурную погоду предсказывают. Так вот, сижу там и думаю: «Как высоко забралась батарея. Неужели это она родилась заново?..»

Подполковник сделал паузу. Кое-кто глядел недоумевающе. Емельян Петрович присел на корточки, бросил ветку в розовую пасть костра, надвое сломал и без того крутую бровь:

– Да, батарея однажды умирала. И что обидно, умертвить пришлось самим.

Солдаты ближе пододвинулись к костру.

– Приключилось это в Германии. Немцы взорвали мост. Пехота шагнула в воду и поплыла дальше. А мы со своими пушками сели, что называется, на мель. Начали сколачивать плоты. В аккурат поблизости оказался лесок. Рубим эти германские деревья, сколачиваем гвоздями, связываем проволокой, веревками, лозой. А с того берега бьют – ад кромешный стоит. Одно наше орудие в бараний рог согнуло. Но продолжаем грузиться. Закатили последнюю пушку на бревна. Ветхий плотишко почтя весь под воду ушел. Но совсем не тонет. Прислуга гребет изо всех сил. Как только добрались до стремнины, плоты завертелись будто бешеные. Не можем ни на метр приблизиться к берегу. Пытаемся стрелять на плаву. Одно орудие срывается и идет под воду. С берега слышим просьбу, до того жалобную, что душу вынимает:

– Ребятки, да подсобите же…

А мы бы и рады, да не можем. Узкая полоска берега, где залегли наши боевые дружки, видна как днем – немцы прожекторы направили. Ахнула артиллерия. Закипела вода вокруг нас. Гомон с чужих позиций. Это фашисты двинулись в контратаку. Наклоняется ко мне наводчик. Ходов, весь мокрый, от холода дрожит:

– Что ж это такое, товарищ командир? Ведь они уже идут, и как бы не в психическую. Может, вплавь, без пушек, доберемся? Хоть врукопашную…

Смотрю на солдата и самого жуть берет: в самом деле, с минуты на минуту немецкая солдатня захлестнет горстку наших ребят. И вдруг примечаю небольшой островок. Сразу прикидываю – там туго придется. Наши скученные орудия будут хорошей мишенью. Но из всех бед выбираю одну.

Налегли на самодельные весла, повернули к острову. Скатили пушки наземь и сразу – к работе. Как и предсказывал Ходов, немцы пошли в психическую. Была у фашистов такая «разновидность» атаки. Это когда в полупьяном угаре или полном психическом расстройстве идут напрямик, в лобовую. Конечно, разум у пьяного или нервного не велик. Но и устоять перед ним тоже нужны нервы. В общем, немцы двинули на нас и артиллерию и пехоту. По нашему островку били прямой наводкой. Отвечали мы том же. Стреляли без передышки. На стволах дымилась краска. Дело дошло до мин. Они все ближе ложились к нашему «пятачку». И вскоре погибла вся прислуга третьего орудия. На других появились раненые. Но мы решили биться до последнего. Берегли уже не жизнь, а снаряды. Удалось прямым попаданием взорвать три немецкие самоходки. Потом четвертую искалечили. Били и по пехоте. Она несколько раз порывалась подняться, но откатывалась. Мы уже радовались благополучно кончившемуся «сабантую», как увидели выползшие на холм новые орудия. Подсчитали – чертова дюжина. Ударили они почти одновременно. Сзади меня кто-то охнул. Гляжу, к лафету склонился Ходов. Бледный как смерть, пот градом катится. Губы шевелятся, а голоса не слышно. Указывает на ноги. Откинул я полы его шинелишки, и язык отнялся. Солдат был без ног. Его дружки по орудию рядом лежат. Неживые. Перетянул я жгутом Ходову култышки, чтобы кровью не истек, и приказываю не шевелиться. Он же порывается встать, к орудию тянется. Это пока в горячке. А когда боль подкатилась к самому сердцу, – застонал.

Комбат замолчал. Видимо, нелегко было говорить. Сухо трещал пожираемый огнем хворост. Из Змеиного ущелья тянуло сыростью.

– Короче говоря, к рассвету нас в батарее осталось всего шесть человек – я, Гнатюк, Ходов и чудом уцелевший расчет четвертого орудия. Пушек в ходу – восемь. Больше чем одно орудие на человека. Пришлось каждому работать за расчет. Самому заряжать, наводить, стрелять. И вдруг крик с четвертого орудия: «Боезапаса нет!» Посыпались эти доклады и с других орудий. Молчит один Гнатюк. Подхожу к нему, спрашиваю, сколько снарядов осталось. Отвечает – двенадцать. Прикидываю. Восемь надо оставить на всякий случай, а четыре можно выпустить. Но выпустить с толком. Гнатюк так и сделал. Еще одна немецкая самоходка перевернулась вверх тормашками. И наши орудия замолчали. Немцы сразу поняли, что мы остались с голыми руками, и сразу пошли на нас с открытым забралом. Самоходки двинулись к самому берегу. Оттуда к нам рукой подать. Все мы поняли, что настал последний час…

Комбат повернулся к Гнатюку, улыбнулся:

– Вот Володя не даст соврать, не думали мы встретиться на этом свете. Пригласил я солдат. А сам не знаю, как им выложить страшную думку: решил уничтожить батарею, чтобы противнику не досталась. Но как расстаться с орудиями? Стараюсь говорить как можно тверже, а в горле хрипит. В общем, приказал набить стволы камнями, а в казенники положить последние снаряды. Рванули за шнуры… А дальше не помню. Говорят, нашли нас с Гнатюком и Ходовым среди трупов. Остальные ребята погибли…

Крутой огонь сворачивал в сигарки падавшие в костер листья. Лица солдат, подкрашенные отсветом пламени, казалось, глядели с плаката.

* * *

На рассвете Севрюков покидал гарнизон. Когда «газик» вскарабкался к сторожившим холм близнецам-березкам, сердце заныло. Севрюков попросил:

– Останови, шофер.

Емельян Петрович вышел из кабины. Долго смотрел на еще не проснувшийся гарнизон. Над долиной курилось розоватое, предутреннее марево. Торжественная, безмятежная тишь царствовала окрест. «Отдыхают», – невольно подумал подполковник о возвратившихся с учения батарейцах. И вдруг из дальней дали берущей за душу песней откликнулась гарнизонная юность комбата: по-журавлиному зовуще затрубили горны. И словно ему в ответ с позиции ахнуло орудие. Всходило солнце. Севрюков снял фуражку, и горячая, трепетная волна подступила к сердцу. «Прощай», – прошептал, а сам подумал: «Нет, до свидания!» Грезил: отшумит листопад, отголосят непогожие ночи, спадут зимние стужи, и он вновь приедет сюда – хоть на денек, хоть одним глазком взглянуть на свою молодость.

ОЛЕНИ, БЕГУЩИЕ В НОЧЬ

Прошлой зимой, в пору февральских снеговеев, я ехал в командировку на Север. До Хабаровска добирался поездом, а там пересел на Ли-2, шедший к Берингову проливу.

Хотя, по словам штурмана, мы уже приблизились к береговой черте, различить, где вода и где земля, было невозможно. Белое царство снега простиралось до самого горизонта, над которым клубились по-зимнему сбитые в кучу облака. А вскоре и снег потемнел, взялся голубым налетом: разлились сумерки. Но на высоте еще светило солнце. Алое, будто снятое с наковальни, оно мягко и, казалось, с шипением вонзалось в белый окоем горизонта.

Больше глазу не за что было зацепиться. Однако сидевший со мной рядом на самолетном чехле главстаршина в новенькой шинели и кожаной шапке-ушанке так пристально глядел в иллюминатор, что я невольно спросил:

– Знакомые места?

Он оторвался от иллюминатора и почему-то смутился.

– Да нет, мои места там, левее, – кивнул за борт и опять приник к стеклу.

Я продолжал разглядывать его лицо. Жиденькие, с рыжинкой брови, большие грустноватые глаза и маленький, почти мальчишеский подбородок. Все лицо – щеки, нос, виски – исклевано синеватыми шрамами. Почему-то подумалось, что перед самым лицом парня когда-то был разряжен самопал, навсегда оставивший следы пороха.

Сидели мы молча до тех пор, пока не подошел штурман самолета с озадачившей нас новостью:

– Н-ск не принимает. Придется поворачивать назад.

Моего соседа будто катапультой подбросило:

– Понимаете, товарищ капитан, мне нельзя опаздывать. Меня ждут.

– Ничего не могу поделать.

– А вы попросите хорошенечко, скажите, человеку надо на мыс Бурь. Примут.

Старшина говорил с такой тревожной мольбой, что капитан заколебался:

– Ладно, еще раз запросим.

Штурман ушел, и, пока он не возвратился, старшина метался от иллюминатора к иллюминатору, озабоченно кряхтя и прищелкивая языком:

– Вот досада! Неужели не примут?

Но штурман вскоре вернулся и сообщил, что через двадцать минут садимся.

Самолет прорвался сквозь вставший на пути снежный заряд и вошел в прорубленный лучом прожектора коридор.

На аэродроме нас встретил мичман в черном, лоснящемся полушубке, в валенках, подвернутых у колен, в оленьих рукавицах. Поднес заиндевелую рукавицу к такой же белой то ли от инея, то ли от проседи брови:

– Мичман Караганов. Прошу документы.

Проверив, кто мы, откуда и куда держим путь, быстро разбил нас на группы и так же незамедлительно усадил в автобусы. Одних направил в соседний городок, других – в гостиницу, третьих оставил здесь же, в аэродромном домике, чтобы с первой оказией отправить дальше. Детишек сам переносил пачками в собственный «газик», всех почему-то называя одним и тем же именем:

– А ну-ка, давай, Ванюша, на пересадку!

Одна малышка возразила:

– Я Наташа, дяденька…

– Кутай нос, Наташка, а то и в самом деле в ваньку-встаньку обратишься, – по-свойски советовал мичман и, краснея от натуги, уносил закутанную, как кочан капусты, девчушку в машину.

Другие дети уже шли к нему с превеликой охотой, а один глазастый малыш с ноздрями – круглыми дырочками, видимо, задетый за живое Наташкиным знакомством с мичманом, решил сам отрекомендоваться:

– Я Генка! А как вас зовут, дядя моряк?

– Александр Петрович. Дядя Саша, – весело подмигнул мичман малышу.

Но второй вопрос Генки почему-то выбил из веселой колеи старого мичмана:

– А вы настоящий моряк, дядя Саша?

Караганов замялся:

– Кто ж его знает, детка… Может, уже и не моряк. Только так, одна форма сохранилась.

Настроение мичмана заметно упало. К нему по-прежнему обращались как к своему человеку:

– Петрович, как с оказией на Курилы?

– До Красных Юрт сегодня будет вертолет, Александр Петрович?

– Наших ребят, случаем, тут не видели, дядя Саша?

И Петрович все знал. Но отвечал тихо, грустновато.

Оживился лишь, когда по трапу самолета спустился мой попутчик в воздухе – главстаршина. Он был обвешан свертками, рулонами, коробками, стопками книг. Мичман, как мне показалось, обрадованно бросился к нему:

– Сергуха? Вернулся? – И, не дав ответить, заторопил:

– Давай быстрее, сынок, упряжка ждет с утра.

Потом они на минутку отошли в сторону, о чем-то негромко переговорили. Я видел, как мичман застегивал главстаршине верхние пуговицы шинели и что-то совсем по-родительски бурчал.

А когда главстаршина, подхватив пожитки, зашагал к стартовому домику, Караганов шевельнул кустистой бровью:

– Обожди минутку, Сергуха.

Мичман торопливо снял оленьи рукавицы, сунул их недоуменно глядевшему Сергею:

– Почему без краг? Сколько раз говорить.

– Да не надо. У меня дома…

– Бери! Вишь, как руки посинели. Ну, бывай. Поклон всем. Может, загляну как-нибудь.

Главстаршина взял, но осведомился:

– Это те, из Красных Юрт?

– Они.

Когда Сергей ушел, Петрович занялся мною.

– На мыс Бурь? – почему-то обрадовался мичман. – Поезжайте. Люди, скажу вам, там… ну, героические не героические, а настоящие. Наши. Можно целые романы написать, а поэмы – тем более. Собственно, там есть и поэты. Они вам помогут. Правда, ехать далеко. С непривычки скучно, но я дам вам на дорогу занятную штуку. Мичман извлек из-за пазухи тоненькую книжицу – что-то вроде справочника о приморской погоде.

– В дороге почитаете. Интереснее шпионских приключений.

Я поблагодарил и, оглядывая подсиненный сумерками аэродром, забеспокоился:

– А на чем туда добираться?

– Как на чем? На вертолет уже опоздали – в полдень ушел, а восьмерка стоит. Пошли со мной.

Восьмеркой оказалась собачья упряжка из четырех пар белых, как пух гагарий, лаек. На нартах в огромном тулупе сидел мой попутчик Сергей.

– Оказывается, нам и тут по пути, – отозвался старшина и развернул тулуп. – Садитесь. Вдвоем теплее. Ну, пошли, Штурман, – понукнул лежавшего прямо в снегу правого ведущего пса с черными ободками вокруг глаз.

Восьмерка вмиг выстроилась в цепочку. Взвизгнули полозья. В лицо ударила стеклянная пыльца взметанного снега.

– Ну, всего доброго, – негромко напутствовал нас мичман.

Упряжка одним махом вылетела за шлагбаум. Я несколько раз оглядывался и видел, как на пригорке долго маячила одинокая фигура Петровича. На душе почему-то стало тоскливо.

Поначалу каюр показался мне человеком молчаливым. Вот уже полчаса, как наша восьмерка, петляя меж сопок, мчалась на мыс Бурь, а он не проронил ни одной фразы. На мои вопросы отвечал односложно:

– Да.

– Н-нет.

– Не знаю.

– Может быть…

И лишь обращаясь к упряжке, рассуждал будто сам с собой:

– Еще немножко, а там легче будет.

И действительно, в долине меж сопок лайки бежали хотя и ходко, но с заметной натугой. А когда выбрались в открытую тундру, взяли резвый ход.

Прочерченная полозьями дорога ломаной линией уплывала вдаль, терялась в сгустившейся темноте. Сани монотонно пели баюкающую песню зимы. Сергей вовсе затих. То ли поддался дреме, то ли предался раздумьям. Меня тоже начало клонить ко сну. И вдруг упряжка остановилась. Главстаршина в мгновение ока вскочил с саней и бросился к ведущему:

– Что случилось, Штурман?

Я тоже встал, подошел к сгрудившимся собакам. Ведущий ткнулся мордой в колени старшины и жалостливо повизгивал.

– Понимаю, устал, – ласково гладил каюр жесткую шерстку Штурмана. Нагнулся, отстегнул постромки, поставил на место ведущего другую лайку.

Мы вновь уселись. Отстегнутая собака побежала впереди. Упряжка тронулась за ней. Я поинтересовался:

– Что с ведущим? Он всегда быстрее других устает?

Главстаршина ответил не сразу.

– Штурман был классной собакой.

– Почему был?

– Долго рассказывать.

Свистнул на забравшую в сторону ведущую лайку, и та послушно вернулась на дорогу. Неожиданно признался:

– Люблю собак, особенно тех, что за тобой готовы в огонь и в воду. Нам без этого никак нельзя. В наших краях раньше не бывали?

– Впервые.

– И с мысом Бурь не знакомы?

– Нет.

– Жаль…

После паузы старшина вздохнул:

– Да, вот такая житуха. По соседству с океаном, – указал рукавицей куда-то вправо. – Это наша служба здесь проходит. А сосед у нас свирепого нрава старик. Ворочается за стеной. Правда, волну не докидывает до окон: пост на самую макушку скалы взобрался. Но ветер день и ночь обжигает.

Подумал, прикинул:

– А весной, примерно так в апреле, тучи у нас в кубрике ночуют. Как котята, за пазуху заползают. Проснешься, а рубашка, будто ты только с покоса вернулся. На одеяле роса горохом. Скучная житуха. Ну, это куда ни шло. Люди мы не крахмальные. А вот осень и особенно зима ох до чего же злющие. И как налетят заряды – это вроде ливня, только снежного, – света белого не видно. И Ледовитый на дыбы встает. Скалу прямо-таки грызет. Диву даешься, как камень выдерживает…

Мой собеседник поправил сползший с плеч тулуп:

– Извините, может, красиво говорю… Понимаете, стихами мучаюсь…

Молчание. И опять негромкий сипловатый тенорок:

– Знаете, когда разлютуется сосед, мне кажется, что сам кубрик на него глядит со страхом, опасается, как бы волна не слизнула.

Особенно жутко в долгие ночи. Это когда уже солнце совсем не показывается. Тут и океан, и тундра заголосят, душу наизнанку выворачивают. И главное, бьют вслепую – все на пути сметают. В общем, дают нам прикурить. Но мы крепко тут вросли.

Не думал я, что каюр окажется таким словоохотливым рассказчиком. Говорил тихо, порой сбивчиво, но так, словно вел по своей жизни.

– А сдвинуть нас кое-кому хотелось бы! Наш пост наблюдения и связи держит в обзоре важные места. Мы тут вроде навсегда прикомандированные. Вот они, наши владения, – старшина широко повел рукавицей вокруг. – Нам, понимаете, тонкая житуха предписана: все видеть, все слышать, обо всем докладывать. Может, кому это покажется простым делом. Ан нет, непростое. Очень сложное и даже тонкое. Вот, к примеру, вести наблюдение ночью. А ежели еще кто забедовал, сигналы подает? Вот мы в прошлом году тут иностранных рыбаков подобрали. Они ночью на скалу нарвались. Суденышко, как орех, хрустнуло, клюнуло на нос и уже ко дну норовит. Вахту в аккурат нес Крупышев Корней. Х-хороший такой хлопец, хотя больно стеснительный. И поет здорово. Но это к слову… Так вот стоит этот Корней на крыле сигнального мостика и рукавицей прикрывается, чтобы снег глаза не залепил. И вдруг засекает вспышку. Знаете, как на ветру спичка: не успеет вспыхнуть, как тут же гаснет. Примерно тут такое же. Крупышев уже подумал, не померещилось ли. У нас случается такое. Глядишь в одну точку, и вдруг такое из темноты покажется, что сам себе перестаешь верить. Или смотришь на сопку, а она, кажется, зашевелилась и прямехонько на тебя ползет. Но это от непривычки, да и ненадолго. А если возьмешь себя в руки, все становится на свое место. Вот и Корней быстро совладал с «привидениями». Присмотрелся: слабенький огонь опять дал о себе знать. Поднял по тревоге смену. Бросились к океану. Лютовал он в ту ночь особенно. Боролись с ним около часа. Обледенели, одежда, как стеклянная, трескается.

В общем, вернулись на шлюпке с тремя бородачами. Оказались рыбаками с чужого берега. Только сняли – шхуна ко дну. А сами они в сосульку обратились. С бород никак ледышки не сдерут. Да и наши ребята дрожат как в лихорадке, – старшина даже поежился и, присвистнув на сбавившую ход упряжку, опять повернулся ко мне. Я увидел его непомерно большие на суховатом, узком лице глаза и белое, расплывшееся на всю щеку пятно.

– Трите! Трите! – вскрикнул я. – Щека отморожена.

– Ничего. – Он нагнулся, подхватил в рукавицу снегу и начал тереть щеку, не переставая рассказывать.

– Да, всякого случалось столько, что не перескажешь… Ну, пошел, Штурман! Вперед, Пушок!.. Вот тут от нас становище недалеко. Красные Юрты. Так весной у них чуть было не пропали олени. Многие матки были стельные. Выгнали их в апреле на пастбище. Да, видно, рановато. Океан разошелся и пригнал черную пургу. Что это такое? Понимаете, когда ничего не видно перед самыми глазами. Тучи снега идут по тундре и все живое подминают. Так вот и тогда буря разметала все оленье стадо. Двое суток блуждало оно по глубокому снегу. Те, что послабее, не выдержали, погибли. Покрепче да поумнее пошли по ветру. Он их и пригнал в долину, к океану. Тут мы их и застали. Пастухи, конечно, с ног сбились и не могли найти. Мы послали гонца в становище, а сами разожгли огромный костер в долине. И стадо держалось около огня до тех пор, пока хозяева не подошли.

Каюр на минуту умолк. Упряжка вынесла нас к берегу, и перед нами открылась холодная красота ночного океана. Было морозно и тихо. Исчерна-зеленоватая вода казалась густой и недвижной. Лишь на горизонте она искрилась холодным свечением отраженного сияния.

– Спит, – кивнул Сергей.

– Кто? – не понял я.

– Он, Ледовитый, – старшина снял оленьи рукавицы, потянулся к карману. – Разрешите закурить?

Вспыхнула спичка, и я увидел улыбчивое, совсем не похожее на прежнее лицо. Щека была красной.

– Я тут докладывал про оленей, а вот про наших людей вроде слов не нашлось. Олени и прочее – это, так сказать, внештатные заботы. А главное, к чему мы тут приставлены, намного сложнее. Знаете, у нас легче заметить того, кто случайно сбился с дороги, чем того, кто путает следы. А такие тут вполне могут объявиться. Вот, к примеру, сейчас океан молчит, а если размахнется – попробуй узреть в этой сутолоке, скажем, перископ. Могут пожаловать и сухопутные «гости». И мы для них вроде мины на заманчивом месте. Ходу не даем. В этом, собственно, смысл нашей житухи.

Старшина бросил сотлевшую папиросу, потер окоченевшие руки, вновь сунул их в рукавицы:

– Наверное, подумаете, что шибко распространяюсь о своей сознательности. Не из ангелов я. Поколесил немало, прежде чем из топких мест выбрался. – Сплюнул, прокряхтел: – То ли в неудачную колею попал, то ли непутевый зародился… Эй, Штурман! Ну, поше-ел!

Битым стеклом под полозьями скрежещет схваченный ночным морозом снег. Будто полированная сталь, горит лежащий справа ночной океан. А над головой бьются тревожные сполохи сияния. Каюр глядит куда-то вдаль, словно силясь различить только ему видимое.

– Вот иногда задумываюсь, почему такая картина получается. Вроде мысли к хорошему повернуты. Хочешь все делать как надо. Но потом оглянешься и за голову схватишься: что ж ты наделал, сукин сын? Понимаете, за свои девятнадцать годков натворил столько никудышного… Может, не стоило бы вспоминать, но уж коль замахнулся…

В войну я остался без родных. Мать бомбой убило на выгоне. Батько был на фронте. Без вести пропал. Жил я у тетки Федосьи. Сам себя хозяином рано почувствовал. Кто-то мне сказал, что в Севастополе требуются просмоленные насквозь и храбрые до отчаянности матросы. Прикинул: чистотой особой не отличаюсь, с цыпками даже зимой не расстаюсь. А что касается храбрости, тоже занимать не придется. На крыле ветряной мельницы запросто три сальто делал. Но самую большую мужественность, думается, проявил в дни оккупации, когда штаб немцев стоял во дворе тетки Федосьи. У фургона с продовольствием день и ночь торчал часовой. Этакий худой, длинный как жердь. Караулил в основном начальство, чтобы вовремя честь отдать. Ну а что в тылу делается, не ведал. Я раскусил эту слабость, с тыльной стороны продырявил брезент в фургоне и всех соседей тушенкой снабдил. В общем, шуму много было. Того часового я больше не видел.

По моей тогдашней философии, смелость и просмоленность были при мне. Правда, годков малость не хватало: всего двенадцатую весну пережил. А тут еще ростом был мал до подозрительности и худющ похлеще бабы Яги. Ну, как бы там ни было, добрался на попутной полуторке до Лозовой, а там зайцем на товарняке до Симферополя. В Симферополе увязался за отпускником-матросом и с ним прибыл прямо на эсминец.

Матрос доложил обо мне командиру, закинул слово о моем намерении в юнги зачислиться. Осмотрел меня капитан, как на медицинском пункте. Спрашивает, когда умывался. Отвечаю, примерно в марте. Прибыл я в Севастополь в мае. Видимо, его смутили мои черные как деготь волосы, хотя по всем статьям, как видите, блондином числюсь. Перманент мне тогда навел товарняк с углем. Вы случайно не ездили через туннели? Это, скажу вам, неповторимая штука. Если состав идет на большой скорости, то получается метель угольная. И при выходе из туннеля ты превращаешься в брюнета. В общем, сняли мою шевелюру, сводили в душ, надели робу. Правда, не по размеру, но именно такую, какая мне снилась: жесткая, прочная, моряцкая.

Казалось, жизнь вошла в задуманную колею. Но на третий день вызвал меня командир эсминца и говорит:

– Оставить тебя, Серега, на корабле не могу. Нет такого штата. Штаб не разрешает. Повезет тебя обратно Зубанов. Это тот самый матрос, за которым я увязался в Симферополе. Толковый такой парень. Только характер больно мягкий. Сразу сдался, когда командир стал выговаривать за меня. Мол, зачем сманил пацана.

Везет меня Зубанов обратно, как арестанта, и тоска живьем меня ест: возвращаюсь домой досрочно демобилизованный. Хотя я уже придумал оправдание позорному возвращению, знаю, меня в Круглом все мальчишки засмеют. Да это бы еще ничего, но как подумаю, что больше мне не видать корабля, моря, готов с одного товарняка перепрыгнуть на другой: может, на ином флоте требуются юнги..

К вечеру доставил меня Зубанов к тетке. Она и целует, и плачет, и ругает. Говорит, не знала, жив ли я: о своем отъезде на флот я не сказал никому, даже закадычному дружку – соседскому пацану Сеньке Островерхову.

Но после поцелуев будто оплеуху отпустила:

– Бить тебя некому, уркаган!

У нас в селе «уркаган» – плохое слово. Это все равно что разбойник, а то и похлеще. Собственно, и «уркагана» я проглотил бы как пилюлю. Но тетка вдруг махнула на меня рукой:

– Да что с него возьмешь?! Безотцовщина, она и есть безотцовщина!

Понимаете, мне будто в самую душу кипятку плеснули. Не стерпел я, говорю тетке Федосье:

– Не смеешь, вобла, так говорить. Не безотцовщина я. Батько придет. Вот посмотришь.

Я почему-то был уверен, что отец непременно вернется.

В общем, впервые, уже будучи мальчуганом, я прослезился. Тетка начала кудахтать, придралась к слову «вобла», хотя в самом деле была будто на солнце сушеная. Убежал я из дому, вернулся только утром.

Что было дальше? Летом работал в колхозе. Зимой – школа. Учился неважно. И там у меня с поступками не ладилось. Дрался с девчонками. Строил всякие козни школьному сторожу деду Архипу, который день и ночь спал не раздеваясь на стульях в гардеробе. Получалась странная житуха: у других отличные оценки лишь по пению, физкультуре и поведению, а у меня водились двойки лишь по этим треклятым предметам, а по остальным… ну, отлично не отлично, а учителя не жаловались.

Дальше дело вроде на лад пошло. Пошел в пастухи. К лошадям пристрастился. В ночное ходил. Костры жег. И вот однажды ночью ко мне подходит незнакомый человек. В морской шинели. Вещмешок за плечами. И худющий до страшного. Спросил что-то, а потом как вскрикнет, как обхватит меня:

– Сынок! Я же батько твой…

Так что не зря я ждал. Отец был в плену. Уже где-то на Одере освободили из-за проволоки.

Ну, батько малость отошел и тут же в дорогу собрался: поехал на север, где служил когда-то. Вернулся, сказал:

– Едем, сынок, служить на север.

Пожили малость на Кильдине, а потом сюда батю перевели. Тут и моя служба началась. Под батькиным началом. И вот тут я столкнулся сам с собой.

Сразу скажу, нелегкое это дело под началом родителя служить. Но так уж получилось. Отец так захотел. Просил начальство. Побоялся, что ли, что я в чужих руках с пути окончательно собьюсь.

Трудно я начинал. Нет, больших провалов не случалось. А вот мелочи заедали. Батя же не признавал никаких мелочей, потому, как говорит, из малого складывается большое, которое к добру не приводит.

И знаете, не привело. То случались неполадки с обмундированием – пуговицу не вовремя пришьешь, подворотничок не постираешь, а то вдруг ни с того ни с сего запоешь на посту, что по всем статьям не положено. И дошло до большого.

Было это в мае, как раз в половодье. Должен был я сходить на маяк и передать пакет. Это километров восемнадцать от нас. Не так близко, но и не далеко. Дали мне срок – к четырнадцати тридцати прибыть. Я позднее явился. Вернулся и докладываю: мол, так и так, пакет вручен во столько-то.

– Почему опоздал? – спрашивает отец таким голосом, что у меня мурашки по спине поползли.

Оправдываюсь:

– Что тут особенного, всего пятнадцать минут прихватил лишку?

А он аж побледнел:

– Катер, который приходил за пакетом, ушел ровно за пятнадцать минут до твоего прихода.

В общем, получил я трое суток «строгача». Весь запас картошки на посту перечистил. Представилась мне полная возможность поразмыслить. Ругал свой характер на чем свет стоит. Нет во мне, думаю, этой самой служивости. А без нее служба немыслима. Отец так мне и сказал: надо в корне ломать, характер.

Не знаю, как кто, а я плохое быстро забываю. Так и с этими пятнадцатью минутами. Перестал о них думать, не стал и другое вспоминать.

Под Новый год к нам приехали гости из оленеводческого совхоза. Устроили концерт. В битком набитом кубрике все очень усердно аплодировали Корнею. С виду он вроде хлипкий, а голос – что труба медная. Поет здорово. Особенно эту… «Дывлюсь я на небо». В тот момент, когда Корней жаловался: «Чому ж я не сокил?» – в кубрике дребезжали стекла.

Сменил его радист Жбанов. Он долгое время мучил весь пост музыкальной учебой. Понимаете, нам шефы скрипку подарили. Так он ее осваивал. В этот вечер доказал, что не зря донимал. Скрипка прямо плакала в его руках.

А потом вышла на круг девчонка. Из шефов. Чукча. Такая пухленькая, с калмыковатыми глазами. Честно сказать, мне нравятся такие. Не люблю тощих и с глубокими как колодезь глазами. Это к слову. Так вот, вышла она вся в белом, а на плечах мотыльком бьется капроновый шарфик. Честное слово, в казарме светлее сделалось. Может быть, потому, что у нас очень редко бывает девчачий народ. Лишь по большим праздникам из фактории приезжают, да и то ненадолго. Передадут подарки, выступят с концертом и домой. Постояла она минуту, пока казарма угомонилась, потом повела перед собой рукой, будто паутину сняла, и начала рассказывать про храброго Данко.

Но концерт окончился без аплодисментов.

В кубрик вошел батя и объявил: получено штормовое предупреждение. Ветер ожидается нордовый, до двенадцати баллов.

Вышли мы гостей проводить. Под ногами снег звенит. Мороз шкуру дерет, дух захватывает. Это у нас часто так бывает перед черной пургой. Собрались мы вокруг заиндевевших оленей. Девчата усаживаются в сани. Я гляжу на оленей и не могу удержаться от соблазна потрогать их рога, спины. Гляжу и вздыхаю:

– Люблю оленей, как цыган лошадей.

На санях смех.

– Только ли оленей?

Я узнал: это пухлоглазая. Подхожу, спрашиваю, кто тут в моей любви сомневается.

– Есть такие! – опять она, калмыковатая.

Не знаю, может, и неудобно об этом говорить, но захотелось мне обнять эту закутанную по самый нос девчушку и ткнуться губами в ее глаза. Но не такой я нахальный. Воздержался. Спрашиваю шепотом, когда еще приедет. В следующий праздник, отвечает, не раньше. Мигом прикидываю – это ко Дню Советской Армии. Почти два месяца сроку. Нет, говорю, приезжай раньше. Еще про Данко расскажешь. У тебя так ладно получается. Упрямится. Нет, раньше не может. А если, мол, хочешь послушать художественное чтение, сам приходи завтра в факторию. На минуту эта мысль меня магниевой вспышкой озарила. Но потом взвесил: в такую даль никто не пустит. А девчонка будто поняла мою опаску, опережает советом: «Ну, ладно, в факторию, может, для тебя далеко. Тогда до Оленьих сопок… к двенадцати». Присвистнула, и я только успел взглянуть вслед оленям. Аж в самой душе откликнулось: «Угу-гу-гу-у». Это чукчи упряжку так понукают.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю