355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Котыш » Люди трех океанов » Текст книги (страница 2)
Люди трех океанов
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:53

Текст книги "Люди трех океанов"


Автор книги: Николай Котыш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)

СОЛОВЬИ

Высоко-высоко в горах рождалась песня. Тревожно-ласковая, задумчивая, немного грустная.

 
Со-ло-вьи-и, со-о-ло-вьи-и,
Не-е тре-во-о-жьте-е-е…
 

Голос невысок, мягок, даже несколько глуховат, но в ном столько душевного томления, что невольно хочется подпевать.

– Слышишь? – говорит мне Долин.

– Слышу, Тихон.

Получив назначение с Балтики на Черноморье, капитан второго ранга Долин заехал ко мне, под Белгород, навестить знакомые с войны места. Мы лежим на влажном чебреце и вдыхаем его грустноватый запах. Тихон, запрокинув скрещенные руки на затылок, задумчиво глядит в небо. Прямо в лицо ему заглядывает ветка терновника. Где-то в чащобе чохают соловьи. Долин щурится:

– Знаешь, эта весна напоминает ту…

Мы вновь прислушиваемся к плывущей над долиной песне, к неистовому соловьиному выщелку и почти в один голос соглашаемся:

– Здорово!

Тихон минуту молчит, словно не желая нарушить птичью мелодию, потом быстро поворачивается ко мне и вслух грезит:

– Эх, отыскать бы фронтовых ребят, пригласить в гости и вот тут, именно тут, посидеть, послушать, вспомнить…

Видно, соловьиная симфония растревожила душу Тихона, разворошила старую память. На минуту он закрывает глаза, будто желая шире, полнее схватить воображением все, что пережито, пронесено сквозь годы:

– А помнишь, такая же теплынь стояла весной сорок второго?

– Помню. Как не помнить…

Мы долго, слишком долго молчим, наверное думая об одном и том же.

…Наш батальон морской пехоты стоял где-то здесь, под Белгородом, у небольшой деревушки Таволжанки. До деревни было рукой подать. Там крепко засели немцы. В четвертом часу утра мы должны были подняться в атаку. Хотя приказано было отдыхать, никто не спал. Даже самые уставшие не угомонились до полуночи. О бое не говорили, но о нем думали. Каково-то будет завтрашнее утро, что оно принесет каждому, кто вот сейчас лежит под плащ-палаткой и дышит ночным настоем воздуха? Кому и что уготовил близкий рассвет? Может, для некоторых он будет последним. Думали об этом многие, но гнали от себя липкие мысли.

К полуночи все утихло. Забылась, уснула сморенная атаками морская пехота. Лишь часовые прохаживались вдоль позиции. Мне не спалось. Имел я в ту пору привычку: пока не пройдусь по взводам, не сомкну век.

Набросил на плечи шинель и пошел по окопам. Добрался до первого взвода. Моя стриженая ребятня спала, и я с какой-то щемящей болью подумал: наверное, не удастся уберечь всех этих оголенных под «нулевку» орловских, курских, харьковских парней. А как бы хотелось… Спит, запрокинув голову, здоровенный солдатище Рахимов. На его широком, приплюснутом лице выступили росинки пота. Все Рахимов делает с усердием, с какой-то натугой. Казалось, и спит с напряжением. Ничком воткнулся в солому помкомвзвода Тихон Долин. Рядом лежит его мичманка. В нее, под ремешок, воткнута терновая ветка – то ли для маскировки, то ли для форса. На спине лежит бледный, с глубоко запавшими глазницами комсорг Беловодченко. Ему на колени положил свою черную, в барашковых завитках голову пулеметчик Гоглидзе. Спали ребята безмятежным сном и походили на детей. И как-то не верилось, что эти безусые парни уже обстрелянные солдаты, что несколько часов назад они были на очной ставке со смертью. Рахимов сегодня на лету ловил немецкие лимонки и с деловой расчетливостью посылал их обратно. Когда же немцы прекратили опасное занятие, недовольно выругался:

– Скупой, шайтан, жалеет «лимона»…

Было тихо. Лишь где-то на окраине Таволжанки ухал филин да совсем рядом, в лопухах, копошились ежи. Человеческие звуки замерли. Враг притаился, ждал рассвета. Мы тоже караулили зарю.

Возвратился я к походной радиостанции, где писарь Иван Ярема приготовил мне комфортабельную постель – вчетверо сложенные на соломе брезентовые чехлы, приказал разбудить меня в три сорок и быстро уснул.

Не помню уж, сколько проспал, только проснулся я от странных, необычных для фронтовой обстановки звуков: пели соловьи. Заливистым свистом они оглашали всю округу. И показалось мне в эту минуту, что войны-то и нет, что вчерашний бой, кровь, смерть – это лишь страшный, мимолетный сон.

Хотелось слушать и слушать. Я даже опасался, что пение вдруг оборвется и наступит тишина. Но, вспомнив о спящих матросах, о пройденных ими километрах, выдержанных вчера атаках и близком бое, искренне пожалел: как бы и на самом деле птицы не потревожили ребят. Хотел было подняться, пройтись по взводам. И вдруг невдалеке замечаю чью-то тень. Окликаю. Из темноты доносится глуховатое:

– Это моя, товарищ капитан-лейтенант.

По акценту и сиплому тенору узнаю Рахимова.

– Почему не спите, Сабит?

– Думал, вы начали спать. А птицы… Их слушать надо. Хотел вас побудить.

Я вначале опешил, не знал, что сказать матросу: так меня поразили его слова.

– Нет, я не сплю, Рахимов. Не сплю, все слушаю.

– И я слушай, товарищ капитан-лейтенант. Слушай и боюсь, что птицы будут тихо.

– Не затихнут, Сабит.

Он сел рядом, поджал под себя крест-накрест ноги. Достал из кисета сложенную для цигарок газету. Попросил разрешения, завернул козью ножку. Прикрылся полой шинели, нагнулся над зажатой в ладонях спичкой:

– А моя, товарищ капитан-лейтенант, впервые слышу соловей. У нас, Тахиа-Таш, не водится. Но знал, что они такой… И эти места знал такой, как есть. Может, курский ребята так нарисовал, а может, кто другой… Конечно, эти места не похож на амударьинска, но чует моя и здесь что-то свой… Объяснять это невозможно. Вот думаю, эта птица прилетай оттуда, Тахиа-Таш. У нас там тоже много разной птиц. Есть степной куропаток. Мал такой, в серый жилетик. Делает перебежка и сердита пищит. Ну это, сказать, серьезный пернат. А есть веселый жаворонка. Такая же, как тут Курска. Помнит мне очень утро…

Я завороженно смотрю на Рахимова и жадно ловлю каждое его слово. Цигарка Сабита давно потухла. Он смотрит куда-то вдаль, за окопы, и, слегка раскачиваясь, вспоминает:

– До призыва я тракторист. Повестку на степь получил… Так один утром выехал на первый борозда. Степь уже живой. Пар на земля. Солнце начал идти высоко. А над головой жаворонка. Знаете, так толчками вверх, вверх и звенит, звенит. А потом вниз. И опять вверх – опять песня. И я пел… А как понимать, товарищ капитан-лейтенант, зачем сейчас такое думка в голову?

– Видимо, Сабит, это оттого, что в трудную минуту лучше чувствуешь хорошее.

Сабит помял потухшую цигарку и, нагнувшись ко мне совсем близко, горячо зашептал:

– Моя сейчас, товарищ капитан-лейтенант, такой на душе, что объяснить невозможно… Но одно чует моя: за это все хорошее зубами держать буду.

Смотрел я на сидящего передо мной Рахимова и изумлялся: откуда такое совпадение наших чувств! И сам себе отвечал: да иначе и не может быть. Живем-то одной жизнью, дышим одним воздухом, питает нас единая любовь к единой земле.

За верхушками обглоданных войной деревьев небо стало розоветь. Самая хорошая пора для сна. Я посоветовал Сабиту прилечь, намекнув, что наш неосторожный разговор может разбудить матросов. Сабит хитро улыбнулся:

– Будить нет кого.

– Как некого?

– Вся батальон не спят.

Я приподнялся и на светлом фоне небосклона увидел фигуры сидящих матросов. Да, на позиции никто не спал. Мы замолчали. Со стороны окопов донесся громкий, неумелый шепот писаря Яремы, в который раз рассказывающего известную всему батальону печальную историю своей любви:

– Был я тогда, хлопцы, крепко влюблен в нашу учительницу. Фаней звали… Федосья Антоновна, значит. Этакая рыженькая, огнистая, с симпатичными конопульками. Родом из-под Харькова, чи шо… Сам я был по профессии свинарь. Фермой управлял. А вот втюрился в интеллигенцию, покоя не нахожу. И отклика, скажу вам, хлопцы, не дождался… Виноваты эти горланы – соловьи. Она была в них влюблена. Все ходила слушать в сад наших соседей Пышкиных. А у тех соседей рос парнишка, Ильей звали. Хлопец из себя видный…

– Слыхали, Ярема, – вежливо напоминает Долин. И сам начинает мечтать: – Кончится война, вот на этом месте дом поставлю. Материал рядом – окопные бревна. Сад разведу. Пусть под самым окном горланят соловьи.

Неожиданно сырую тишину рассвета всколыхнул выстрел. Ему отозвалось охнувшее за околицей орудие. И поплыло, загудело над всей долиной. Но соловьи не унимались, будто пальба их не касалась. И пели еще громче. Думалось, что их не могут заглушить никакие пушки. Жадно мы вслушивались в птичий гомон.

– Ну, теперь слово за нами. Пернатые земляки свое сказали, – поднялся Долин, натягивая мичманку с терновой веткой.

Я посмотрел на часы: без четверти четыре.

С рассветом мы пошли в атаку. Первый огневой вал, упиравшийся в зеленый мысок дубняка, одолели, хотя с трудом, но быстро. А у самой околицы Таволжанки задержались. Дело в том, что не хотелось открывать безрассудный огонь по селу: знали – там наши люди. Немцы этим воспользовались и не только остановили нас, но и начали теснить. Выход оставался один – ударить с тыла. Вторая рота начала обход. Враг заметил и тоже начал спешно отходить. Сделать это, однако, быстро не мог. Мы видели, как к высокому дощатому мосту, перешагнувшему через бурлящий водоворот реки, стягивались полевые орудия, тягачи, трехтонки. Вместе с ними, словно остывающая лава, текла бурая масса шинелей. Наша радиостанция засекла немецкую: через полчаса неприятелю обещано подкрепление. Немцы спешили перебраться через мост, чтобы затем взорвать его, остановить наше наступление.

Уже видно было, как орудия, тяжело покачиваясь на ухабах, начали взбираться на первые мостовые брусья. Несколько зеленых шинелей скатились под мост.

– Минируют, – заметил Ярема и завернул такое словцо, что трудно передать.

– Минируют, гады, – подтвердил Долин.

И вдруг на гребне холма появилась тельняшка. Мы сразу определили – наш. Он то припадал к земле, то зигзагами перебегал к мосту. Временами замирал, а потом полз, полз. Вся передовая следила за ним. Вот он исчез в траве. Сердце кольнула страшная догадка – не навсегда ли остановился? Секунды казались невыносимо томительными. И вдруг тельняшка выросла у самого моста. Моряк поднялся во весь рост… Таким он мне и запомнился на всю жизнь: на фоне багрового восхода, с занесенной над головой гранатой. Нам не слышно было, что он крикнул. Долетел приглушенный расстоянием вскрик. Прекратилась перестрелка. То ли немцы хотели матроса живым взять, то ли прикидывали, как быть. Только видим – тельняшка вновь исчезла. Ярема оробело шепнул:

– Под мост сбежал…

В этот миг тягачи, трехтонки, пушки хлынули к мосту, затарахтели по ребристым выступам брусьев.

Когда немецкие машины почти достигли противоположного берега, мост словно встал на дыбы. Огромной силы взрыв поднял его в воздух, и переплеты моста с тяжким стоном рухнули в воду.

Село мы взяли. Вторая рота быстро форсировала реку и закрепилась на правом берегу.

Когда подошли к взорванному мосту, я поспешил отыскать матроса. Он лежал ничком у отвесного обрыва, над которым покоился скелет рухнувшего переплета. Неподалеку в свежей воронке лежали два немецких сапера. Один с окаменелой рукой на изрешеченной каске, другой со страшным, устремленным в бесконечность взглядом.

Я поднял матроса на руки и чуть не вскрикнул: это был Сабит. Его доброе, широкоскулое лицо застыло в какой-то задумчивой улыбке. Чудилось, что он, как и нынешней ночью, прислушивался к птицам. Но они уже утихли.

Оглядели мы ров под мостом и попытались прикинуть, что произошло здесь несколько минут назад. Сабит, видимо, вступил в единоборство с двумя саперами, бросив в них гранату. Об этом говорила сырая воронка и осколочные пробоины на каске сапера. Однако Рахимов, наверное, был ранен своей же гранатой. Струйка крови у виска и рваная рана на правой кисти руки носили следы осколков. Ему стоило немалых усилий доползти до соединительных концов бикфордова шнура. Сделал замыкание, наверное, в минуту агонии.

Среди документов Сабита были комсомольский билет и матросская книжка, в которой лежал треугольничек неотосланного письма. Крупными, хромающими буквами в нем было написано:

«Мама! У нас поет птиц. Ночь наш не спали. Все слушали… Об этом рассказать, когда конец война. Скоро начинаем бой. За меня не беспокой. Я моя берегу и зря голову не подставить. Ну и если надо будет, мама, то… ничего не поделай. Ну, пока все. Поклон тебе. Без разрешай передаю поклон от наш комбат. Береги себя. Напиши, кто настоящий время старший конюх, какой жеребенка привела Айда? Выростай ли Зухра? А жаворонки прилетел? В общем писать обо всем и много. А о соловьях тебе рассказать буду, когда война конец. Еще раз поклон. Твой Сабит».

…От воспоминаний меня отвлек Долин. Он толкнул в плечо:

– Пройдемся.

Не сговариваясь, мы встали и неторопливо побрели в горы.

Над крутогором струилась берущая за душу песня-грустеба. В тон ей в Таволжанском бору самозабвенно свистели неистовые соловьи.

СТРИЖОНОК

Маленькие черно-белые птицы прилепили свои гнезда под черепичной крышей. Рано утром ротастые стрижата высовывали головки и ненасытно пищали. Родители едва успевали кормить их. Лишь к вечеру в гнездах наступала тишина, и взрослые птицы вылетали на прогулку.

Аркадию нравилось глядеть, как стрижиные молнии полосовали вечер. Но однажды птицы пропали. Мать сказала, что улетели на юг. Парнишку охватила тоска. Потом все стало забываться. И вдруг, когда уже ударили заморозки, под окном раздался знакомый писк. Аркадий толкнул раму, перемахнул через подоконник и увидел в гнезде черно-плисовую головку. Один из четырех стрижат не смог улететь: оказалось поврежденным крыло. Холода уже отрезали ему дорогу на юг.

Аркадий пошел на аэродром. Самолеты по всему белому свету летают. Может, доставят стрижонка в теплые края. Летчики посмеялись, а потом прикинули: отставшую птаху можно отправить в Москву, а оттуда заграничным рейсом – к теплыни.

Стриж улетел, а Аркадий остался на этом аэродроме. Поговорил с техниками и решил стать авиаспециалистом. Мария Михайловна запричитала: «А как же с шестым классом? Отец, скажи ты ему хоть слово». И отец сказал – на удивление и матери и сыну:

– После войны доучится.

Глава семьи отличался строгостью. Несмотря на Аркашины тринадцать лет, считал его взрослым. И требовал, как с мужчины: не позволять себе мальчишества, отвергать снисхождение. Когда сын, наработавшись в авиамастерских до лома в лопатках, приходил домой немного ссутулившись и мать, закусив губу, прижимала его голову к себе, Николай Петрович упрекал:

– Аркадий, отойди от мамкиной юбки. И держись ровнее.

Если видел его играющим в прятки с одногодками, стыдил, как равного:

– С малышней возишься.

С чьего-то легкого слова его прозвали Стрижонком – то ли за бойкость (не ходил – бегал), то ли за малый рост. Был он щупленьким, мелколицым, с цепкими глазенками и поразительно быстрыми движениями. И работал с запалом. Тоненькие ручонки, проникавшие в самые потаенные места самолета, были исцарапаны в кровь. Когда мать их бинтовала, отец хмурился:

– Поснимай эти тряпки, Аркадий.

Однажды в мороз руки окоченели так, что боль в суставах выдавила слезы. Подвернулся отец, в глаза посмотрел:

– Что случилось?

– Ветер…

– Вытри глаза и нос заодно.

Парнишка не раз морозил руки и щеки. Вставал рано, когда спать особенно хотелось. В мороз на зарядку выбегал в майке. Спал на жесткой постели. На горбу таскал ящики с приборами.

За несколько месяцев работы в авиамастерских огрубели руки, лицо. Но он познал многое. Самолет изучил до шплинта. Прочитал все описания и «рубил» их наизусть.

Отца уже дома не было. Улетел на фронт, где начал сколачивать авиакорпус. Под новый, 1943 год Аркадий стал собираться к батьке. Мать не стала возражать: бесполезно. Только попросила немного обождать – младший, Левка, приболел.

В феврале явился к отцу. Поздоровались не обнимаясь, строго, по-мужски. После паузы отец спросил:

– Чем думаешь заниматься?

– К самолетам хочу…

Отец подошел к окну.

– Ладно, иди в эскадрилью.

Назначили Аркадия мотористом в эскадрилью связи. Хмурый на вид комэск Трофимов озадаченно поглядел на него сверху вниз:

– На самолет подсаживать не придется?

– Думаю, нет, товарищ майор, – обидчиво нажал на басок хлопец.

Подсаживать действительно не пришлось. Комэск вскоре сам в этом убедился. Даже по тому, как садится человек в кабину, видно, что он здесь не новичок. И знал он толк не в одной приборной доске, а во всем хитроумном сплетении агрегатов. Вместе с механиком менял цилиндры, монтировал шасси, стыковал плоскости. А однажды, пробуя мотор, дал ему предельные обороты и вдруг выкрикнул нагнувшемуся в кабину механику:

– Колодки бы убрать!

Тот понял намек и несговорчиво боднул головой:

– Такое дело решает начальство.

Комэск Трофимов долго чесал за ухом, но разрешить даже рулежку мотористу не решился. Только справился:

– А теорию-то знаешь? Как и почему машина летит?

Аркадий рассказал все, что знал об аэродинамике. Но разрешения не получил.

Месяца через два комэск и моторист оказались в одной кабине. Летали в штаб армии. Когда, дозаправившись, собрались в обратную дорогу, моторист попросился сесть во вторую кабину. Едва взлетели, Трофимов услышал по переговорному устройству:

– Товарищ майор, разрешите хоть немножко…

– Что немножко?

– Повести машину.

Наверное, суровый комэск сам не смог бы объяснить, почему он на этот раз сдался.

Конечно, для пилота ничего не значит пять минут вести самолет по горизонту, да еще в тихую погоду и под зорким глазом командира эскадрильи. Но для нелетавшего это была проба крыла. Тревожная, волнующая, надолго отнявшая покой.

Весной в эскадрилью связи приехал отец. Отсюда ему предстояло лететь на прифронтовой аэродром. Для подготовки самолета взял сына. Аркадий сидел во второй кабине, угрюмо рассматривая еще не очистившиеся от снега поля. Тоскливо было на душе. Но не только от грустного пейзажа. При комэске можно было бы еще попросить ручку управления, а отец не разрешит. Полчаса Аркадий тщетно отгонял от себя заманчивую мысль, но потом сам не помнит, как слетело:

– Папа, можно повести самолет?

– Что? – не понял тот и повернул к нему обветренное и, как показалось Аркадию, недовольное лицо.

Через минуту переговорное устройство прохрипело:

– Бери ручку.

Оценку отец не дал. Смолчал.

Когда вернулись домой, Аркадий, расстроенный, ушел в общежитие. А командир эскадрильи направился к ком-кору:

– Товарищ генерал, Аркадия можно посадить на связной самолет.

– Смотря в каком качестве, – нахмурился генерал.

– Летчиком.

После паузы комкор спросил:

– Петр Григорьевич, вы бы своего сына в таком возрасте посадили за штурвал?

Комэск посмотрел куда-то в сторону и решительно выдохнул:

– Такого бы посадил.

– Ладно. Сам проверю.

Через несколько дней Аркадию объявили, что он будет сдавать зачеты. Готовился усердно и сдал их отлично. В ознакомительный полет поднялся с отцом. Несколько раз брал в руки ручку управления. Обошлось без замечаний. Лишь однажды батька выхватил ручку и поставил ее словно вкопанную:

– Держи по-мужски!

Проверил ориентировку:

– Какая деревня справа у леса?

– Кувшиново, – безошибочно ответил Аркадий.

Последовали «вывозные». Их было немного. Обстановка не позволяла растягивать – рядом фронт.

В июле, когда авиакорпус подвинулся к Курской дуге, с аэродрома Бутурлиновка взлетел самолет, который пилотировал четырнадцатилетний летчик. Без чьей-либо помощи. Только комкор долго стоял на старте и все не мог оторвать взгляда от самолета сына. О чем думал генерал, никто не знал. Может, впервые обмякло его несентиментальное сердце? Но когда сын вернулся из самостоятельного полета, нашел повод выговорить:

– Надо тише рулить.

За Аркадием закрепили связной самолет. Чтобы придать тихоходной машине стремительный вид, эскадрильный художник нарисовал на ней молниеподобную стрелу. И с первыми донесениями Аркадий улетел к штабу армии. Провожал его такой же юный механик самолета Володя Мухин.

Оставив за килем Курскую дугу, корпус двинулся под Харьков, оттуда – на Киев, Львов. Эскадрилье связи прибавилось работы. Из штабов звонили, требовали, угрожали:

– Почему до сих пор не прилетел шестой?!

И мало кто знал, что ату злосчастную, уже латанную-перелатанную шестерку водил четырнадцатилетний пилот. И еще меньше знали о том, с каким трудом он пробивался к прифронтовым штабам. Везде сновали «мессеры». Надо избрать такой маршрут, чтобы с ними не встретиться. Ну, а если встретишься, сумей уйти. Но как? Куда? Повернуться затылком к бою, когда ждут не дождутся тебя у самой черты передовой? И все же он прилетал, и тогда самые нелюдимые штабники готовы были его расцеловать.

Однажды комкор полетел на шестерке. Торопился в штаб фронта, а заодно проверить летную службу сына – сержанта. Летели молча до тех пор, шока сержант не всполошился:

– По курсу – сто девятый!

Вздрогнула ручка. Аркадий почувствовал, отцовскую ладонь на ней. Но тут же в шлемофоне прозвучал приказ:

– Веди! Я буду наблюдать и подсказывать.

«Мессершмитт» не стал даже разворачиваться, гнал напрямик. Аркадий бросил машину вниз. Единственное спасение – малая высота. Но и то не всегда. Вот – приречная долина. Туда! Легкомоторный самолет шел над самыми камышами. Временами из кабины видна была бегущая по воде тень. Но вот река вырвалась из крутобережья и вольным плесом вымахнула на простор. Куда теперь? А «мессер» уже заходит с открытой стороны, Аркадию хочется выкрикнуть: «Бери, батя, сам ручку, веди! Ты же лучше знаешь, как уходить…» Но отец не взял. Только сказал отрезвляюще спокойно:

– Веди к лесу. И не суетись.

Да вот же справа лес! Через весь массив бороздой врезалась просека. Чем не спасительный коридор?

Несколько минут «мессершмитт» увивался за тихоходом. Совсем рядом рвались его снаряды. Два осколка продырявили плоскость связного. Но большего тот не добился, ушел.

В штабе фронта не спросили, как летели, а приняли вовремя доставленные пакеты как само собой разумеющееся. Лишь механик Мухин, залатывая плоскость, обескураженно корил молодого, как он сам, летчика:

– Нельзя поаккуратнее летать, что ли?

В канун сорок четвертого года к линии фронта шестерка пошла в паре с другим самолетом. Вдвоем, казалось, и веселее, и безопаснее. Но все повернулось по-иному. На обратном пути их атаковали Ме-109. Аркадий без промедлений отдал ручку и пошел бреющим. Его напарник не успел этого сделать, и сто девятый разрядил в него пушку. Хлынуло пламя. Аркадий развернулся, приблизился, а тот, наверное, убит наповал – головой в бортовую доску воткнулся. Неуправляемый самолет по наклонной к земле идет. И кричит парнишка с шестерки во все горло, будто и впрямь может дозваться умолкнувшего дружка.

Вернулся Аркадий на аэродром и слова не может сказать. Подошел отец.

– Что раскис?

Сглотнул Аркадий полный горечи комок, кулаком глаза вытер:

– Ведущий погиб.

Отвернулся комкор. В карман за платком полез. Но тут же круто повернулся к сыну:

– В разведотделе возьми пакеты. Через двадцать минут вылет.

Кажется, на тридцатом вылете он задержался у командного пункта. Вдруг из рубки выскочила радистка Рита Победоносцева:

– Чужие танки прорвались!!

На передовом КП людей оказалось немного – комэск, техник, Аркадий, Рита и группа солдат. Трофимов приказал занять оборону. Несколько часов подряд они защищали командный пункт. Выручили их наши танкисты, отбив у наседавших «тигров»…

Уже давно на фронт к отцу приехала мать. Она работала в штабе. Но Аркадий редко виделся с ней. Жил в землянках на «пятачках» случайных посадок. Если бывал в авиакорпусе, то к родным заглядывал только по делу – притаскивал ворох грязного белья – своего и дружков. До ночи мать стирала с горестными причитаниями:

– И кто тебя держит на фронте? Ехал бы домой.

Отец немногословно урезонивал:

– Совесть держит.

Ночевать сыну у себя не разрешал:

– В казарме есть место.

Да, собственно, сержант и сам не отрывался от своих ребят. Там было и веселее, и удобнее. И вообще невелика радость прослыть паинькой. Дружил со многими, но ближе всех был к механику Мухину. И вечером в тоске ломал аккордеон, а дружок терпеливо его слушал и загадывал:

– После войны поедем ко мне в деревню. Для наших девчат сыграешь…

Фронт уже подкатывался к нашей границе. А там ждали Венгрия, Польша, Болгария… О пройденных и еще оставшихся верстах заговорили в новогодний вечер.

На праздничный ужин собрались все свободные от дежурств и караула. В складчину были отданы продовольственные талоны, а кто их не имел, принес наличными – консервы, хлеб, сахар. Наскребли со всех «НЗ» на скромные солдатские чарки. Чокались консервными банками. Произнесли много тостов. Но один больше других взял за сердце пилотов, техников, связистов. Его произнес старший инженер:

– Взрослым лямка войны по штату положена, я поднимаю тост за худые детские плечи, что вместе с нами тащат тяжкую ношу.

Все повернулись в сторону пилота-сержанта и его механика:

– За ваше здоровье, ребятки!

И вдруг кто-то выкрикнул:

– О, Стрижонок!

Аркадий взглянул и узнал давнего знакомого техника из авиамастерских, где начинал свою службу в авиации.

Инженер поправил:

– А может, Орленок?

Но техник не согласился:

– Нет, Стрижонок! Знаете, стриж – самая скоростная птица. До четырехсот километров в час держит! И без передыха летит через моря-океаны…

– А сыграет он нам пусть все же про Орленка, – не желая сдаваться, попросил инженер.

Аркадий поднялся. Тоненькие потрескавшиеся пальцы повели рассказ о том, как не хочется думать о смерти в шестнадцать мальчишеских лет. Потускнело лицо инженера. Закусил губу комэск. Уставился в земляной пол Мухин. Облизывала соленые губы радистка Рита. И только командир корпуса Николай Петрович Каманин неотрывно глядел на сына – щупленького, с гречишной челкой, в больших кирзовых сапогах, с планшетом на ремне ниже колен и с тремя боевыми орденами на узенькой груди.

Генерал словно впервые видел своего Стрижонка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю