Текст книги "Полковник Горин"
Автор книги: Николай Наумов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
22
Беда есть беда, никто от нее не избавлен. Но не у каждого хватает мужества взять свою долю вины на себя.
Сразу после конца учения Амбаровский вызвал к себе Аркадьева. Полковник готов был выслушать любые упреки, даже грубые, оскорбительные – не в его нынешнем положении обижаться. На учении действовал так, что, в сущности, подвел всех. Ко всему этому, пока шло учение, в полку случилось чрезвычайное происшествие – рядовой Губанов, уйдя в самоволку, сел в чужую машину и сбил школьника.
Амбаровский стоял в углу, у радиоприемника, когда Аркадьев переступил порог. Смуглое лицо генерала было злое, пальцы правой руки отбивали такты грозного марша.
– Доложи толком, как твои подчиненные чуть не задавили Знобина.
– Знобин промчался мимо меня, – обреченно заговорил Аркадьев, – когда я только закончил отдавать распоряжения во исполнение приказа командира дивизии – не двигаться…
– Как не двигаться? Куда не двигаться? – удивленно поднял брови Амбаровский.
– Когда я перешел реку и начал движение к высотам, Горин отдал приказ: перейти к обороне на месте…
– Почему же ты полез на высоты?
– Я выполнял ваши указания и промедлил…
– Но ты обязан был выполнять последний приказ, приказ командира дивизии, – резко возразил Амбаровский. – Это элементарное положение устава. Тогда бы за все отвечал Горин. И за невыполнение моего приказа и за ЧП. Теперь будешь отдуваться ты.
Генерал с укором посмотрел на понуро стоявшего Аркадьева, отошел к столу и оттуда сказал мягче:
– Постараюсь помочь, но в таких ситуациях возможности мои не безграничны. Расскажи, чтоб мне было ясно, почему произошла вся эта путаница на высоте? Сигнал «прекратить движение» вам подали, а вы все ползли куда-то к черту на рога.
– Командир первого батальона и замполит неправильно поняли мой приказ.
– При чем тут замполит?
– Он командовал вторым батальоном.
– Поч-чему?!
– Приказ командира дивизии.
– Зачем?
– Решил дать ему покомандовать, приобрести опыт, твердость.
– Нашел время. Дорого обойдется вам эта учеба. Ладно, иди.
Тревога за происшествие на учении сопровождала Горина на всем пути возвращения дивизии домой. Она виделась на уставших лицах солдат, чувствовалась в предупредительно-сдержанных командах офицеров и даже в собранности колонн, обычно растянутых после закончившихся проверок и учений. Еще более острую тревогу он увидел в глазах женщин, когда проезжал мимо доков, где жили семьи офицеров. И притихшая было боль от потери Знобина снова разлилась по всему телу.
Большой своей вины в происшествии Горин не видел, если не считать того, что он послал Знобина в самое опасное место. Но после разговора с кипящим от негодования Амирджановым и с Сердичем, потемневшим от возмущения, пришлось насторожиться. Они рассказали содержание объяснительной записки Амбаровского, о которой доверительно сообщил Сердичу товарищ, приезжавший по заданию Лукина к Знобину. Оказывается, Горин обвиняется в невыполнении приказа на переход к обороне, в командовании подразделениями полка своими представителями через голову командира полка, в необдуманном назначении командиром батальона человека, совершенно неподготовленного к управлению в сложных условиях, в результате чего, собственно, и произошел несчастный случай.
От всего услышанного невероятно уставший за учение Горин грудью навалился на стол, на котором лежали вдруг обессилевшие его руки. Пригнуло его не возможное наказание за несчастье со Знобиным и старшим лейтенантом Светлановым. Он сам раскаивался, что послал замполита к Аркадьеву. Воздержись он, и Павел Самойлович, возможно, избежал бы инфаркта, свалившего его под колеса бронетранспортера. Глубоко обидели, оскорбили его надуманные кем-то обвинения. Но сейчас Горину не хотелось ни говорить о них, ни тем более опровергать их и оправдывать свои поступки, свое понимание сути воинской службы, методов управления войсками в бою и операции – все это, в сущности, написано в уставах, и он только следовал им.
Впервые за три года совместной службы Амирджанов увидел командира дивизии согнутым тяжестью невзгод и весь закипел от негодования:
– Эти объяснения, Михаил Сергеевич, нельзя, невозможно не опровергать!
– На основании чего, Ашот Лазаревич? На основании того, что сказал товарищ Георгия Ивановича?
– Да.
– Он вам дал согласие вмешаться в эту возню? – вяло спросил Горин.
– Не было разговора, – виновато ответил Сердич, искренне жалея о том, что не спросил товарища об этом. – Но если я его попрошу, Михаил Сергеевич, он сделает все, что сможет.
Горин молчал, не зная, как ответить на слишком щедрую помощь Георгия Ивановича. Тогда снова загудел Амирджанов.
– Гром грянул, товарищ полковник, мы не пай-мальчики, чтоб прятаться от грозы. Как я буду вам смотреть в глаза, если не сделаю все, чтобы защитить вас от несправедливости? Я буду себя чувствовать старым ишаком, место которому – на живодерне, вот как я буду себя чувствовать!
– Спокойнее, Ашот Лазаревич. У нас есть старшие. Они, думаю, разберутся, кто в чем виноват.
– Но у них только объяснение Амбаровского!
– А за нас посредник, человек, по-моему, объективный и справедливый.
– И все же разрешите нам выехать на разбор раньше?
– Пожалуйста, – неохотно согласился Горин. Как всякой честной натуре, ему было неприятно не только самому защищаться от несправедливости, но даже воспользоваться предложенной помощью.
Горин остался один. Потянулся было к телефону, но звонить раздумал. Врач уже несколько раз уверял его, что Светланов операцию перенес великолепно, а Павлу Самойловичу значительно лучше. Но Горину все еще казалось, что Знобин доживает свои последние часы.
Павел Самойлович приходил в себя долго. Первое слово, которое он услышал, было «мезотрон». Потом снова впал в забытье, и ему представился какой-то летающий над ним птерозавр, черный, с длинной голой шеей и хищным орлиным носом. Потом услышал жестяной голос человека, который холодно смотрел ему в глаза и твердил одно и то же слово: «строфантин, строфантин». И только минуту или час спустя в тумане вырисовались белые фигуры, лица, и Знобин догадался, где находится. Хотел спросить, как это его сюда угораздило, но не смог пошевелить губами – такие они были тяжелые. А вскоре устал даже думать. Лишь к следующему утру сознание его прояснилось, и по гаснущему в груди жару вспомнил, как тот припек его сердце, а потом кипятком разошелся по всей груди, перехватил дыхание и свалил на землю.
Что было дальше, вспомнить не мог. Попробовал лечь удобнее, тут же услышал голос сестры:
– Нельзя! Нельзя шевелиться! Сейчас придет врач.
Врач пришел через несколько минут. Знобин попросил его:
– Запишите, что я вам скажу и передайте генералу армии Лукину. В полном сознании удостоверяю: попал под машину в результате приступа… Напишите по-медицински. Никого в моем несчастье не винить. Доктор, очень важно, прошу. – Передохнув, попросил: – Если придет полковник Горин, пропустите…
Горин надел халат и, думая, как бы меньше утомить Павла Самойловича, вошел в палату. Ресницы Знобина дрогнули, уголки рта сдвинулись в улыбке. Михаил Сергеевич взял стул, осторожно, не стукнув ножками о пол, поставил его рядом с кроватью, присел и двумя ладонями, будто собираясь согреть, взял руку Знобина.
– Молчать! – мягко приказал он своему заместителю, видя, что тот пытается говорить. – С дивизией все в порядке. Учение закончили хорошо, не беспокойся…
– У тебя неприятности, не скрывай, вижу.
– Пустяк. Лишь бы ты…
– Не пустяк. Твоя судьба – не только твоя. Во многом она судьба многих… многих тысяч людей, солдат… – Знобин умолк, чтобы собраться с силами. – Не дай обиде подточить твой талант. Его надо не только оберегать, по и защищать.
– Ладно, обещаю. Будет все, как нужно. Я верю, верь и ты.
– И еще: поддержи, пока меня не будет, Желтикова. В нем есть божья искра. Беды, боюсь, погасят ее.
– Все сделаю.
– Что с Аркадьевым?
– Подавлен.
– Как с ним?
– Если генерал Лукин не решит его участь, надо помочь.
– Всю дивизию подвел.
– К учению не успел выздороветь.
– Как Люба?
– Уехала.
– Куда?
– К родным в Алма-Ата.
– Ни к кому не зашла?
– Была у Милы.
– Ну и?.. – Павел Самойлович с надеждой повернул к Горину глаза.
– К мужу ни в какую.
– Бес-баба.
– Может быть, к лучшему?
– Степанов засохнет там без нее.
– А вместе – оба. Или выкинет такой номер – стыда не оберется.
– Ты все же напиши ему письмо, – не хотел верить в неудачу Знобин. – Чтоб сплетням не верил, набрался терпения, хорошо дослужил…
От Знобина Михаил Сергеевич зашел к Светланову. После встречи ночью, у дома, перемена в Вадиме была заметная. В глазах, ушедших глубоко в себя, виделась до боли тревожная мысль, наверное о своем будущем, но она не нарушала обретенной им внутренней устойчивости, о чем говорила спокойная поза, в которой он лежал, аккуратная прическа и даже книга, сама собой соскользнувшая с одеяла на пол. Повернулся на звук – бледные щеки залил негустой румянец, а в глазах метнулась растерянность, будто Горин догадался, о чем он мог думать перед его приходом.
Горин не ожидал, что молодой офицер, спасший жизнь человеку, так разволнуется. И лишь когда подсел к нему, пришла догадка, что Вадим думал о будущем – будет ли оно: ведь нога раздроблена.
– Как себя чувствуете? – участливо спросил Горин, поднимая упавшую книгу.
– Врачи говорят – хорошо.
– А вы им верите?
– Хочется, – помедлив, ответил Светланов.
– Надо и можно верить. В полевых условиях, на фронте, хирурги делали очень многое, спасали не только жизнь, но и красоту. А сейчас они кудесники.
– Вероятно, не все.
– Очень многие. И наш Петр Степанович не хуже исцелителя Брумеля.
– Сколько раз вы были ранены? – спросил Светланов, желая обрести в ответе комдива уверенность.
– Четыре раза. Один раз очень тяжело, сразу пятью осколками. Жив остался чудом. Но слепили, зашили и – почти никаких последствий.
Вадим не отозвался. Он думал о том, что четырежды раненный Горин мог поступить в академию – у него ведь не только четыре ранения, но и четыре ряда орденов и медалей. Да и кто тогда шел в академию без ран? А вот как теперь ему, Светланову, когда и здоровых, из числа желающих, во много раз больше, чем могут принять в академии?
– Что, Вадим, вас беспокоит?
Услышав свое имя, Светланов не сразу поверил, что его произнес командир дивизии. Произнес просто, будто произносил его тысячи раз, и в то же время с добродушной иронией, как порой отец говорит маленькому сыну, чтобы подбодрить его, уверить, что он уже большой и ему не к лицу хныкать. От нахлынувших чувств сделалось жарко, в глазах защипало, и он уже не мог, не хотел скрывать от Горина ничего, ибо понимал: нельзя таить сомнения и невзгоды от человека, который поверил в тебя и хочет добра.
– Неудобно говорить о себе, но только теперь я понял, как неправильно вел себя раньше, сколько еще глупого мальчишества было во мне. Вижу, служить надо иначе, но одно тревожит: примут ли меня теперь, с покалеченной ногой, в академию?
– Думаю, примут. Серьезных последствий, сказал врач, не будет. Сможете бегать, играть в гандбол. Конечно, не раньше следующего года. В крайнем случае будете учиться заочно: это труднее, но Галя поможет. Она будет ждать вашего выздоровления.
23
Горин вернулся в штаб и на стуле у своего кабинета увидел ожидавшую его немолодую женщину. Она была во всем черном. Ее беспокойные руки с выступившими на них венами беспомощно лежали на коленях. Она испуганно повернулась на звук шагов и подняла на Горина измученные глаза.
Догадавшись, кто она, Михаил Сергеевич поспешил открыть дверь и пропустил женщину в кабинет. Высокая, умевшая еще совсем недавно держаться на людях уверенно, сейчас она шла медленным, расслабленным шагом. Так же медленно села.
– Я… мать Лерика… Ксения Игнатьевна Губанова. Что с ним?
Женщина подала телеграмму. В ней было всего два слова: «Мама, спаси». Горин не решился вернуть ее женщине, боясь, что она воспримет этот жест как отказ помочь в горе. Но что сказать? Не могу? Нельзя? Вряд ли поймет. Для нее солдат Губанов – сын, Лера, единственный и хороший, который не мог поступить дурно. А если что он и сделал нехорошего, то совершенно случайно. Или потому, что кто-то не смог его понять. «Нет, ваш Лера совсем не такой хороший, как вы думаете, и он был плохим уже тогда, когда вы провожали его в армию», – просились в ответ на молчаливый упрек страдающей женщины только эти слова о солдате Губанове, проступок которого мучит сейчас многих офицеров батальона, где он служит, и ему, командиру дивизии, добавил неприятностей. И будь перед Гориным мужчина, он сказал бы о его сыне очень резкие слова. Для женщины подобрал другие.
– Ваш сын, Ксения Игнатьевна, самовольно ушел из части. И если бы не товарищи…
– Что?
– Могла быть большая беда. По чистой случайности он не задавил школьника.
Ксения Игнатьевна вспомнила телеграмму, и каждое слово ее, еще яснее показалось ей, кричало о немедленной помощи. Если бы ему не грозил суд, разве он написал бы так? Чтобы не расплакаться, Ксения Игнатьевна прикусила губы, но пронзившая ее боль рвалась из нее, и ей пришлось закрыть глаза платком. Долго женщина не могла собраться с силами, чтобы спросить: что с ним, с ее сыном, теперь будет? Когда же собралась, она уже была уверена, что ее мальчика будут судить, и она начала защищать его.
– Поверьте, в душе Лерик добрый. Он может быть добрым. Из-за какой-то веской причины он решился уйти из части.
– Хотел бы верить вам, Ксения Игнатьевна. Но три недели назад я говорил с ним, предупредил, что с ним будет, если он не изменится к лучшему: самовольные отлучки за ним водились и раньше. Еще хуже он был до армии, – добавил Горин, – кажется, катался на чужих машинах и чуть не попал под суд.
Ксения Игнатьевна побледнела. Полковник не поверил ей, значит, судьба ее мальчика предрешена. Но ведь в нем есть и доброе. Это поняли тогда, до призыва, следователь и военком. Почему же здесь не хотят увидеть в нем хорошее и помочь ему избавиться от дурного? И она упрекнула в этом Горина.
– Солдат, Ксения Игнатьевна, не может быть наполовину хорошим, наполовину плохим. Вы это знаете, служили на фронте врачом. Трудно признаться, но пока десяток командиров и политработников не смогли исправить вашего сына. Остается…
– Судить?!
От резкого надрывного крика Горин смутился и не смог сразу ответить, что ее сын, по сути дела, переступил ту грань, когда трудно ограничиться простым взысканием. Для некоторых продолжение службы в дисциплинарном батальоне, в более строгих условиях, бывает единственным надежным средством избавиться от запущенных болезней. Есть и еще одна причина.
– Вы, конечно, читали «Волоколамское шоссе». Там есть такие слова: я убивал сына, но передо мной стояли сотни сыновей. Я обязан был запечатлеть в их душах, что изменившему солдату нет и не будет пощады. А ведь солдат, которого расстреляли перед строем, всего лишь в минуту затмения рассудка страхом прострелил себе руку.
– Нет, нет, Михаил Сергеевич. Так поступали только в сорок первом. Позже относились гуманнее.
– Разумнее – посылали в штрафные роты.
– Многие из них возвращались живыми.
– Побывав в госпиталях.
– Вы жестоки, Михаил Сергеевич! – Ксения Игнатьевна заплакала, и по ее скрестившимся на груди рукам, которыми она будто старалась удержать в себе боль, Горин понял, что сын для Ксении Игнатьевны не только сын, но и святая память о том, кто, иссеченный осколками, не дожил до дня рождения своего ребенка. Осуди Леру – она будет считать, что не сдержала самого важного слова, которое дала умирающему мужу. И жизнь ее очень надолго станет пасмурной и холодной. Но добиваться смягчения наказания Губанову без уверенности, что он станет иным, он не мог.
– Хорошо, Ксения Игнатьевна. Что в моих силах, я постараюсь сделать, чтобы ваш сын не попал на скамью подсудимых. Но при одном условии: он должен понять всю тяжесть своей вины и никогда больше не оступаться.
– Хорошо, он поймет, поверьте, поймет.
– Не думаю, Ксения Игнатьевна… если вы будете его просить, – возразил Горин женщине, засветившейся радостью. – С сыном вы должны говорить не как мать, а как врач, военный врач: или точное соблюдение режима и лечебных предписаний, или…
– Постараюсь, – вытирая с лица слезы, проговорила Ксения Игнатьевна.
Горин вышел.
Услышав за дверью знакомые, хотя и измененные тяжелыми солдатскими сапогами шаги, Ксения Игнатьевна вскочила и устремила к открывшейся настежь двери изнуренные долгими терзаниями глаза. Сын на мгновение задержался в проходе и с распростертыми руками бросился к матери. Остановился рядом, весь в смятении от долгой разлуки. Окинул ее любящим взглядом, стал целовать ее щеки, лоб, руки.
– Мама, мама, дорогая! Как я соскучился по тебе! Я знал, что ты приедешь, очень ждал!
Губанов усадил Ксению Игнатьевну на стул и прижал ее голову к своей щеке. Обоим стало тепло и хорошо. От охватившей ее слабости Ксения Игнатьевна закрыла глаза… и сразу увидела мчащуюся грузовую машину. Чтобы не видеть возможной катастрофы, открыла глаза. Посмотрела на сына. Он все еще был озарен радостью встречи. На всем лице, кажется, ни морщинки или простой озабоченности от мук, которые должен испытывать человек, чуть не задавивший ребенка. Ей вспомнился эпизод войны, когда в сорок втором году, после строгого приказа главкома, один человек, офицер, отлучился из части, стоявшей на отдыхе. Всего на одну ночь. Уверял, к любимой. Ему поверили, но не простили. На комсомольском собрании все проголосовали – исключить. И она… Хотя смогла оторвать от колена, на котором лежала ее рука, лишь только пальцы. И сколько дней потом мучилась, представляя, каким убитым он шагает к передовой в строю штрафной роты. А Лера… Она легонько отстранилась от сына, еще раз посмотрела на него и тихо спросила:
– Лера, как ты мог это сделать?
– Я хотел всего лишь на час. Побыть у знакомых. Обещал, а меня не отпустили.
– Почему?
– Сказали – не время, идут учения и некем меня подменить в наряде. А в сущности, не захотели. Продолжают воспитывать. Такой окружили заботой – дышать нечем.
– А может, они действительно помогали тебе?
– Допускаю. Но перенести такую помощь не смог. Второй год одно и то же.
– Я, женщина, служила в два раза дольше. На фронте.
– Фронт и казарма – совсем разные вещи, – с обидой возразил сын. – Каменные стены, глухой двор. Я уже не в силах выносить, хотя пытаюсь.
Под скорбным взглядом матери он стал оправдываться.
– Мама. Я люблю ее. Не мог к ней не пойти. Пойми. А эти казарменные опекуны увязались за мной. Пришли к ней на квартиру.
– Но ты же ушел из части самовольно.
– Могли вызвать меня из дома деликатнее.
– Что было потом?
– Я вспылил…
– То есть начал ругаться? В ее присутствии?
– Думаю, она меня поняла.
– А я думаю, ей еще нужно учиться понимать. Многое, очень многое. – Слезы залили глаза Ксении Игнатьевны, и она отвернулась. – Что еще?
– Я убежал от них, сел в машину…
– И чуть не задавил мальчика. Сколько горя, боли ты принес мне, людям, которые хотели помочь тебе стать человеком…
Ксения Игнатьевна говорила тихо, сквозь слезы, скорее упрекая себя, чем сына, но ему показалось, что она прощается с ним, отказывается выручать его.
– Мама! – в испуге закричал он. – Мама! Что ты говоришь?
Ксения Игнатьевна схватилась руками за спинку стула, встала, через силу выпрямилась. Во всей ее фигуре было столько горя, словно она только что бросила горсть земли в могилу того, ради кого только и жила. Сын в смятении смотрел на мать и не верил, что она отказывается защищать его. Когда Ксения Игнатьевна отошла к двери, он визгливо крикнул:
– Мама!
– Что? – Ксения Игнатьевна качнулась.
– Ты не хочешь мне помочь?
– Ради чего? Вчера чуть не искалечил ребенка, что завтра? Лучше пережить один раз…
– Оставляешь меня в самую тяжелую минуту? Где же твоя материнская любовь?
– А где твоя, сыновья?! – спросила Ксения Игнатьевна с такой болью и горем, что сын оторопел, и призраки суда и тяжкой службы еще год или два в дисциплинарном батальоне жестким январским морозом поползли ему под рубашку. Он весь сжался, посерел. Только теперь до него стала доходить своя преступная легкомысленность и все то горе, которое он принес матери и которое сейчас она не смогла удержать в себе. Только собрав в себе остатки того доброго, что в нем осталось, он решился еще раз попросить мать о помощи:
– Если сможешь, помоги мне, мама, хоть чем-нибудь. В последний раз. Без твоей любви я пропаду. Постараюсь больше не приносить тебе горя. Поверь. Прошу.
Так настойчиво и страстно сын никогда не просил ее, и Ксения Игнатьевна метнулась к нему, обхватила его голову. По силе, с которой прижала его к себе мать, Губанов почувствовал, что она его любит по-прежнему, но в этой любви ощущалась требовательность, которая не простит ему еще одной обиды.
Открыв дверь, Горин пристально посмотрел на Губанова. Тот вскочил и принял строгую стойку. Проходя мимо, комдив заглянул ему в глаза. Солдат выдержал, не отвел взгляд. У стола Горин обратился к Ксении Игнатьевне:
– Я задам вашему сыну несколько вопросов. Присядьте. Скажите, – перевел Горин взгляд на Губанова, – вы понимаете тяжесть своего проступка?
– Понимаю.
– И что вам может быть за него?
– Да, дисциплинарный батальон.
– Что ж… попробую поверить вам еще один, и последний, раз. Ради матери и отца вашего. Но знайте: оступитесь, все вам припомнится и мера наказания будет умножена. Можете идти.
Бесшумно закрылась дверь, Горин и Ксения Игнатьевна снова остались одни. Помолчали. Михаил Сергеевич спросил:
– Что намерены сегодня делать?
– Схожу к родителям девушки сына. Поговорю.
– Хорошо. Вас подвезут на моей машине.
– Спасибо.
Ксения Игнатьевна встала и медленно пошла к двери.
Вошел Сердич.
– У меня в кабинете… Лариса Константиновна, – проговорил он, запнувшись. – Она хочет поговорить с вами.
Горин хотел пойти сам к ней, но возникшая в нем скованность заставила задержаться.
– Хотел спросить вас и забыл: как отнеслись инспектирующие к вашему начинанию по НОТ?
– Хорошо. Доложили Лукину. Сказал, пусть кумекают. Так что можем развернуть поиски шире.
– Давайте соберем людей и обстоятельно поговорим. Готовьте доклад. А теперь проводите ко мне Ларису Константиновну.
Раздался несмелый стук. На пороге показалась Лариса Константиновна. Вид ее, как всегда, был чем-то необычен и поразил Горина. Одета она была в светло-серый, строгий и удивительно шедший к ней костюм. Особенно к выражению лица, тоже собранного и строгого и все же, не жесткого, наоборот, какого-то доброго и глубоко уставшего.
Михаил Сергеевич пошел ей навстречу. Когда поздоровались, на ее лице под тонким слоем пудры различил пепельные тени и догадался, каких трудов ей стоило, и стоит скрыть от посторонних семейные невзгоды.
– Вы, кажется, не ожидали моего прихода?
– Не ожидал, – признался Горин. – Несчастья как-то закрутили, завертели меня, и я забыл о существовании друзей.
– А я пришла. Не могла не прийти. Захотелось, насколько удобно и возможно, именно сегодня сказать вам спасибо за терпение к мужу.
– Спасибо и вам.
– Чем все это может кончиться для вас? – спросила тихо Лариса Константиновна.
– Надеюсь, разберутся, поймут.
Лариса Константиновна дотронулась пальцами до узла косы и в этот момент взглянула на Горина тем взглядом, в котором выразились стыд, безвыходность, просьба понять ее и отнестись без обиды, если она когда-либо причинила ее ему. Горин хотел помочь ей, сам заговорить о судьбе ее мужа, она опередила его.
– Скажите, Михаил Сергеевич, как велики вина и беда моего мужа?
– Насколько можно судить по рассказу очевидца, беда случилась от растерянности Геннадия Васильевича, он долго решался, чей приказ выполнять, мой или Амбаровского. Расценить это могут по-разному.
– А вы?.. – замерла Лариса Константиновна.
– Я? Я и Знобин решили ему помочь. Думается, он понял, чем болен. Надо дать время поправиться.
– Спасибо, Михаил Сергеевич. Об этом я хотела просить вас. Понимаете, как трудно мне было решиться на это?
– Почему?
– Мне казалось, вы все еще в обиде на меня – после моего приезда не пришли к нам.
– Не из-за вас. Я не хожу в гости к тем, с кем еще ясно не определились отношения. Наше прежнее знакомство или нечто большее могло усложнить их.
– Для меня до сих пор, Михаил Сергеевич, загадка, – облегченно вздохнула Лариса Константиновна, – почему еще там, в академии, вы так резко изменились ко мне?
Горин грустно улыбнулся.
– От любви до ненависти тоже бывает всего один шаг. Часто необдуманный и потому особенно горький. Пока я был для вас только слушатель, я терпеливо ждал, когда смогу пригласить вас в театр, на концерт. Дождался, вы ввели меня в свою семью, и вдруг однажды отказались со мной идти в театр. Я тоже не пошел. И увидел вас в Сокольниках. Не одну.
– Не помню, с кем я могла быть.
– Такой высокий, изящный. В сравнении с ним я показался себе невзрачным мальчишкой.
– А… это был полковник Другов. Сын очень близкого товарища папы, – вспомнила Лариса Константиновна и посмотрела на свои руки, раздумывая, говорить ли Михаилу Сергеевичу все или только то немногое, что снимало бы с нее вину за разрыв их дружбы. Этим немногим могли быть слова: нельзя отказать в просьбе человеку, надолго покидающему страну, побыть с ним один-два вечера вместе. Но в них была не вся правда, и желание как-то оправдаться рядом с искренней доброжелательностью Михаила Сергеевича ей показалось мелким. Виновато вскинув глаза, Лариса Константиновна призналась:
– Он знал меня девочкой. После возвращения из-за границы встретил совсем взрослой и по-родному, по-русски, как он позже сказал, интересной. Интересен и он был мне: знал пять языков, изъездил всю Европу… И туда же возвращался. Надолго. Он не мог ничего обещать и не хотел, чтоб его ждали. Поэтому кроме хорошей дружбы между нами ничего не могло быть. Тот вечер, когда вы нас увидели, был в сущности одним из прощальных. Отказать ему я не могла, хотя он и не очень настаивал. Советовал даже предупредить вас, но я этого не сделала.
– Что ж… несбывшегося не вернешь.
От признания, хотя и запоздалого, обоим стало и тепло, и грустно. Хотелось молчать, и они молчали. Каждый думал: «Если бы это объяснение состоялось раньше, в молодости! Насколько все было бы лучше! Но сейчас, когда молодость позади, пусть все, что было между нами, останется только воспоминанием».
– Надеюсь, Михаил Сергеевич, теперь вы не будете обходить нас?
– Не опасно? – скупо улыбнулся Горин.
– Ничего менять ведь мы не будем?
– Нет.
– Тогда пусть нас извинят, если мы изредка поговорим как давние друзья.








