355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Эрдман » Пьесы. Интермедии. Письма. Документы. Воспоминания современников » Текст книги (страница 19)
Пьесы. Интермедии. Письма. Документы. Воспоминания современников
  • Текст добавлен: 13 апреля 2017, 12:00

Текст книги "Пьесы. Интермедии. Письма. Документы. Воспоминания современников"


Автор книги: Николай Эрдман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 36 страниц)

А. Мариенгоф
«МОЙ ВЕК, МОЯ МОЛОДОСТЬ…»

Он пришел к нам из-за Сокольников с медной бляхой реалиста на лаковом ремне.

Мать его – Валентина Борисовна – была почти немкой, а отец – Роберт Карлович – самым чистейшим немцем со смешным милым акцентом. Из тех честных трудолюбивых немцев-мастеров, которых так любовно писал Лесков в своих повестях и рассказах.

Эрдмановские синие брюки, без пятнышка и всегда в классическую складку, мы называли «зеркальными». Право, если бы их повесить на гвоздь и в соответствующее место глядеть, можно было бы не только прическу сделать, но и без особого риска побриться безопасной бритвой.

Очень уж милым носом наградила мать-природа Николашу Эрдмана: под своего же Гулячкина, с гаринской нашлепкой. И еще ямочками на щеках. И небольшими умными глазами, чуть-чуть не черными: совсем черные редко бывают умными. И широкоплечей спортивной фигурой, когда и руки и ноги в меру. Со всем этим Эрдман так и лез в душу, как в мужскую, так и в дамскую… что приносит всегда удовольствие, но не всегда счастье. Несколько беспокойно это.

Вначале он поотстал от нас в славе, как пышно называли мы свою скандальную известность.

Пришли мы к ней путями многими, путями нелегкими. Доводилось темной осенней ночью даже московские улицы переименовывать. Отдирали дощечки «Кузнецкий мост» и приколачивали – «Улица имажиниста Есенина», отдирали – «Петровка» и приколачивали – «Улица имажиниста Мариенгофа».

Председатель Московского Совета Л. Б. Каменев, похожий лицом на Николая II, потом журил меня:

– Зачем же Петровку обижать было? Нехорошо, нехорошо!.. Название историческое. Уж переименовали бы Камергерский переулок.

А в предмайские дни мы разорились на большие собственные портреты, обрамленные красным коленкором. Они были выставлены в витринах по Тверской – от Охотного ряда до Страстного монастыря. Не лишенные юмора завмаги тех дней охотно шли нам навстречу.

– Поотстал, Николаша, в славе, – огорчался Есенин, – поотстал!

И быстро придумал:

– Ты, Николаша, приколоти к памятнику «Свобода», что перед Моссоветом, здоровенную доску – «Имажинисту Николаю Эрдману».

– Так ведь на памятнике женщина, в древнеримской рубахе, – задумчиво возразил Эрдман. – А я, как будто, мужчина в брюках. Да еще в зеркальных.

– Это совершенно неважно! – заметил Есенин не без резона. – Доска твоя все равно больше часа не провисит. А разговоров будет лет на пять. Только бы в Чекушку тебя за это не посадили.

– Вот то-то и оно! – почесал нашлепку на носу имажинист Эрдман. – Что-то не хочется мне в Чекушку. Уж лучше буду незнаменитым.

Тем не менее через несколько лет он туда угодил за свои небезызвестные басни с подтрунивающей и фривольной моралью. Угодил сначала в эту самую Чекушку, а потом и на далекий Север – в Енисейск, в Томск.

Оттуда все письма к матери – милейшей Валентине Борисовне – он подписывал так: Мамин-Сибиряк.

А во времена лакового пояса с медной бляхой реального училища Эрдман и лирические стихи писал:

 
«Все пройдет, и даже месяц сдвинется,
И косу заплетет холодная струя.
Земля, земля, веселая гостиница
Для проезжающих в далекие края».
 

Эраст Гарин навестил своего автора в Енисейске.{236}

Он отправился туда весной.

Разлились реки и речушки.

Плыл, ехал и шел двадцать дней.

Багаж навестителя помещался в карманах и в газете, перевязанный бечевкой.

Когда он вошел в комнату, у Эрдмана от неожиданности глаза раскрылись. По его же словам: «Стали как две буквы „о“»:

– Эраст!..

– Здравствуйте, Николай Робертович!

Ссыльный драматург поставил на стол пол-литра, селедку с луком и студень. Потом хозяйка принесла на сковороде глазунью.

Выпили. Перекусили. Поговорили.

Гарин расположился против окна.

– Смотрите-ка, Николай Робертович, гидросамолет сел возле пристани. Может, он на запад летит…

– Вероятно.

– Может, меня прихватит… Пойдемте-ка спросим.

Пилот согласился «прихватить», и Гарин через час улетел на запад, так и не распаковав своего багажа.

Через три года в Москве, опять же за рюмочкой и глазуньей, Эрдман спросил Гарина:

– Почему, собственно, Эраст, вы так быстро тогда от меня улетели?

– Да мне показалось, Николай Робертович, что я помешал вам. На столе отточенные карандаши лежали, бумага…

Так хорошие артисты относились к своим авторам… если они тоже были хорошие.

П. Марков
ИЗ «КНИГИ ВОСПОМИНАНИЙ»

…Как-то весной мои близкие друзья, Яншин и Полонская, завлекли меня на бега – модное в то время увлечение писателей и некоторых мхатовских актеров. Из писателей постоянными посетителями бегов прослыли Асеев и Эрдман, бывавшие там регулярно и считавшие за грех всякий пропущенный день. Актеры же МХАТ принимали даже участие в заездах – в каждый «беговой» сезон отводился специальный «мхатовский день», когда актеры МХАТ превращались в жокеев и яростно соперничали друг с другом в этом неожиданном мастерстве, вызывая восторг и любопытство зрителей (иногда, впрочем, в достаточной степени высокомерное).

На бегах на этот раз мы встретились с Маяковским и Бриком – тут-то и произошло знакомство Маяковского с Полонской, сыгравшее значительную роль в его жизни. <…>

Летом я встретил его в Ялте, он выступал на курортном побережье с чтением стихов. Было не особенно жарко, мы гуляли по набережной, он был в каком-то приподнятом ритме, тут же предложил играть в рулетку (игрушечную крохотную рулетку он носил с собой)… <…> Обедали мы на поплавке… <…> Он то и дело поглядывал на часы, предупредив, что в четыре часа ему нужно звонить в Хосту – там тем летом отдыхала Полонская, быстро поднялся, обещав приехать ко мне в Гурзуф, где отдыхал я и где был назначен очередной вечер его стихов.

Он приехал на другой день вместе с Н. Эрдманом. Редко видел я его таким беззаботным и шаловливым. Они с Эрдманом (которого Маяковский очень уважал и любил) изощрялись в остроумии, дурачились, сигая с камня на камень и состязаясь в длине прыжка (можно ли было здесь превзойти Маяковского?), запускали плоские камешки в море.

У него всегда существовала манера повторять нравящиеся ему строчки. В этот раз он постоянно повторял:

 
«И граждане, и гражданки,
В том не видя воровства,
Превращают елки в палки
В день святого рождества».
 

Вечер собрал разношерстную публику, которую Маяковский оглядел ироническим взглядом (накануне он рассказывал, какое удовольствие получил от выступления в крестьянском санатории «Ливадия»), добавил, что стихи будет читать по заказу Эрдмана и Маркова, дразня нас и привлекая к нам внимание как к каким-то невиданно почетным гостям… Однако выступление в Гурзуфе, хотя и имело большой успех, явно не удовлетворило его: начав боево, закончил он этот вечер стихов несколько вяло и безрадостно и покидал ночной Гурзуф, словно освобождаясь от какой-то обязанности.

На другой день мы встретились у Эрдмана в Ялте в номере гостиницы – Маяковский уезжал, и вновь какое-то чувство грусти пробудилось в нем. Ему предстоял еще ряд выступлений, которые он воспринимал как большое внутреннее обязательство: он неоднократно говорил, что чтение на эстраде делает его стихи гораздо более доступными и понятными, чем самые большие тиражи книг. Я почему-то запомнил его у Эрдмана – не то накануне, не то в день отъезда: просторный номер был ярко освещен, Маяковский сидел на фоне широко распахнутой двери – безоблачного неба и сверкающего моря, опираясь на палку и положив голову на руки. Когда он ушел, Эрдман вздохнул: «Вот и уехал Маяковский…» <…>

…Труппа МХАТ гастролировала в Ленинграде. Приблизительно через месяц после премьеры «Бани» мы собрались в номере гостиницы слушать новую комедию Н. Эрдмана. «Знаешь, в этом номере последний раз останавливался Маяковский», – сказал Николай Робертович. Потом прочел название своей комедии: «Самоубийца».

На другой день, уже в Москве, на вокзале мы услышали огорошивающее известие: «Только что покончил с собой Маяковский». <…>

Посмотрев «Мандат» в Театре Мейерхольда, Константин Сергеевич на следующий день сказал мне: «Мейерхольд в третьем акте сделал то, чего я не мог добиться; первый акт не такой, а в третьем акте Мейерхольд добился того, чего я не мог добиться. Давайте думать о „Мандате“. Но после Мейерхольда нечего было ставить „Мандат“, и, узнав, что Н. Р. Эрдман пишет следующую пьесу, „Самоубийцу“, Константин Сергеевич сказал: „Как только эта пьеса будет готова, непременно ее послушаем“. Николай Робертович ничего не имел против того, чтобы „Самоубийца“ пошел в Художественном театре. Его связывали обязательства перед Мейерхольдом, но в конце концов он решился прочесть пьесу Станиславскому. Читал он свои комедии блистательно, невозмутимо, с абсолютно равнодушным лицом, что действовало на слушателя безотказно. „Самоубийца“ начинается какими-то непонятными возгласами, кто-то кого-то будит, кто-то вопит в полусне, кто-то требует бутерброд с ливерной колбасой. И стоило Эрдману прочесть первые реплики, Константин Сергеевич начал неудержимо смеяться, попросил Николая Робертовича остановиться, удобно устроился, улегшись на диване, и так дослушал пьесу, продолжая хохотать до слез. Эрдман должен был все время прерывать чтение, настолько благодарного слушателя получил он в Станиславском. Когда Эрдман кончил читать, Станиславский заявил: „Гоголь! Гоголь!“ А Мария Петровна Лилина сказала Эрдману: „Вы знаете, кому бы это очень понравилось? Антону Павловичу“. И с очаровательной любезностью спросила: „Вы его хорошо знали?“»

«Самоубийца» был немедленно принят к постановке, за что я вскоре был подвергнут Всеволодом Эмильевичем публичному избиению <…>

По поводу «Самоубийцы» Станиславский написал письмо Сталину и как-то показывал нам в театре ответ, написанный от руки на странице из блокнота. Точного текста я не помню, но смысл был приблизительно таков: «Уважаемый Константин Сергеевич! Я не принадлежу к числу поклонников пьесы „Самоубийца“, но надеюсь, что Ваше мастерство и сила придадут ей то значение, которого я в ней не нахожу». Константин Сергеевич был очень воодушевлен этой перепиской. Репетировали мы «Самоубийцу» долго. Эрдман блистательно владел словом, Есенин считал его самым сильным поэтом-имажинистом. Это так и было. Он писал великолепные лирические стихи и обладал мощным сатирическим даром. Это соединение придавало необыкновенную силу его таланту. За словесной остротой и юмором «Самоубийцы» таился глубокий подтекст. Герой пьесы Подсекальников решает покончить свою неудачную мелочную жизнь самоубийством. На его самоубийстве пытаются спекулировать разные лица. Какая-то дама добивается: «Скажи, что покончил из-за меня!» Являются какие-то представители буржуазной интеллигенции и требуют: «Скажи, что покончил из-за того, что гибнет Россия». Ожидающие своих выгод от его смерти устраивают ему банкет, прославляя его еще не совершенное самоубийство. Наконец он понимает, что умирать ему ни к чему, но уже несут гроб, венки и т. д. Ему приходится спрятаться в гроб. Последняя сцена происходит на кладбище, он сидит в гробу и говорит: «Рученьки мои! Ноженьки мои!» Он отказывается умирать, но приходит известие, что под влиянием примера Подсекальникова кто-то уже покончил с собой. Топорков, Зуева и Бендина играли главные роли с настоящим сатирическим блеском. Но Мейерхольд много раньше Художественного театра довел «Самоубийцу» до генеральной, она вызвала резко отрицательное отношение к пьесе, и после этого почва из-под ног у нас была выбита.

Рина Зеленая
РАЗРОЗНЕННЫЕ СТРОКИ

В моей книге «Разрозненные страницы» я упоминаю имя Николая Робертовича Эрдмана. Эти краткие упоминания никак не соответствуют той безмерной любви и уважению, которые я всегда испытывала к этому человеку. И те несколько слов, которые я скажу сейчас, конечно, ни в коей мере не претендуют на то, чтобы воздать должное памяти Николая Робертовича. Это будут лишь отдельные штрихи из моих воспоминаний о нем.

Вы, должно быть, никогда не слыхали песню «Шумит ночной Марсель». Современному читателю ничего не говорят эти слова. А в свое время песня эта пользовалась необычайной популярностью. Популярность ее можно сравнить разве что с известностью лучших песен В. Высоцкого.

Слова этой песни написал специально для меня двадцатилетний Коля Эрдман.

Я пела эту песню в одном из ночных представлений в модном тогда кабачке «Нерыдай». Это была постановочка в апашеском стиле. Тогда – а это были времена нэпа – к нам отовсюду приходила «не наша» мода…

Я пела, а все, про что я пела, показывалось на сцене.{237}

Друг Н. Эрдмана, поэт-имажинист В. Шершеневич, написал первую рецензию на мое выступление. Возможно, там были какие-то слова, относящиеся к сочинению Эрдмана. Но у меня не сохранилось этой рецензии. Так как я в то время ужасно много о себе воображала, то я сделала вид, что мне это неинтересно, и не читала рецензии.

В то время я часто встречала Эрдмана с Юрием Милютиным, композитором, сочинившим музыку к этой песне. Они были большими друзьями и везде появлялись втроем – Эрдман, Милютин и его жена.

…У меня была такая странная страсть: выяснять у поэтов, какие первые стихи ими написаны. Таким образом у меня составилась своеобразная коллекция первых стихов моих друзей-поэтов.

Конечно, я обратилась с этим вопросом и к Эрдману. Он вспомнил, что первые стихи написал во время болезни еще в догимназическом возрасте. Хотя ему было уже лет 7 или 8, он был, можно сказать, уже громадный мужчина. Я до сих пор помню эти стихи:

 
«Измучена больная грудь,
И слезы сердце мне сжимают.
К веселью всем доступный путь
Бесплодно от меня скрывают.
 
 
Я жить хочу и веселиться,
Хотя б надеяться и ждать,
Но не как счас болеть, томиться
И горько плакать и рыдать».
 

…Я знала, что Эрдман дружил с беспризорниками. Они его считали своим человеком. Жизнь они проводили на колесах, мотаясь туда-сюда из одного города в другой, а потом рассказывали Эрдману о своих приключениях.

Любимым их городом была Одесса. И оттуда они привезли такие строки, которые Николай Робертович впоследствии любил повторять:

 
«В „Отель де Лондр“ ресторане,
Там жизнь кипит насчет еды…»
 

…Сейчас я сама иногда удивляюсь, почему, каким образом появилась у меня идея читать и рассказывать о детях. Я думаю, что любая особенность, необычность речи привлекала меня всегда. Как каждый характерный актер, я всегда слушаю людей вокруг, их говор. Это умение слышать вокруг есть у многих людей, разумеется, например, у писателей. Много лет помню фразу, услышанную не мной – мне рассказал о ней Николай Эрдман. Еще мальчишкой, году в шестнадцатом, он слышал на берегу, как один моряк, лежа на животе, опустив голову на скрещенные руки и глядя вниз, в песок, задумчиво говорил своему товарищу, сидевшему рядом, уже обсохшему, в тельняшке:

– Я на одну чудачку в Порт-Саиде шышнадцать хвунтов стратил… И не жалею.

Позже от Николая Робертовича я слышала другую фразу, и это, увы, долгие годы было очень актуально, а для него еще и обеспечено горьким личным опытом:

– Слово не воробей, выпустишь – не поймаешь. Выпустишь – не поймаешь, тебя поймают – не выпустят…

Если разлука с Эрдманом длилась слишком долго, я могла просто сесть на трамвай (никогда так не говорите: «сесть на трамвай», это и Корней Иванович не одобрил бы) и поехать к нему повидаться.

У Николая Робертовича были чудные старики родители. Мамы друзей обычно бывают так себе. А тут была прелестная мама. И Роберт Карлович был изумительным человеком. Но для меня дороже всех был их сын…

А где, в каком зале я могла стоять на его похоронах? У меня это напрочь выпало из памяти. Помню только, как я стояла, упав башкой на плечо Миши Вольпина. Так мы стояли молча, и полвека дружбы с Эрдманом проносились в моей памяти в эти минуты…

И. Прут
ОН БЫЛ – ЧЕЛОВЕК

Слово «Человек» я пишу, как вы видите, с большой буквы. И поскольку он заслуженно носил такое прекрасное звание, я и пишу о нем эти несколько строк.

Все началось сравнительно недавно – всего каких-нибудь шестьдесят семь лет тому назад. В Доме техники, на Мясницкой. Дело было вечером. В зале – концерт. На эстраде – знаменитое московское трио: Шор, Крейн и Эрлих. Успех – огромный: тогда ценили и ходили слушать музыку – классическую, великую, вечную.

В трио барабанов и тарелок не было, всего лишь рояль, скрипка и виолончель. Но зато, повторяю, имелась музыка.

После концерта дядя моей жены – он играл на рояле – познакомил меня со своим другом и одним из постоянных слушателей (теперь они почему-то называются «зрителями») московского трио – Робертом Карловичем Эрдманом. Этот могучий мужчина пришел послушать Бетховена со своими двумя сыновьями: Борей – старшим и Колей – младшим. Боря был на год старше меня, Коля – на два года моложе. С этого дня началась моя дружба с другим московским трио: Эрдманами – отцом и двумя его сыновьями.

Через два дня Коля позвонил мне по телефону и предложил встретиться у храма Христа Спасителя (я жил рядом). Немедленно прибыл на свидание.

Коля был с Борей, а чуть подальше стоял Роберт Карлович. Как-то внимательно рассмотрев меня с ног до головы, а также вширь, разговор начал Коля:

– Когда тебя учили в Швейцарии, ты занимался боксом?

– Конечно! – ответил я. – В течение десяти лет – до окончания школы. И, между прочим, довольно успешно. А почему это тебя вдруг заинтересовало?

За сына ответил Роберт Карлович:

– Потому что я тренирую моих детей на берегу Москва-реки.

Я ничего сразу не понял. Надо сказать, что Эрдман-старший был немцем и говорил по-русски с незабываемым акцентом. Впоследствии я завоевал его доброе отношение к себе тем, что читал ему запомнившиеся еще с детства немецкие стихи. Особенно он любил «Песнь о Зигфриде» и балладу об императоре Фридрихе Барбароссе. Но сейчас – не об этом. Роберт Карлович продолжил свои объяснения:

– Вайс ду… Ох, извини!.. Знаешь ли ты, что такое «стенка»?

– Знаю. По-немецки это будет «ванд».

– Правильно.

– Так что? Мы будем здесь строить стенку?

Роберт Карлович рассмеялся:

– Нет, нет, готес вилен! Стенка – значит, когда молодые люди из Хамовников бьются честно на кулаках с молодых людей из Замоскворечья! – Эту фразу я помню точно до сих пор! – Сначала ты посмотришь, а потом – если тебе это понравится – можешь тоже…

Через полчаса грянул бой. Коля и Боря бились рядом, мгновенно поддерживая друг друга. Роберт Карлович одобрительно кивал головой, когда положительно расценивал действия сыновей. Это было чисто мужское «развлечение», самый что ни на есть честный бой (когда у одного замоскворецкого – под перчаткой правой руки – хамовнические обнаружили кастет, то его – за этот подлый поступок – били уже свои!).

Мимо – по Волхонке – проезжал ломовой извозчик. Он резко остановил лошадь, быстро спустился на набережную, и – с ходу – вступил в игру. Ему сразу смазали по сопатке, и он, с разбитым носом, но счастливый, что немного размялся, вернулся к своей телеге и, вытирая кровавые сопли, поехал дальше.

Впоследствии Боря, Коля и я несколько раз выходили уже втроем, точно согласовывая нашу «работу», получалось отлично!

Боря был художником, Коля – литератором, я – журналистом. Наверно, поэтому у меня общего было больше с Колей. Так мы и продружили всю жизнь.

Коля взялся быть моим гидом по зрелищным предприятиям Москвы. Признавая все величие искусства прошлого – и Большого, и Малого, и Художественного – он больше всего любил спектакли Николая Форегтера в «Мастфоре» на Арбате.

«Москва с точки зрения», «Хорошее отношение к лошадям», «Тайна Канарских островов» – маленькие сценические жемчужины, просмотр которых так скрашивал нашу жизнь. Не знаю, но почти уверен, что, отчасти, свою профессию драматурга я определил благодаря влиянию, которое оказывало на меня общение с Николаем Эрдманом.

Но все-таки нас связывала не только любовь к театру и общность профессии. Я почувствовал, что Коля нуждается во мне как в конфиденте, человеке, которому он может поведать и доверить свои самые сокровенные мысли, замыслы, надежды. И я был ему верен до конца. Почему? Потому что в высказываниях моего друга, в его взглядах и оценках происходящего вокруг, в его осмысливании взрывной волны культурного моря нашего молодого государства, в несовпадении его пристальных взглядов с точками зрения других наших друзей – коллег, в его особом ощущении действительности, которую он оценивал и закреплял на бумаге только одному ему присущим сатирическим пером, – во всем этом я чувствовал такую глыбу правды и чистоты, что даже одной сотой доли ее хватало мне, чтобы утвердиться в правильном течении моих собственных мыслей, формы труда, отношении к жизни. Для меня Коля был животворным источником, примером бескомпромиссности, современным неистовым Роландом, рыцарем без страха и упрека.

Возможно, что все вышесказанное воспримется как лирика, да притом еще и старческая, почти покаянная… Дудки! Я пишу о Николае Эрдмане, человеке, который для меня был символом жизни – самого ценного, что есть и может быть у каждого живого существа.

В 1925 году Коля написал свою первую комедию – «Мандат». Сначала он прочитал ее матери, отцу и Борису (не помню, был ли Боря тогда уже женат на Верочке Друцкой, чудесной эстрадной танцовщице. Если да, то и она слушала пьесу).

– Доиграешься! – по окончании прочтения резюмировал Роберт Карлович и добавил еще что-то по-немецки. После того как Коля рассказал все это мне, я предложил ему прочитать свою комедию у нас в «Крестьянской газете», где работал внештатным сотрудником.

Читка состоялась. Присутствовали: главный редактор – Семен Урицкий, его зам – Николай Одоев (Тришин), Андрей Платонов, Михаил Шолохов и я. Успех – огромный. Полное благословение.

– Искренне по-доброму завидую, – сказал Андрей Платонов.

– Да, сильная штука! – поддержал его Шолохов, в ту пору совсем молодой, начинающий писатель, но уже приступивший к работе над материалом о событиях недавнего прошлого на Дону.

– Кто будет ставить? – спросил главный.

– Веду переговоры с Всеволодом Эмильевичем. Если все пройдет цензурно, будет ставить сам! Так он сказал, по крайней мере!..

Как известно, премьера «Мандата» состоялась. Успех был грандиозный. Мы все были на этом первом спектакле – кроме Шолохова, который прислал поздравительную телеграмму.

После этого у Коли с Андреем Платоновым возникла дружба. Они читали друг другу многие свои работы. Их разговоры, обсуждения заслуживают – если бы они были записаны – отдельного издания. Это не было столкновением двух разных направлений, нет. На одной такой встрече мне посчастливилось присутствовать – в кафе «Националь», которое очень часто посещали литераторы. Речь тогда шла о платоновских «Епифанских шлюзах». Наблюдатель со стороны мог подумать, что, эти два человека говорят о самых обыкновенных житейских делах: так спокойно и ровно текла их беседа. Но сколько же было в ней взаимомудрости, по-разному изложенного, но такого одинакового мировоззрения, совместно составляющего удивительную партитуру, необыкновенно звучащую, ведомую невидимым дирижером. Это сидели два человека, которые из космоса стремились вернуться на родную планету, которые приземлились одновременно на одной и той же точке – хотя и летели с разных высот и разных сторон.

Оба они – Эрдман и Платонов – составили в моем представлении единый образ, имя которому – Мудрость. Да, все это было…

Платонов умер в 1951-м. Ему исполнилось всего пятьдесят два. Коля с большим трудом перенес уход своего близкого друга. Мы – тоже.

Через три года после «Мандата» был написан «Самоубийца», премьера которого не состоялась. Но зато, кажется в 1930 году, состоялся арест Коли в Гаграх. Причина – «острый язык»: какой-то крепкий анекдот был рассказан Балтрушайтису, литовскому послу в Москве. Очевидно, кроме него анекдот услышал еще кто-то. В общем, Коля – исчез. Обнаружился он где-то в далекой Сибири. Поэтому первое письмо, которое дошло до его уважаемой матушки, было подписано: «Твой сын Мамин-Сибиряк». Значит, и там Коля оставался Человеком.

Когда он вернулся и мы встретились, на все мои расспросы Коля отвечал скупо, беззлобно, обыкновенно. Но что я понял твердо – так это то, что репрессия не произвела на него никакого впечатления: он – не изменился! И все-таки я настаивал:

– Неужели ты не можешь мне рассказать…

– Что ты хочешь?

– Ну, что-нибудь такое, что – за эти годы – произвело на тебя – там – наибольшее впечатление.

– И достойное рассказа?

– Да, конечно. Именно – твоего!

Он заговорил не сразу: видимо, выбор был невелик. И вдруг:

– Ну вот, пожалуй… Когда я ехал туда, меня сопровождал фельдъегерь. Путешествие обычное, многократно описанное еще ссыльными девятнадцатого века. Очевидно, в этой области у нас ничего не изменилось: те же дороги, те же направления, те же станционные смотрители. На одной из остановок, примерно на полпути, – небольшой отдых. Пьем чай. Ну, для станционного смотрителя я – никто, ноль. Поэтому на меня он и не обращал внимания, ведя беседу только с моим сопровождающим. Неожиданно заиграло радио. Пела женщина, местная актриса. И тогда хозяин станции спросил у фельдъегеря:

– Вот, слышите: поет наша – из Красноярска. Хорошо поет. Но когда ту же песню исполняет ваша – московская – артистка, ну тогда совсем другое дело: голос – громче, куда чище, каждое слово понятно! В чем же тут причина?

И мой сопровождающий, прихлебывая чай из блюдечка, глубокомысленно разъяснил:

– Питание!

Это все, чем Коля поделился со мной, считая такое происшествие единственным достойным быть рассказанным людям на свободе.

Потом было много разного: сценарии, написанные им совместно с Владимиром Массом, были фильмы, поставленные по этим сценариям и прошедшие по всем экранам нашей земли (достаточно назвать «Веселых ребят»), потом была женитьба на Наташе Чидсон, нашей дорогой Чипе (так ее звали близкие друзья), прелестной балерине, незаурядной личности, достойной подруги ее достойного мужа (острого слова Наташи побаивался даже сам Юрий Файер, знаменитый дирижер балетных спектаклей Большого театра!). Потом из жизни ушел отец, а в 1960-м – умер Борис.

После Владимира Масса соавтором Николая Эрдмана стал Михаил Вольпин. И он, и Масс были соратниками достойными, так что работа спорилась, и Коля – до последнего дня – оставался в строю. Стоял он в рядах наступающей литературы, той, которая не поддалась ударам застоя. Таким и ушел в 1970-м, уже – навсегда.

Но в сердце моем – остался навеки, ибо он был тем, кто имеет право называться Человеком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю