355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Омельченко » Серая мышь » Текст книги (страница 20)
Серая мышь
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:18

Текст книги "Серая мышь"


Автор книги: Николай Омельченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

– Обычная пропагандистская статья,– сказала она. Потом, пристально поглядев на меня, спросила: – Папа, сознайся, неужели ты был когда-то в УПА и убивал людей? Не могу поверить!

– В УПА я был, но...

– Да нет,– отмахнулась Джемма,– то все преувеличения, пропаганда. Но быть в УПА – значит воевать, стрелять, во всяком случае, выполнять какие-то задания, не просто же сидеть и есть дармовой хлеб! Ты мне никогда ничего не рассказывал.

– Я никого не убивал,– ответил я и тут же вспомнил Володю. Нет, о нем я не могу рассказать никому, даже Джулии. Я ведь и сам до сих пор не верю в это.– Да и вообще рассказывать о том времени мне очень трудно.

– Ты что, боишься, правды? Мы с тобой живем в свободной стране, можешь высказывать все, что угодно. Правда, я слыхала, ты не всегда говоришь то, что достойно украинского патриота, человека из боевого строя ОУН,– строго взглянув на меня, заметила Джемма.

– Вот видишь,– усмехнулся я,– сама же признаешь, что есть люди, недовольные моими высказываниями, той правдой, которая, по моему убеждению, является подлинной. Да я ведь именно здесь, в «свободной стране», и страдал из-за того, что говорил правду. Не смог стать учителем, и другие мои мечты развеялись, как дым. Я, Джемма, давно хотел тебе обо всем этом рассказать...

Я умолк, собираясь с мыслями; многое мне хотелось сказать, давно намеревался я это сделать – посвятить дочь в свое прошлое, да все считал Джемму еще маленькой, не подготовленной для того, чтобы меня выслушать и понять. А теперь, по всей видимости, меня опередили другие. И от этого было больно. Но все же я не решался, смотрел на нее и раздумывал, начинать этот трудный разговор или нет.

– Ну, что же ты, давай! – Джемма, казалось, видела меня насквозь. Она закурила сигарету, подошла к окну, открыла форточку, глубоко затянулась и выпустила в форточку клуб дыма.– Рассказывай, я готова слушать.– В ее голосе, в неулыбчивом серьезном лице было что-то враждебное, словно она уже заранее знала, о чем пойдет речь, и была готова ни на йоту не верить тому, о чем я буду говорить.

– Говори, пока нет мамы, я слушаю.– Она нетерпеливо дымила в форточку сигаретой.

– Это, дочь, долгий разговор, как-нибудь потом,– наконец передумал я.

– У тебя всегда «потом»,– сердито заметила Джемма.

– За то время, пока вернется мама, разговора у нас не получится. Хотя, между прочим, я от мамы никогда ничего не скрывал. Просто она не все понимала из того, что у меня было в прошлой жизни, и почему мне нелегко живется теперь; может быть, именно в этом и заключалось наше семейное счастье. Чтобы нам с тобой по-настоящем говорить, нужно много времени. Это должна быть исповедь.

– Ух, как вы все привыкли к высоким словам! – насмешливо сказала Джемма.

И мне вдруг расхотелось с ней разговаривать. Я только сказал:

– ...Но нет на свете человека, перед которым я мог бы исповедаться...

Вошла Джулия, спросила:

– Борщ делать с чесноком?

– При чем тут борщ? – взорвалась Джемма.– К чему этот украинский борщ! Вы что, больше ничего не умеете готовить? Канадская кухня вобрала в себя все лучшие блюда мира.– Джемма выбросила в форточку сигарету и зло воззрилась на меня.– Ваш этот борщ у меня в печенках сидит. Это ты научил ее готовить борщ, всю жизнь она его только и варит. В тебе и осталось от украинца только любовь к борщу!

Мы говорили по-украински, и Джулия почти ничего не понимала: уловила лишь, что Джемме не нравился борщ и что перед этим у нас с ней состоялся острый разговор, иначе бы Джемма не была так взвинчена. Джулия только развела руками и растерянно произнесла :

– Ничего не понимаю, ты всегда так любила борщ. Уже поздно готовить что-нибудь другое.– И ушла на кухню.

Я вдруг обнаружил, что до сих пор не снял с шеи повешенные мне с доброй шуткой полчаса тому назад низки грибов. После всех высказываний дочери они показались мне нелепостью, я тут же бросил их на стол и, спотыкаясь о ступеньки, поднялся к себе. Уже сверху сказал:

– Никогда ничего я тебе не расскажу, Джемма! Ты не готова слушать правду, особенно теперь, после возвращения с Украины, куда тебя послали твои друзья. Когда меня не станет, ты обо всем прочитаешь!.. Это случится уже очень скоро.

– Я знаю, ты там что-то все время тайком сочиняешь,– донеслось снизу.

– Не сочиняю, а пишу исповедь,– ответил я.

– Не верю. Исповедоваться можно только богу.

– Глупая, бога нет!

– А ведь ты меня с детства учил, что он есть, даже отдал в воскресную школу при святом храме.

– Никакая школа не учит плохому, во всяком случае, делать недобрые дела против родины твоего отца.

– Недобрые? – зло рассмеялась Джемма.– Против твоей родины? А что хорошего ты сделал для нее? Ведь ты, по сути, изменил ей, и она отторгла тебя, как инородное тело. Я хоть согласилась ради денег, а ты ради чего?

Ее слова все больше ранили меня.

– А-а-а, ради денег?! – уже кричал я.– Теперь понимаю, почему из тебя не вышло настоящего художника. Настоящие художники – подвижники. А у тебя психология не художника, а торговки, свой талант ты продаешь, все меняешь на деньги! Разве этому тоже я тебя учил? Нет, дорогая моя, я всю жизнь отдал вам, жил и работал ради вас, мне никогда и в голову не приходило, что на закате жизни услышу от родной дочери такие слова!

Джемма молчала. Я не видел ее лица и мне подумалось, что сказанное мной устыдило ее, как-то подействовало, наверное, она жалеет о содеянном, может, даже плачет. Но нет, я плохо знал свою Джемму, она не привыкла уступать. За время своего молчания она обдумывала, что бы еще побольнее сказать мне, как бы еще глубже ранить меня.

– Если ты считаешь себя таким примерным отцом, то почему не поинтересуешься, чем занимается в Сент-Кетеринс твоя любимица, твоя послушная доченька Калина?

Во мне все замерло: на что намекает Джемма? Почему она сказала об этом только сейчас, во время нашей ссоры? Я спустился вниз. Но Джеммы уже не было. Я выбежал на улицу и увидел в конце на перекрестке ее машину. Постоял некоторое время, глядя ей вслед, и вернулся в дом.

– Где Джемма? – спросила Джулия, выходя из кухни.

Уехала.

– Вы поссорились? Ты чем-то обидел девочку?

– Не я, она меня обидела.

– Мог бы простить ей, она столько пережила на твоей Украине! – стала ворчать Джулия.

Я снова поднялся к себе наверх; думал теперь уже не о Джемме, а о Калине. Завтра же поеду к ней.

33.

И снова знакомая мне просторная автомагистраль имени королевы Елизаветы, по которой я не так давно тем же автобусом ехал к Калине. Только настроение тогда у меня было отличное, сейчас же всего наполняла тревога; чем ближе подъезжал я к Сент-Кетеринс, тем больше она усиливалась. Долго, очень долго преодолевал автобус эти семьдесят миль; да еще несколько раз останавливался в дороге. Но оказалось, что ехал он всего лишь около полутора часов. Я уже знал, где находится тот дешевый отель, где жила Калина, и, выйдя из автобуса, направился туда, чувствуя большое волнение. В нижнем этаже зашел в туалетную комнату ополоснуть холодной водой руки и лицо, думая, что это хоть немного успокоит меня. Тут было грязно, мокро, на катушке все та же грубая туалетная бумага, заменявшая полотенце; руки после нее горели, словно я тер их наждаком. Однако вода не уняла моего волнения; я вошел в зал бара, сел за столик и заказал бутылку пива.

В зале было не более десятка людей, но через некоторое время он как-то сразу стал наполняться, в основном молодыми людьми и мужчинами средних лет. Все старались занять место поближе к продолговатому, обитому мягкой материей помосту, стоявшему в центре зала. По грубо сколоченной лесенке на помост поднялась девушка, виляя бедрами прошлась и остановилась на середине, развела в стороны руки, подняла их вверх, лениво потягиваясь, бросая томные взгляды в зал и улыбаясь с какой-то отрешенной загадочностью. Откуда-то, будто с потолка, упала музыка. Девушка медленно сняла манто, небрежно бросила его себе под ноги, проплыла по помосту в неторопливом танце, затем медленно стала расстегивать и снимать кофточку; упали на помост юбка, рубашка, бюстгалтер, трусики, на ней остались только чулки и туфли. «Да это же обыкновенный стриптиз»,– с брезгливостью подумал я и даже оглянулся, мне казалось, что все смотрят на меня, старого человека, пришедшего сюда похотливо любоваться обнаженным молодым телом. Однако никто не обращал на меня внимания, все взоры были устремлены на помост. А там творилось бесстыдство – голая девушка делала «мостик», закидывала на голову ноги, мяла свои округлые красивые груди, призывающе вскидывала руки, как будто страстно звала к себе кого-то. Вот она уже ложится рядом с этим воображаемым кем-то, изображая любовную игру, и наконец под убыстряющуюся музыку началась имитация страстного полового акта. Зал гоготал и аплодировал. Девушка поднялась и, улыбаясь, несколько застенчиво и сдержанно кланялась, как это обычно делают актрисы. Затем быстро накинула на себя манто и, незаметно подобрав свои вещи, сошла по лесенке в зал. Ко мне подошел официант, я положил на стол полтора доллара и собрался уходить, думая: «Чем бы моя Калина не занималась, но постыднее того, что я только что увидел, быть не может». Не успел я об этом подумать, как увидел, что в зал в том же меховом манто вошла моя Калина и направилась к помосту. Я вначале не поверил, казалось – галлюцинация, такое случается от переживания и волнений. Но это была именно она, мы шли навстречу друг другу, я из зала, а она – в зал, на помост. Наши взгляды встретились, в глазах у Калины полыхнуло черное пламя ужаса, и лицо стало совершенно белым. Она на миг остановилась и, едва разжимая губы, прошептала:

– Сейчас же уходи отсюда! Молю тебя, ради всего святого!..

Это был не ее голос, не голос моей нежной Калины, так похожей на мою мать, но это была она, Калина. Произнесенные ею слова прозвучали так, будто в них была предсмертная мольба. Если бы не эта мольба, я бы схватил дочь за руку,– у меня хватило бы сил,– и унес ее куда глаза глядят. Но я не стал этого делать, пошел к выходу и уже у двери обернулся: Калина стояла на помосте и ждала, пока я уйду, лицо ее страдальчески кривилось; таким в трудные минуты становилось лицо моей матери. О, как она сейчас была похожа на мою мать – беленькая, круглолицая, голубоглазая! Ничего от смуглого рода Джулии, как в Тарасе и Джемме, все наше, славянское. Я не стал отягощать своим присутствием дочь, вышел на улицу и тяжело опустился на скамейку рядом с отелем. Так и просидел бесчувственно, как истукан, пока не услышал голос Калины:

– Папа, пошли ко мне, ты простудишься, весна такая сырая.

– Лучше бы я умер в тот момент, когда увидел тебя здесь.

– Не говори глупостей, ты сам меня учил: никакая работа, если она честная, не может быть позорной.

В номере она не выдержала и расплакалась, уткнувшись личиком в мое плечо:

– Папочка, ты все видел?

– Я видел твою напарницу, и этого достаточно.

– Я когда-то думала: если кто-нибудь из наших увидит меня здесь, то я... ну, помнишь того индейского мальчика?.. Я, как и он, уйду в Ниагару, в радугу...

– Не надо, доченька, думать об этом. Не надо, если ты любишь нас. Кроме нас, ты никому не принесешь горя своим уходом. Надо выжить, моя девочка.

Уже стемнело, а мы сидели, не зажигая света. Калина, как в детстве, взобралась ко мне на колени и плакала. Я слышал, как она иногда тихо смеялась, вероятно, далее в горе у человека бывают свои затаенные радости; скорее всего, это была радость общения со мной и того, что наконец все как-то прояснилось, нет у нее больше скрытой от меня тайны, так мучившей ее. Ей хотелось быть до конца откровенной со мной, и она сказала:

– Я хорошо заработала, теперь у меня есть деньги...

– Какие это деньги? Разве на этом много зарабатывают? Я заберу тебя к нам, твоя комната свободна, там роботы Жунь Юнь. Приезжай и занимай ее, будешь жить с нами, отступись от этой канадской моды – жить отдельно. Пусть так живут парни, а девушка до замужества должна жить с родителями. Не надо подражать Джемме, у нее и характер другой, и зарабатывает она больше тебя. На днях вернулась, мы встретили ее.

Калина отстранилась от меня:

– Почему так рано?

– Как и положено,– сказал я.

– Ничего подобного, с ней что-то случилось, а вы от меня скрываете.

– Мелочи...

– Но из-за этих мелочей вы поссорились! – уверенно сказала Калина.

– Откуда ты это взяла?

– Все оттуда же... Если бы вы не поссорились и ты чем-то не донял ее, она бы никогда не сказала, что я работаю у Джеймса Лина. Только она знала об этом, я ей доверилась. А теперь ты ее обидел, наверное, сказал, что я хорошая дочь, а Джемма плохая, и она не преминула доказать тебе, что я хуже нее.

Я грустно улыбнулся. Никогда бы не подумал, что Калина столь проницательная девчонка,– прямо как в воду глядела, знает свою сестру; кто же, кроме нее, мог мне обо всем рассказать?

– И все же я заберу тебя домой,– настаивал я.– Сейчас же.

– Сейчас нельзя. Придется заплатить большую неустойку – у меня же контракт.

– Я заплачу, у меня есть небольшие сбережения, я уверен, что их хватит. Мы отложили себе на похороны, я и мама,– все отдадим, лишь бы тебя забрать отсюда.

– Я останусь, папа...

В номер, не стучась, вошел тот самый тип, режиссер, как представила мне его когда-то Калина. Он включил свет; помятое напудренное его лицо побагровело. Уставившись на Калину, сидевшую у меня на коленях, он заорал:

– Это еще что такое! А я-то тебя считал скромницей!

– Это мой папа,—спокойно ответила Калина.

– Ну, так я скажу при нем,– уже спокойнее, но все же недовольным тоном произнес режиссер,– работала ты сегодня из рук вон плохо, не было ни страсти, ни импровизации. Завтра к десяти утра на репетицию.

Он вышел, не простившись, как, кстати, войдя, не поздоровался.

– И ты работаешь с такими людьми? – спросил я.

– Приходится,– вздохнула Калина.

– Сейчас же порви контракт! Нельзя иметь дело с такими типами!

– Да разве все в нем,– грустно улыбнулась Калина.– Он парень ничего, не такой злой, как хочет казаться.

– Может, он пытается за тобой ухаживать? – выдавил я из себя.– Он так ревниво поглядел на меня...

– Ну что ты, папа! – рассмеялась Калина.– Это он блюдет нашу честь. Ему давно опротивели женщины, с которыми он работает. Он презирает нас, считает нас рабочими лошадками. А спит только с мальчиками.

– Значит, не хочешь домой, не хочешь угодить своему старому отцу? Может быть, я проживу дольше, если ты будешь рядом...

– Не надо, папа! – едва сдержала слезы Калина.– Когда ты говоришь такие слова, мне не хочется жить.

И все же даже в те минуты я больше всех любил Калину. Да простят мне остальные дети и Джулия, но что поделаешь, если это правда. Может, оттого, что после каждого общения с младшей дочерью, даже после такого печального, я все больше понимал, что Калина – единственный человек, который по-настоящему любит меня за то, что я ее отец.

– Папочка,– ласково просила она,– ну разреши мне доработать до конца контракта, осталось всего полгодика.

И я сдался.

– Только с одним условием,– как можно строже сказал я.– После окончания контракта ты покидаешь этот дрянной городишко и будешь жить до замужества у нас.

– Хорошо,– согласилась Калина и поцеловала меня.

– А работу мы тебе найдем, как-нибудь уж найдем,– обещал я, хотя не очень в это верил.

Всю дорогу обратно я думал: что было бы, если бы мой отец или моя мать увидели свою внучку в этом грязном отеле в той роли, в какой выступала она перед десятками налившихся пивом похотливых мужчин? Все почему-то хотят заглянуть вперед, представить себе, как будут жить их дети, внуки, правнуки. Но природа разумна, она делает все так, чтобы не омрачить дней ныне живущего несчастьем будущего,– всему свое время.

34.

Осень нынешнего года рано, еще в сентябре, дохнула морозцем, потом целый месяц держалось тепло, полыхали в парках красными и золотыми колерами черностволые канадские клены, в нашем палисаднике до поздна цвели розы Джулии. Особенно прекрасна осень на кладбищах, где плоские могилы с втиснутыми в них небольшими плитами, густо лежащими рядом, и банальные надгробные памятники, поставленные тем, что побогаче, засыпаны большим и ярким, как солнце, кленовым листом, а кругом такая тишина, что слышно, как на обезлистевшем клене что-то грызет черная канадская белка и выпрастывается из густых кустов калины запутавшийся в ветвях лоснившийся, точно покрытый лаком, дрозд. Нет в Канаде кладбища, где бы не залегли могилы украинцев, не холмики, как на далекой, недоступной для меня Украине, а плоские могилы со скромными дощечками, на которых выбито лишь имя да две даты – рождения и смерти. Недавно я побывал на небогатом кладбище «Проспект» в итальянском квартале на Санте-Клер, где особенно много похоронено украинцев. Там лежат и грешные кости Богдана Вапнярского-Бошика. Потащила меня туда Лукерья. Пришла к нам и, как всегда, прежде всего попросила Джулию:

– Одолжи мне на пару часов своего У ласа.

– Зачем он тебе?

– Хочу сходить на кладбище за калиной.

– Сама не можешь?

– Боюсь. На днях какие-то хулиганы изнасиловали там восьмидесятилетнюю старуху. А мне еще и семидесяти нет, так что еще опаснее появляться одной.

– Фу, какая-то патология,– брезгливо сказала Джулия.

– Так одолжишь?

– Пусть идет, если согласен,– как и обычно, ответила Джулия.

Я слышал их разговор, сошел вниз – откровенно говоря, хотелось прогуляться, я сидел за своими записками с пяти утра и устал, а за окном манила яркими красками и теплым солнцем осень.

– Согласен, согласен,– на ходу сказал я.

И вот мы на аллее; по сторонам залегли обсыпанные осенними листьями могилы; у забора с проломленными досками, такого же, как где-нибудь у нас на Волыни, кучерявились густые кусты калины. Кто и когда посадил их здесь – неизвестно; не исключено, что кто-то из уже лежащих под могильными плитами. Старая калина по осени молодо краснеет крупными, как вишни, сочными ягодами; каждая ее кисть весит не меньше фунта. Такой калины я у нас на Волыни и не видал, хотя привезли ее с Украины; в Канаде никто, кроме украинцев, не собирает эту съедобную ягоду, употребляемую для лечения людских недугов. Лукерья считает ее панацеей от всех болезней. Каждую осень она собирает калину, сушит, приготовляет из нее настойки или просто развешивает в доме пучки и сохраняет в натуральном виде чуть ли не до нового урожая: угощает, поит, лечит опять же украинцев, так как никто из других национальностей, даже Джулия, верящая в снадобья из трав, калину не признает,– как это можно употреблять ягоды, выросшие на кладбище!

Мы наклоняли ветки, отламывали кисти, осторожно складывали ягоды в целлофановые мешочки, наполняя ими легкую двухколесную коляску, на которой возят из магазинов продукты. На это у нас ушло часа два, потом мы зашли на могилу к Богдану; Лукерья, по обыкновению, коротко всплакнула и произнесла все те же слова, которые я слыхал от нее не раз:

– Прости меня, Богдан...

Но сегодня она, положив на плиту гроздь калины, добавила:

– Я принесла тебе калины.

Стоя у этой могилы, так похожей на все остальные, я думал о том, что сам Вапнярский, хоть и был выше нас, выделялся среди других своим умом и положением, в сущности, мало чем отличается от нас, так же, как похожи друг на друга эти плоские могилы. И еще мне вспоминалось то, что связывало меня с Вапнярским там, в Крае, и здесь, в Торонто. А о чем думала Лукерья? Вспоминала то мгновенье, когда впервые увидела его в лагере для перемещенных лиц? Или же последний час его жизни? Я никогда ее не расспрашивал о том, хотя с ужасным известием она пришла именно к нам, ко мне и Джулии. И принесла тот нож, которым убила Богдана. Не верилось, что на обыкновенном кухонном ноже кровь Вапнярского и что убийство совершила эта скромная, добродушная женщина, искренне любившая Богдана.

– Как же это случилось? – допытывался я.

– Не знаю,– потерянно отвечала Лукерья,– наверное, он довел меня.

– Может, он еще жив? Надо вызвать «скорую помощь»,– побежала к телефону Джулия.

– Нет, нет,– изможденно сказала Лукерья.– Удар пришелся прямо в сердце, даже глаза остались открытыми. Надо идти в полицию; это ужасно, если меня будут забирать из дому, надевать наручники. Я явлюсь туда сама.

Она завернула в косынку нож, и, внешне очень спокойная, наполненная чувством достоинства, которого мы раньше как-то в ней не замечали, с гордо закинутой головой пошла навстречу своей судьбе. Так в моем представлении шли на Голгофу те, кто исполнил свой высокий долг.

Потом мы видели ее на суде. Вся провинция была охвачена сенсацией – жена зарезала мужа! Газеты чуть ли не ежедневно писали о супружеской паре Baпнярских, как всегда, на газетных полосах было много измышлений, фантазии: одни придавали Лукерью анафеме, крича о том, что Вапнярский был один из самых благородных людей, страстно отстаивающий идеи национализма, всю жизнь боровшийся против коммунистов, а его жена – чуть ли не агент Москвы. Другие, наоборот, облачали Лукерью в ореол романтики, говорили о ее великой любви к мужу; она убила его, красавца, в прошлом храброго воина, из ревности. Украинские националистические газеты в один голос твердили, что убийство Вапнярского-Бошика – безусловно, дело рук Москвы. Одна наша весьма либеральная газетенка высказала предположение, что Вапнярского убрала СБ его бывших друзей бандеровцев как человека, переметнувшегося к их противникам и соперникам за власть в ОУН – мельниковцам, которые занимали в диаспоре все более прочное положение. Я не верил, что Лукерья действовала по указанию Москвы,– не такие преступники, как Вапнярский, до сих пор спокойно разгуливают по улицам Канады и других стран, и никто их не убивает.

Газеты – газетами, а все решал суд. Как выяснилось во время процесса, он глубоко изучил это дело, и было видно, что собираются Лукерью оправдать. Зачитали заключение экспертизы, в котором отмечалось, что на теле Лукерьи обнаружено множество синяков; ее руки, спина, живот и ягодицы покрыты мелкими порезами и уколами острыми предметами. На вопрос адвоката, откуда у пани Вапнярской эти раны, Лукерья ответила, что ее систематически избивал Вапнярский; когда он выпивал, становился садистом, а последнее время он выпивал постоянно, Лукерья все терпела, потому что любила его; но вот настал день, когда ее терпение лопнуло, и она, вырвав у него нож, которым он истязал ее, в беспамятстве ударила его в грудь. Она не помышляла об убийстве – это произошло непроизвольно. То, что Богдан пил, тоже было в пользу Лукерьи – в провинции Онтарио в последние годы велась суровая борьба с пьянством, в Торонто даже традиционным виноделам запретили изготовлять и продавать свою продукцию, все преступления, совершенные в состоянии опьянения, строго наказывались. Поэтому Лукерью оправдали. А сам Вапнярский уже лежал в могиле, хоронили его мы, его товарищи.

И вот мы с Лукерьей стоим у его надгробной плиты. Лукерья вытирает носовым платком глаза и им же смахивает с плиты кленовые листья, поправляет красно-зеленую кисть калины. Я никогда не расспрашивал Лукерью о суде, об их взаимоотношениях с Вапнярским, все не приходилось к слову, хотя она довольно часто бывала у нас, и мы нередко оставались с ней наедине. Откладывать этот разговор дальше уже не следовало, мы все больше стареем, и однажды кто-то из нас навсегда оставит грешную землю, и тогда уже никто не узнает настоящей причины страшного поступка этой добросердечной, простодушной женщины. Едва мы отошли от могилы Вапнярского, я заговорил с Лукерьей об этом.

– Скажи, Лукерья, неужели Богдан действительно был садистом? Я знал его во время войны, он бывал беспощадным, но с теми, кого считал врагами! А с тобой, которая любила его, да и тебя, как мне казалось, он тоже, любил...

– Понимаешь,– перебила меня Лукерья и, помолчав, заговорила раздумчиво: – Тут такое дело... Я и сама об этом часто думаю, особенно последнее время. Богдан не был садистом в полном смысле этого слова, но иногда на него что-то находило, особенно, когда он бывал пьян и просил выпить еще, а я ему не давала. С теми шрамами суд несколько преувеличил, меня уговорил адвокат, он сказал, что меня это спасет от тюрьмы, а мне так не хотелось сидеть за решеткой, тем более, что и убивать Богдана я не собиралась, просто в тот миг мною руководила затмившая разум злоба, которая все накапливалась и накапливалась, и виноват в этом был сам Богдан. В тот день я уступила ему, дала выпить еще, он совсем опьянел и понес такое... Вот, не помня себя, и ткнула его ножем. Никогда не думала, что нож так легко может достать сердце...

– Что же он нес такое, за что убила его?

– Да разве ж я убивала? – повысила голос Лукерья и опять замолчала, видимо, вспоминала все и заново переживала. Лицо ее покрылось бурыми пятнами, губы вздрагивали. Катила перед собой коляску с мешочками калины и нервно дергалась, объезжая выбоины и неровности на кладбищенской аллейке. Через некоторое время, справившись с волнением, она заговорила снова:

– Когда он не был пьян, то даже в последнее время бывал со мной ласков, уступчив... А когда пил... многое я уже позабыла, да и не все воспринимала всерьез... Однажды я созналась ему, что в молодости, в той, прошлой жизни, была комсомолкой и, не будь этой проклятой войны, не попади я в Германию, была бы теперь по меньшей мере заведующей каким-нибудь детским учреждением, уважаемым всеми человеком, а главное – жила бы на родине, среди своих, родных и друзей. Он тогда промолчал, но напившись, вдруг все вспомнил: «Ага, тебя тянет туда, к коммунистам, а я для тебя ничто? Я, один из лидеров революционной националистической организации, с которым считаются даже члены канадского правительства!» Или же часто говорил такое: «Я давно знаю, что все вы, восточники, пропитаны коммунистической заразой. И как я мог жениться на тебе, бывшей комсомолке? Никогда этого не прощу ни тебе, ни себе!» Я тоже не молчала и отвечала, что ни в чем не виновата, это он всю жизнь всех обманывал, обманом заманил и меня в Канаду; тысячи людей, обманутых им и такими, как он, проклинают их на чужбине. Такое же мы кричали друг другу в лицо и в тот последний день его жизни. Он меня несколько раз ударил, я хотела убежать к вам, попроситься переночевать, но мне было стыдно, да и не хотелось выносить сор из избы. Затем, уже совсем опьянев, Богдан взял нож и сказал, как мне показалось, совершенно трезвым голосом: «Мне не удалось убить ни одной коммунистки, но сейчас эта возможность представилась». И пошел на меня с ножом. Я схватила его за руки, он был пьян, наверное, потому и отняла у него нож. Вот и все.

Всю дорогу мы молчали. Я шел и думал: «Сколько же в этой украинской женщине воли, доброты и стыдливости, чтобы терпеть все издевательства, которые выпали на ее долю. Смогла бы вытерпеть все это какая-нибудь другая женщина? Не пойди тогда Богдан на нее с ножом, кто знает, может, она и до сих пор терпела бы, хоронила от всех свою беду».

35.

В субботу, 20 октября 1984 года, в Доме УНО состоялся юбилейный вечер, посвященный 40-летию Украинского кредитного союза в Торонто. Пригласительные продавались за много дней до юбилея, купить мог каждый, кто желал, цена билета – 15 долларов. Я давно уже не посещаю подобных сборищ, но тут решил пойти, это, на мой взгляд, единственная стабильная организация, приносящая пользу украинцам; между прочим, когда-то и мне помогли ссудой на покупку дома. Кроме того, там будет концерт украинской музыки и песни, а после банкета танцы. Мне очень хотелось взять с собой Калину, она любила развлечения. Калина, как и обещала мне, жила теперь с нами, и мы с Джулией были счастливы; оклеили ее комнату новыми обоями, купили трельяж, платяной шкаф и спальный диван, а уж остальной уют она создала себе сама – убрала комнату разными вазочками и безделушками, повесила иконку, подаренную ей покойным крестным Богданом Вапнярским, акварель с украинской хатой, нарисованную Джеммой на Волыни, мою небольшую картину «Ниагара-фолс», которую я писал еще в то время, когда Калина была школьницей и отдыхала на ферме у Кардаша. Из керамической вазы на столе торчала пепельнолистая оливковая ветвь, ее привезли Джулии из Италии земляки. Перекочевал к Калине и мой рушник, память об Украине, я его берег и никому другому не отдал бы, а своей младшенькой подарил с удовольствием,– после моей смерти домочадцы выбросят его или Джулия заткнет куда-нибудь так, что потом и сама не найдет, а Калина будет хранить этот рушник, пока жива, так она мне сказала.

Джемма позвонила и сказала, что тоже пойдет на вечер; Тарас с Да-нян сослались на то, что не с кем оставить Юнь,– ведь Джулия тоже шла с нами, но я уверен: они придумали бы десяток других причин даже в том случае, если бы Юнь было с кем оставить – Тарас не любит ни наш Дом УНО, ни людей, которые там собираются, об этом я уже говорил. Да и посетители в Доме УНО не приверженцы интернационализма, они ревностно оберегают чистоту своей нации; хотя эта «чистота» давно уже осталась только на словах, дети доброй половины из них переженились на представителях всех наций, которыми так богата гостеприимная Канада.

К Дому УНО подъезжали длинные машины, из них выходили парами или в одиночку пожилые люди, сюда редко приезжают всей семьей, все по той же причине. Мы прибыли втроем на автомобиле Калины, приткнулись на стоянке у дома.

– Я так давно тут не была,– сказала робко Джулия.

– Здесь за это время ничего не изменилось,– усмехнулся я, вспомнив, что мы с Джулией бывали тут лишь в начале нашей совместной жизни, когда я упрямо приводил сюда Джулию на зло тем, кто осуждал и ненавидел меня за то, что я женился на итальянке. Джулия тогда этого еще не понимала, да и сейчас она не очень-то разбирается во всех наших тонкостях; если я ее пригласил с собой, значит, мне с ней хорошо, и ей от этого радостно. В тесном вестибюле она приветливо, с детской восторженностью улыбалась каждому мало-мальски знакомому человеку, а я уже многих не помнил – лица знакомы, здороваемся, пожимаем друг другу руки, а имени вспомнить не могу; то ли склероз, то ли за время, что я здесь не бывал, многие изменились, кто-то пополнел и облысел, кого-то жизнь иссушила до неузнаваемости. Во всяком случае, поднявшись на второй этаж по крутой лестнице, которая вела прямо в зал, и предъявив пригласительные билеты дежурному, внимательно следившему, чтобы кто-нибудь не прошел бесплатно, я даже в большом зале не встретил ни одного человека, которого мне захотелось бы пригласить к себе за стол. Со стен на нас глядели писанные маслом портреты вождей националистических организаций всех времен, есть среди них и один портрет, нарисованный мною.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю