Текст книги "Серая мышь"
Автор книги: Николай Омельченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
– Хлеба. Ради господа бога, крыхту хлеба!..
Я подумал, что он помешался – на груди у него на медной цепочке висела пышная, с глянцевитой коркой пампушка, словно только из печи, а он просил хлеба.
– А это что у тебя? – ткнул я стволом винтовки ему в грудь.
– О, это моя жизнь, цель моей жизни. Из-за нее-то я и сижу в этом вонючем болоте. Тут у меня документы, права на поместье в Диканьке.– Он постучал костлявым черным от грязи пальцем по той «пампушке», и послышался глуховатый деревянный стук. Я понял, что на медной цепочке висел не хлебец, а круглая шкатулка. Он продолжал крепнувшим голосом, глаза его лихорадочно взблескивали: – Мое поместье в Диканьке, вся Диканька, все земли в округе мои. Я – прямой потомок Кочубея!
Потом я прочел его бумаги, старик не врал.
– Я Гнат Кочубей! Ради бога, шматочек хлеба...
Я вынул из мешка хлебину, отломил краюшку и су-
Нул в его заляпанные тиной и ряской руки. Он жадно ел, кривился, как от зубной боли, и говорил не переставая.
– Два года добирался до Диканьки из самой Канады. Опоздал на неделю, туда уже вернулись большевики. Но немцы победят! Я верю в это, иначе бы я не жил, не стремился бы сюда через океан и шесть границ!
Он остался у нас в отряде. В боях участия не принимал, боялся, что убьют, но карать карал. Любил эту процедуру, проделывал ее неторопливо, с наслаждением, водил жертву к озеру, при ней сам выбирал и нарезал лозу. Потом привязывал несчастного к скамейке или к дереву и порол, приговаривая: «Выбьем, выбьем из тебя большевистский дух! Изыди, изыди, сатана!» Или: «Кайся, кайся, холоп!..»
Кочубею, видимо, казалось, что он порет своего крепостного.
Вообще, Гнат Кочубей любил помечтать о том времени, когда немцы прогонят с Украины большевиков,– какие он заведет у себя в Диканьке порядки. Главным н перевоспитании людей он считал порку.
– От мала до стара пороть будем, только эта кара, может до конца вышибить сатанинский дух неподчинения и непоклонения,– частенько говаривал потомок Кочубея. Правда, он так ни разу и не увидел результата своих экзекуций, не узнал, перевоспитала его порка кого-нибудь или нет,– хлопцы, предоставив старику возможность получить удовольствие от своих экзекуций, тут же приканчивали жертву.
Как только Гнат Кочубей встречает меня в богадельне, то не дает даже поговорить с теми, к кому я прихожу,– облапывает меня, прижимает к груди, на которой по– прежнему висит круглая, похожая на пампушку шкатулка, правда, теперь уже на белой манишке с оранжевой бабочкой, тянет к выходу, усаживает на скамейку у парадного и сразу же спрашивает:
– Ну, Улас, что нового на свете?
– Все то же, Гнат.
– Говорят, американцы изобрели какую-то новую бомбу, которой еще нет у большевиков. Собираются бросить ее на Москву. Чего же они медлят?
Потому, что большевики изобрели еще поновее,:– усмехаюсь я.
– Врешь, ты все врешь! С такими вещами не шути, это пропаганда! А то допрыгаешься! Ты и так уже на крючке у нашей полиции, дождешься, что тобой займется ЦРУ. А там парни крепкие, не таким шею сворачивали!
Кочубей от злости краснеет, и от него начинает нести запахом старческого тлена, этаким тошнотворным ацетоновым душком.
Я уже откровенно смеюсь и ретируюсь...
В этой записной книжице, пахнущей тем далеким временем, коротко, но день за днем описана наша с Галей учительская жизнь, любовь наша и все события, связанные со школой. Приезжие учителя поселились в большом панском доме. Сам пан был в бегах, драпанул, едва узнав, что идут Советы, да так поспешно, что оставил в доме не только мебель, но и постельное белье, посуду. книги. Узнав о бегстве хозяина, любители чужого пытались кое-что из этого растащить, но в село уже вступала Красная Армия, а с нею и представители власти, которые заставили все вернуть обратно, объяснив, что это будет теперь общим достоянием народа. Так у нас сразу же втрое увеличилась школьная библиотека, да кое-какой инвентарь мы тоже позаимствовали из панского дома. Лишь за месяц до бегства хозяев дом был отремонтирован, полы и окна гладко выкрашены, пристроена новая веранда. В этом доме и расселились все приезжие учителя, по одному и по двое в комнатах. Мне, как директору и человеку женатому, досталась самая большая комната с верандой и выходом в сад.
И потекли наши с Галей самые, пожалуй, счастливые и поначалу спокойные дни. Большую часть времени мы проводили в школе. Вечерами сидели рядом в нашей комнате за большим столом, который лишь наполовину охватывал свет подвешенной к потолку керосиновой лампы, проверяли тетрадки, переговаривались, делясь своими впечатлениями об учениках, учителях и о самой школе. Потом одевались, шли на неотапливаемую, холодную веранду, устраивались в обнимку на широком плетеном стуле, где мы помещались вдвоем, и так сиживали подолгу, зачастую молча, глядя на черный осенний сад, всхлипывающий от ветра и невидимого в темноте дождя.
– Тебе хорошо? – иногда спрашивал я Галю, целуя ее слипавшиеся от сна глаза.
– Хорошо.
– И мне...
Что еще нужно двум молодым, здоровым существам!
Мы имели все – любовь, работу, жилье на двоих, где можно было друг друга любить, счастливыми засыпать и счастливыми просыпаться.
Итак, все у нас шло хорошо, в одном только я сплоховал, допустил ошибку, которую в начале своего педагогического поприща совершает не один молодой учитель,– со многими молодыми парнями села я был запанибрата. Когда в первый же день моего знакомства с селом хлопцы спросили, как меня звать-величать, я по-простецки добродушно ответил:
– Зовите Уласом.
Мне потом завуч указала на эту ошибку, как и на некоторые другие, за что я был ей премного благодарен. Но панибратских отношений с сельскими парубками уже изменить было нельзя. Так и величали меня без отчества – просто Уласом – и за глаза и в глаза. А значит, на «ты». Ну и, конечно же, немного стесняясь, говорили при мне почти все, о чем говорили и между собой.
– Слушай,– как-то сказали они мне вскоре после нашего приезда в село,– как бы добраться до твоего курятника, там у тебя полно молодых учителек, сам ты их не топчешь – женатый, так хоть другим позволь.
– Это их дело! – со смешком отмахнулся я, принимая их слова за шутку, решив, что говорят они ради бахвальства, ведь в селе было много и других хороших девчат.
Но учительницы вскоре стали жаловаться, что парубки нагло пристают к ним в клубе, останавливают вечером на улице. Некоторых я пристыдил, куда, мол, вы, неграмотные, некультурные селюки лезете, они учительницы и вам не ровня. Одного, более нахального, даже в сельсовет вызвали. А на следующий день мне под двери записку сунули. Развернул, прочел, написано каракулями, малограмотно, но суть ясна: будешь вмешиваться, погуляет по твоей башке добрый кол! Признаться, меня это не очень испугало, никто мне ничего не сделал, угроза так и осталась угрозой, и я по-прежнему старался не давать своих в обиду, но отношения с сельскими хлопцами после этого у меня испортились. Как-то в клубе перед началом кино ко мне подошел самый наглый из них, здоровенный, почти двухметрового роста хлопец с большой тяжелой головой и копной кучерявых пшеничных волос и сказал, обдавая сивушным духом:
– Выйдем, учитель, разговор к тебе имею.
Это был Юрко Дзяйло. Его уважали за силу и, как поговаривали в селе, за справедливость, за то, что в любой драке он брал сторону тех, кто был прав, бесстрашно шел первым на толпу противников, а когда его бивали, не обижался, не звал на помощь, не кричал, все переносил молча. Он вообще слыл молчуном, может, потому, когда заговаривал, его слова звучали веско.
Из светлого клуба мы словно провалились в темень сельской осенней ночи; по спине моей прошел озноб, подумалось, что это хлопцы подговорили Юрка намять мне бока. Но он начал разговор в миролюбивом, даже просительном тоне.
– Мне нравится ваша жидовка Сима. Ночью снится.
– А чего это ты мне об этом говоришь?
– Ей не могу, гордая, ученая, разумная, но того не понимает, что теперь все равны.
– Вот и скажи ей об этом сам.
мНе могу подступиться. Познакомил бы меня, Улас, с ней.
Я даже в темноте разглядел, как губы его внезапно скривились от какой-то болезненной усмешки, он грубовато толкнул меня в грудь и проговорил уже с нетрезвой хрипотцой в голосе, ерничая и бахвалясь:
– Слышь, учитель, познакомь, говорю. Не тащить же ее в клуню силком. А охота, ох, как охота! Я уже всяких пробовал – мадьярок, полячек, наших, а жидовки еще не было. Уважь...
Все во мне возмутилось, но я сдержал себя, ответил твердо, но мирно:
– Мой совет тебе, Юрко,– не приставай к ней!
А он вдруг как-то смиренно, просяще:
– Ну сведи меня с ней, может, я жениться на ней хочу. Никто еще ни в роду моем, ни в селе, ни в округе, никто из наших не был женат на жидовке, а я вот возьму да женюсь.
– Мало тебе украинок?
– А тебе мало было, что на полячке женился? – недобро протянул Юрко.
– Она не полячка, она по отцу записана – украинка,– ответил я. Плохо ответил, оправдывался почему-то перед этим хамом и паскудником, надо было отрезать коротко и хлестко, не твое, мол, дело! Но так я подумал позже, а тогда сказал и быстро зашагал в клуб, чтобы не накричать на Юрка, не натворить еще каких-нибудь глупостей,– меня впервые упрекнули, что жена моя полукровка. Даже мать, даже отец, бывший петлюровский офицер, не сказали ни слова о том, что я женился не на чистокровной украинке, а этот – упрекнул!
6.
В моей книжечке записано, что вечером пришел ко мне гость. Кто это был, я не записал, как и в последующих заметках я ни словом не обмолвился о своей второй жизни, которая началась с приходов того гостя. По– прежнему я писал о школе, о взаимоотношениях с учителями и школьниками и, конечно же, о Гале, о нашей с ней счастливой любви. Хочется добавить «и счастливой жизни», но сказать так я не могу, это будет ложь. Повторяю: о моей второй жизни в дневнике не сказано ни слова, но все те полтора года и все события того времени запомнились мне отчетливо, с подробными деталями, точно это происходило вчера.
Мы с Галей сидели, как всегда, в нашем уютном кресле на веранде, неожиданно потеплело, и стеклянные двери были открыты, из сада несло тленным запахом листьев и увядающих трав, все еще влажных от дождей. Сквозь голые ветки деревьев были видны низкие звезды, и если прищуриться, то казалось, что они висят прямо на ветках яблонь, словно искрящиеся сказочные плоды.
Стукнула тяжелая калитка. Я до сих пор слышу этот неожиданный в такую позднюю пору стук и знакомый низкий голос.
– Товарищ Курчак, добрый вечер. Не будете ли вы так ласковы выйти на минутку?
Обычно в селе меня люди звали по имени или по имени и отчеству, и никто ни разу не называл по фамилии, тем более с обращениями «товарищ» или «пан». Поднимаясь, я почувствовал, как что-то тревожное плеснуло мне в грудь, застучало в висках. Когда я шел через сад к калитке, тот же голос негромко проговорил:
– Ты, Юрко, иди гуляй, дорогу к вам я сам найду.
От калитки неторопливо удалялась огромная фигура
Дзяйла, я не мог ошибиться – и стать, и походка его.
Гость был в темном, кажется, кожаном плаще и таком же кепи, руки он держал в карманах, вынул правую, протянул мне. Ладонь была теплая и мягкая, и улыбка на устах такая же, и я узнал гостя – это был пан Бошик. Я не сдержал удивления:
– Какой ветер занес вас сюда?
– Ветер сейчас один – ветер свободы,– высокопарно ответил пан Бошик.– Дурной, вражий ветер выдувает из земли семена, а добрый, наш ветер, собирает их вместе. Вот и меня он занес к тебе.– Помолчав, он начал в другом ключе, заговорил по-деловому, теперь уже оглядываясь по сторонам: – О том, что я приходил к тебе, никому ни слова. Обо мне не должен знать ни один человек в селе, кроме тех, кто будет приходить к тебе от моего имени.
Пан Бошик взял меня под руку, и мы пошли по темной безлюдной улице к скверу с редкими чахлыми деревьями. Сквер был пуст, у плоской клумбы чернела одинокая скамейка. Мы уселись на нее, и пан Бошик продолжал:
– Мы прибыли сюда, чтобы бороться за свободу западных земель Украины. Благодаря Гитлеру, одно иго, польское, уже с нее спало. Но теперь Западная Украина попала под еще более страшное – московское иго. Ты сам это прекрасно знаешь. Кроме боевиков, нам нужны и люди, которые временно затаились в советских учреждениях. Мы приветствуем подобную тактику. О тебе мы также не забывали, зная, что, когда надо, ты станешь активным борцом. А борьбу мы уже начали. Без всякой раскачки – смело и результативно. Слыхал о наших патриотических акциях?
– Да-да,– уронил я, уже почти не слушая, о чем говорит пан Бошик. Я вспомнил о слухах, которыми полнилось все вокруг, о той скупой, но страшной информации, которую давали газеты и радио, и меня поначалу охватил ужас, а потом постепенно это переросло в боль и за тех, кого убивали, и за тех, кто совершал эти убийства,– ведь и те и другие были украинцами. Поначалу во все это просто не верилось. Мне думалось, что и слухи, и многое из написанного – лишь пропаганда, нужная большевикам для того, чтобы круче взяться за противников Советской власти, местных куркулей; да и зарубежные враги Советского Союза были заинтересованы в деморализации людей, распространении различных слухов для того, чтобы помешать населению строить новую жизнь по подобию Советской Социалистической Украины. Террор начался с убийств сельских активистов, представителей местной советской власти. Назывались конкретные районы, имена отдельных людей и даже семейства, вырезанные националистами. Особенно зверствовали они на Тернопольщине и Львовщине, там убивали всех подряд – украинцев, русских, поляков, евреев. Так, уже в сентябре оуновцы устроили еврейский погром, убивали стариков и детей, выкалывали женщинам глаза, изощрялись в других жестокостях. Устраивались и польские погромы. У нас же на Волыни той осенью это было еще редкостью.
Обо всем этом думал я, слушая пана Бошика, который то глухо говорил о чем-то конкретном, то, несколько повышая голос, сбивался на свою обычную велеречивость националистического агитатора, когда речь шла о будущем Украины, которая должна стать вольной и самостийной.
– Твоих москалей и коммунистов мы пока трогать не будем. Не будем, чтобы тут уютнее жилось и чтоб тебя не таскали в НКВД, а то еще Докопаются до чего-нибудь,– говорил пан Бошик.– Так будет до тех пор, пока мы не придем к власти. А там, думаю, ты и сам за них возьмешься. Так же?
Я машинально кивал, не веря в то, что наступит время, когда Бошик и его братия возьмут власть, но всем своим видом показывал: согласен, мол. Делал это только для того, чтобы уберечь от террора и своих учителей, к которым я за короткое время успел привязаться, и сельских активистов, простых и мудрых людей – они много помогли мне в школьных делах.
– Сейчас ты у Советов вне подозрений, и мы тебя не будем очень обязывать, будешь лишь при случае давать нужную нам информацию. Связь через Юрка Дзяйло, ты его знаешь, он из зажиточной семьи, наш человек.
Я опять согласно кивнул, хотя меня передернуло от мысли, что этот негодник Дзяйло может быть со мной в одной компании. Но не подал вида, по-прежнему думая, что это ненадолго.
Пан Бошик поднялся, протянул мне руку, задержал мою ладонь в своей и веско дополнил:
– Итак, Улас, мы начали. Одни в лесах, другие в подполье. Готовься и ты последовать примеру лучших сынов Украины. Помни слова философа: «Если не сегодня, то когда же? Если не я, то кто же?»
После он часто будет повторять эти слова. Прощаясь, пан Бошик поднял сжатый кулак: «Слава Украине!»
С того вечера у меня появилась как бы другая, беспокойная, настороженная жизнь, вернее даже не жизнь, а ожидание чего-то, что должно было вторгнуться в жизнь, ощущение это похоже на то, когда над тобой занесли для удара палку и ты ждешь, что она вот-вот опустится.
Гале я ничего не сказал, на вопрос о вечернем визитере ответил, что заходил знакомый еще по Варшаве художник. Так в мой дом вошла еще и ложь, я впервые обманул Галю.
Проходили дни, месяцы, а вестей и просьб от пана Бошика не поступало. Иногда я, внутренне содрогаясь, вопросительно посматривал на Юрка, но тот, коротко поздоровавшись, быстро отводил от меня свой тяжелый, как и его фигура, взгляд. И я постепенно успокоился, а читая в газетах о пойманных террористах и процессах над ними, каждый раз ловил себя на том, что с надеждой отыскиваю среди них имя Бошика. Не знал я тогда, что Бошик – это лишь псевдоним, подлинное имя его – Богдан Вапнярский.
Помогали мне забыть о визите пана Бошика жизненные радости и неприятности. И то, и другое было каждый день. В школе все складывалось удачно, об этом мне говорили завуч, моя Галя, да и сам я видел, что ученики любят меня и хорошо усваивают мой предмет. Из неприятного запомнилось, как я задрался с попом. Запомнилось, наверное, потому, что развитие этого конфликта имело место в скором будущем.
Местный сельский поп удрал еще перед приходом Советов. В церквушке стал править поп из соседнего села, отец Стефан. Как-то пришел ко мне дьяк и говорит:
– Батюшка велели вам привести детей на говенье.
Я вежливо пригласил дьяка сесть, а потом говорю:
– Ваш батюшка или дурак, или попросту подлец. Это же чистая провокация!
– Так ведь раньше директор приводил.
– То было раньше, а теперь церковь отделена от государства.
– Ну, тогда пойду по хатам,– поднялся дьяк и добавил с угрозой: – Буду говорить с родителями, может, они разумнее вас и ближе к богу...
Не хочу кривить душой – в бога я не верил и не верю, к попам всегда относился с брезгливостью, но церковь, как и любой храм, люблю, она всегда представлялась мне частью искусства. Люблю обряд, торжественность, серьезность в церкви даже самых несерьезных людей, пусть хоть и кратковременное, но все же единение их сердец и, опять-таки, мгновенную, но все же чистоту помыслов, раскаяние перед тем, что названо богом; и то, что бог есть фантазия, выдумка, как и всякое другое искусство. До сих пор прихожу иногда по субботам в храм святого Владимира, выстаиваю заутреню, с грустью наблюдаю, как неистово молятся те, кому во веки веков не замолить грехов своих перед братьями по крови и иноплеменниками, бросаю в тарелку, пущенную по рядам, свой жертвенный доллар, но никогда не крещусь, а когда паства становится на колени (теперь уже не так, как раньше, на пол, а на откидные мостки, чтобы не запачкать брюки – цивилизация!), я ухожу за колонну, туда, где в углу стоит макет прародителя нашего торонтского храма – храм святого Владимира в Киеве. Я тут такой не один. Стоим, не понимая ни друг друга, ни бога...
Я никогда не уповал на волю божью, большую часть жизни жил только своим умом, но в те времена я был молод, доверчив и крайне предан во всем – в любви, дружбе, в привязанности, и, повторяю, всегда высоко ценил каждый храм, каждую церквушку как естество искусства, но всякие поповские выдумки презирал, по этому поводу у меня были стычки не только с попом, но и с отдельными фанатичными прихожанами, родителями моих учеников, они все же водили на говенье и прочие церковные процедуры своих детей, и таких было большинство. Однажды, где-то уже в декабре, налетела невиданная в нашем краю буря, ветер срывал крыши и ломал деревья. Под старым ясенем укрылись трое подростков, сын председателя сельсовета и сыновья двух активистов, бывших бедняков, из числа тех, кто не ходил в церковь. Старый ясень с подгнившими корнями не выдержал напора ветра и рухнул, подмяв под себя несчастных подростков. И пошла по округе пущенная попами и их прихвостнями молва: это вероотступников бог наказал. Случалось немало и других мелких несуразиц, но на фоне того, что происходило вокруг, они не были заметны. Ходили слухи, будто националисты напали на польский хутор и перерезали все население от стариков до детей, в соседнем селе застрелили председателя сельсовета. Поповские прихвостни и это относили к божьей каре. Но когда в том же селе оуновские «харцизя– ки», как их называли в народе, ограбили попа, ворвавшись к нему темной ночью, и попутно вырвали решетки в окне местной лавки, забрав выручку и все спиртное, то сам поп попросил защиты у советских органов внутренних дел. Он уже не говорил, что это «божья кара».
После добровольного визита попа в милицию его подстрелили из обреза. Пуля попала в ногу, и поп навсегда остался хромым.
Как-то ко мне в дом пришел Юрко. Явился среди бела дня, когда я забежал на несколько минут домой. Юрко был в новом костюме с широченными от подмощенной ваты плечами, в то время модными. Его фигура казалась еще могучее, особенно против моей, тощей и тщедушной. Он был гладко выбрит, от него резко несло цветочным одеколоном и вином. Сев на диван, Юрко нагловато (в селе никто так не делал) забросил ногу на ногу, откинулся на спинку дивана и вынул из бокового кармана бумажку.
– Здесь,– торжественно проговорил Юрко,– записаны все те, кто против украинского народа, за большевиков. Пан Бошик доверили мне лично записать и поставить крестики, к кому зайдем в гости.– Он весело хмыкнул.– А точнее, на ком поставим крестик.
Я молчал, тогда это еще довольно смутно до меня доходило, и не знал я тогда и того, что не всегда уничтожались люди, которые не устраивали националистов. Местные исполнители, вроде Юрка, могли внести в эти списки и тех, на кого были злы сами или их отцы, нередко причиной была элементарная месть или просто зависть.
– Пан Бошик сказали, если вы хотите, то можете дописать кого-нибудь из своих, по желанию, а если нет – ваша воля, силить не будем...
– У меня в школе таких нет, мы же говорили об этом с паном Бошиком,– сказал я.
– То было давно,– как-то деловито, словно речь шла о какой-нибудь рыночной сделке, вздохнул Юрко,– теперь времена с каждым днем меняются, наши силы крепнут, и мы должны постоянно напоминать о себе действием.
Я понимал, что это не его слова, он сам до такого не мог додуматься, это слова Бошика.
– А из школы все-таки кого-то нужно,– раздумчиво сказал Юрко.– Пан Бошик говорил, если кто-то лично мне покажется чересчур ворожим, можно и на нем крест. Вот ваша завуч Вахромеева, коммунистка, в комсомол и пионеры всех подряд записывает, по домам ходит и лает тех, кто детей в церковь водит. Если ее не убрать, скольких испортит на свой лад та москалька.
– В церковь запретил детей водить я.
– Ну, то ты, Улас, временно,– доверчиво усмехнулся Юрко и тут же помрачнев, неожиданно выпалил: – Отдай жидовку! Вместо Вахромеевой. И та и другая будут живы... Чуешь, Улас, отдай!
Я не смог удержаться от смеха:
– Как это «отдай»?
– Ну, как отдают? Насовсем. Увезу и больше не увидишь ее. Все равно им всем скоро конец, близится час,– так сказал пан Бошик. А я ему верю. Она будет жить у меня, спрячу так, что никто не найдет.
Я пристально, с удивлением разглядывал Юрка, пытаясь понять его. Кто он? То, что Дзяйло тупой исполнитель чужой воли, для меня было совершенно очевидным, но откуда в этом физически здоровом парне патологическая страсть к еврейке Симе, хотя и красивой, но хилой девушке?
Может, это прихоть избалованного девчатами первого на селе парубка? А возможно, любовь? Нет, этого я не допускал. У таких, как Юрко, может быть лишь дикая животная страсть, любви они неподвластны, любовь для натур более тонких.
Откровенно говоря, хотелось мне тогда поговорить с ним, понять его, в чем-то разубедить. Хотя вряд ли какие-либо внушения и душеспасительные беседы могли оказать на парня благоприятное воздействие.
Раздался школьный звонок, и я поспешно ушел, оставив Юрка в доме одного. Во время урока я видел в окно свою полуоткрытую на веранду дверь. Юрко в ней не появлялся, наверное, все ждал, что я вернусь. Но, увлекшись уроком, я вскоре позабыл о нем.
7.
Зашла в гости моя младшенькая – Калина. Назвал я ее так в честь моей матери. Правда, слово «вошла» не совсем подходит к ней. Не вошла, а влетела, или точнее – впорхнула так, что даже качнулись на окнах тюлевые занавески. Она небольшого росточка, но с идеальной фигуркой и хорошенькой мордашкой – одним словом, красавица, всегда веселая, на первый взгляд даже кажется легкомысленной и совершенно беззаботной. Но это обманчиво. Она серьезна и трудолюбива, хотя не так-то уж много приходилось ей трудиться и в колледже, и в университете, и за мольбертом, когда она, чтобы хоть немного сравняться с уровнем мастерства
своей старшей сестры Джеммы, брала уроки у известного художника. Калина способна ко всему: к литературе, к музыке, к рисованию, даже математика в средней школе ей давалась лучше, чем, скажем, ее брату Тарасу, избравшему профессию инженера. Не сочтите меня нескромным, когда прочтете эти строчки, но ее способности и талантливость – от меня. Внешне она тоже на меня похожа. Все считают ее моей любимицей. А у меня нет любимых детей, для меня все они одинаковы. Но кто-то же должен быть более близок; такова Калина. И тянется она ко мне больше, чем к кому-либо другому, даже к матери. Мне порой совестно за это перед Джулией, но она, по-моему, ничего особенного в наших взаимоотношениях не замечает. Джулии хорошо тогда, когда нам хорошо.
Моя младшенькая приходит к нам не просто посудачить о житье-бытье, проведать родителей, а затем убежать,– у нее всегда есть какое-то предложение, норовит вытащить кого-нибудь из нас из дому, погулять по городу, завести в кинотеатр на новый нашумевший фильм (этим чаще всего удается соблазнить Джулию), на какое-нибудь празднество или интересную встречу, стать свидетелем необычного события. Калина всегда в курсе всех дел. Вот и сейчас, наспех поцеловав меня и Джулию, потискав Жунь Юнь и сунув ей кулек конфет, она тут же выпалила:
– Сегодня «Венок» – украинский фестиваль в Бимсвилле. К двухсотлетию провинции Онтарио и по случаю Дня Канады.
Обращается она к нам с Джулией, но я замечаю, что смотрит-то на меня. Это заметила и Джулия, потому что уронила с улыбкой:
– Вот и поезжайте вдвоем с отцом, а у меня куча домашних дел.
Конечно, Калина охотно забрала бы нас двоих, но с кем останется Юнь?
У палисадника стоит потрепанный, но еще довольно резвый полуспортивный «бюик», на его передних высоких сиденьях удобно сидеть вдвоем, а третьему тесно, надо все время поджимать под себя ноги. Калина взяла это авто в кредит, платить за него еще долго, денег у меня она не просит, зная, что у нас их не густо, но иногда я кое-что предлагаю ей. Она всегда отказывается, хотя после окончания учебы еще так и не нашла себе постоянной работы, трудно с ней в Канаде – на двадцать пять миллионов населения в стране более миллиона безработных.
Калина водит свой старенький «бюик» уверенно, я бы сказал, даже грациозно, я любуюсь ее легкими движениями, ее приветливой доброжелательной улыбкой, адресованной всем, даже тем, кто мешает ей ехать, нарушая правила движения.
Пока «бюик» виртуозно выбирается из автомобильной сутолоки торонтских улиц, мы молчим. Заговариваем на шоссе. С дочерями я говорю по-украински, они охотно поддерживают меня, правда, Кешина говорит хуже Джулии, у нее заметный английский акцент.
– Уже нашла что-нибудь? – спрашиваю я.
– Нет, папа, но ты не беспокойся, есть кое-что временное. С голоду не умру. Имею уроки музыки, а теперь еще на ферме под Эктоном даю уроки рисования сыну одного из наших украинцев. Способный хлопчик. И отец не скряга, даже бензин мне оплачивает.
Я одобрительно киваю, а у самого сердечко ноет – моя дочь, моя талантливая Калина – безработная, зарабатывает на жизнь случайными уроками. Этих денег ей хватает на еду да на кое-какую одежонку, на то, чтобы выплачивать кредиты, а квартирку на втором этаже частного коттеджа на Нейрон-стрит оплачиваем мы с Джулией,– квартиры в Канаде очень дорогие. Сколько раз я говорил: живи у нас, Калина. Нет, всем современным детям, даже в ущерб себе, хочется быть самостоятельными, им кажется, что свое гнездо – это уже полная свобода. Калина не понимает, что, живи она с нами,– расход был бы меньше и теплее бы было на душе у нас с Джулией. В том, что Калина отделилась, есть доля вины и Джеммы, мне сдается, что ее примеру последовала и младшая дочь. Мы с Джулией не смогли втолковать ей, что Джемма – при деле, ее рисунки печатают почти все украинские журналы не только в Канаде, но и в Штатах, во Франции, Австралии, даже англоязычные издания нередко печатают ее. Последние два года она делала иллюстрации к бестселлерам, что не всегда удается даже известным художникам, плата за такие иллюстрации книг высокая. Джемма уже ездила туристкой на Украину, была там более трех недель. Это обошлось ей не так уж дешево. Она умеет устраиваться, я рад за нее, в моей старшей дочери счастливо уживаются две зачастую несовместимые черты – талант художника и практичность.
Бимсвилл находится неподалеку от Торонто, между городишками Гамильтоном и Сент-Кетеринс. Мы мчимся по одной из лучших в Канаде дорог – по трассе имени королевы Елизаветы Первой. Этой осенью ожидают в Торонто Елизавету Вторую. О ее визите трезвонят все газеты. Говорят, она немного обижена на наш город. В прошлый приезд королева села за баранку своего лимузина и была оштрафована дорожной полицией за превышение скорости. Такие у нас принципиальные полицейские – даже высоких гостей не щадят. Вспомнив об этом, я бросаю взгляд на спидометр и говорю Калине:
– Не гони, не нарушай. Королеву и ту оштрафовали. Для нее тот штраф – пустяк, а ты потратилась на фестивальные билеты, и штраф тебе уже не по карману.
Калина сбавила скорость.
– На этой трассе мне столько вспоминается,– задумчиво говорит она и замолкает. Улыбка сходит с ее лица.
Я знаю, о чем думает моя дочь, что вспоминает. Случилось это, когда Калина была еще школьницей...
Не так давно на окраине нашей провинции Онтарио неподалеку от реки Ниагары держал небольшую ферму мой старый приятель Лаврентий Кардаш, ныне уже, как пишут у нас в некрологах, отошедший в вечность. Одну из зим у меня в Торонто жил его сын-студент, сокурсник по университету и приятель моего Тараса. За это Лаврентий пригласил на лето к себе на ферму моих детей.
Тарас и Джемма не выдержали там и двух недель – их потянуло назад, в Торонто, даже в летнюю духоту им больше по душе был город. А Калина осталась. Я был удивлен: что ей так понравилось? Но когда мы приехали навестить ее, она уселась привычно ко мне на колени, обняла и прошептала на ухо:
– А у меня есть тайна. Я ее раскрою только тебе...– Вздохнула, закрыла глаза и выпалила: – Мне понравился один мальчик!
– Ну и что? – не очень обрадовался я.
– Из-за него я тут и осталась. Решила проверить, серьезно это у меня или нет.
– И как же?
– Серьезно.
– Сколько ему лет?
– Двенадцать, как и мне.