Текст книги "Серая мышь"
Автор книги: Николай Омельченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
– Вспомнил, вспомнил, слава богу, тот из СС читал.
– Ты, Омельян, врешь, даже дважды врешь. Во-первых, офицер СС не станет читать еврея Гейне, а во-вторых – закладка из свежей газеты.– И уже прикрикнул на старика: – А ну, говори, с какими это такими немцами ты держишь связь, уж не дезертиры ли? От меня немцы не прячутся.– И кивнул приехавшим с ним воякам, чтобы те осмотрели дом.
Симу нашли сразу же, она даже не спряталась в погреб, где для нее был оборудован закуток на случай обыска; туда она редко спускалась, привыкнув, что ей в этом доме ничего не угрожало, да и сам Омельян считал Юрка надежной защитой. Сима стояла в соседней комнате за дверной занавесью. Когда ее вывели, Вапнярский удивленно посмотрел на нее, задал несколько вопросов, Сима молчала.
– Красивая ты, и мне тебя по-человечески жалко,– сказал Вапнярский, выпил еще чарку Омельяновой настойки и поднялся.– Но дальше уже не мое дело.
Он оставил двух вояк охранять Симу и Омельяна, а потом прислал Стаха и его подручных. Сима и на их вопросы не отвечала. Тогда нажали на Омельяна, Сима их уже мало интересовала, с ней все было понятно и решено. Стаха интересовало, какое отношение ко всему этому имел Юрко Дзяйло, бывший начальник полиции, личный телохранитель и доверенный самого пана куренного Вапнярского. Петро Стах обещал: если Омельян скажет правду, простит его за то, что тот прятал еврейку, и оставит ему жизнь.
– Скажу,– взмолился Омельян,– только не расстреливайте.
И все рассказал. Послали за Юрком. Тот приехал полупьяный, пытался защитить Симу, его связали и уже при нем насиловали ее.
Много лет спустя, когда мы с Юрком заговорили об этом, он признался мне, что никогда даже не подумал ее тронуть, дышать боялся на нее, как на святую.
А Омельяна не расстреляли, его повесили. О том, что ко всему этому имел прямое отношение Вапнярский, я тоже узнал позже от Петра Стаха. А потом и Юрко мне все рассказал.
19.
С этим горбатым котенком просто беда. Не раз мы уже жалели о том, что взяли его, вспоминали слова ветеринара Ричарда Раунда. Котенок подыхал, с каждым днем ему становилось все хуже; днем он еще играл, согретый ласковой заботой Юнь, а по ночам кричал, прыгал к внучке и к взрослым на постель, успокаивался на какое-то время, когда его пригревали, а потом кричал снова, будил весь дом. Вскоре он совершенно перестал есть, даже не хлебал молока. Стали кормить его насильно, открывали рот и заталкивали масло. Это закончилось плохо,– котенок укусил Да-нян за палец. Мы от этого пришли в отчаяние: а вдруг котенок заразный, вдруг в его слюне появились микробы бешенства, которые, как мы слыхали (а может, это нам лишь так думалось?) появляются у смертельно больных животных? В доме поднялась паника. Тарас, наскоро продезинфицировав жене ранку, повез Да-нян в клинику делать прививку. К счастью, там оказался опытный сердобольный доктор, он расспросил подробно обо всем и сказал, что за последнее время в Торонто не было случаев бешенства ни среди кошек, ни среди собак, так что заражение исключено и делать прививки не имеет никакого смысла. Тарас и Да-нян приехали домой успокоенные и счастливые. Но уже утром следующего дня в доме опять началась кутерьма. Котенка никто не мог найти, и каждый подозревал другого в том, что тот тайно от всех вынес его из дому и подбросил на соседнюю улицу. Стали вычислять, кто выходил вечером из дому. Таких не оказалось, поискали котенка тщательно и нашли мертвым,– кошечка забилась под ванную и там издохла. Похоронили ее тем же утром, закопали в палисаднике; Юнь, Да-нян и Джулия плакали. Случилось так, что в это же время позвонила Джемма; Джулия взяла трубку, и та по ее голосу поняла, что мать чем-то очень расстроена, раз у нее даже слезы в голосе. Спросила, в чем дело. Джулия ответила: да так, по пустяку. Она, как и все наши женщины, стеснялась признаться строгой и насмешливой Джемме в своих слабостях. Джемма же подумала, что в доме произошло что-то серьезное, а ей не говорят, и приехала. К этому времени Тарас и Да-нян ушли на работу, дома остались только я, Джулия и внучка. Узнав, что же, в конце концов, произошло, Джемма расхохоталась, взяла свою племяшку Юнь на руки и сказала весело:
– Дуры вы, бабы, делать вам нечего!
Потом поднялась ко мне посмотреть фрагменты моей новой картины. Я видел, что ей моя мазня не очень нравится, да и сам понимал, что это не шедевр, но все же ждал дочериного суда.
– Вообще-то, чему я всегда завидую – это твоей фантазии, ей могут поучиться у тебя и другие, даже суперсовременные художники. У тебя это идет от способностей к беллетристике, к сочинительству. Ты мне ничего не давал читать из своих сочинений, но, по-моему, ты должен быть в них сильнее, чем в картинах. Прямо скажем, фантазия у тебя богатая. Это, конечно, от общей культуры, от начитанности. Ну, а остальное...– Джемма, глядя на полотно, некоторое время раздумывала.– Вот смотри сам: у тебя во всем торжественность, неплохо передано и спокойствие, и величие момента, но вот воины, отнимающие у непокорных язычников Перуна, совершенно бесстрастны, не верится, что они прилагают какую-то силу, и уж совершенно анемичны сами язычники, которые вцепились в своего бога и не отдают его.– Джемма посмотрела на меня: не обиделся ли я? Нет, не обиделся, дочь абсолютно права. Я даже улыбнулся, кивнул в знак согласия, а она задумчиво сказала: – Там (она всегда о Украине говорила «там») у художников больше экспрессии, я бы даже сказала,– движения, жизненности.
– Ты права, ты совершенно права,– обрадованно закивал я и поймал себя на том, что обрадовался тому, что Джемма похвалила современных художников Украины,– после того, как она побывала там, о чем бы не заходил разговор, касающийся жизни, искусства и быта моей бывшей родины, Джемма все только ругала, будто нарочно выискивая только плохое, негативное; сегодня же она словно проговорилась, а меня и это почему-то обрадовало. И я, забыв о картине,– бог с ней, сам знаю ей цену,– решился высказать ей наболевшее: – Наконец-то я услыхал от тебя и что-то хорошее о том крае, а то, как нарочно, будто дразнишь меня – все обливаешь грязью. Признаться, ты меня очень порадовала тем, что правдиво сказала об украинских художниках, до этого ты говорила по-другому.
– Я и теперь не отказываюсь от своих слов. Я говорила о темах полотен, а не о мастерстве. В остальном мои слова остаются в силе.
Если мы уж затронули эту тему, я решил продолжить ее, поэтому спросил:
– Скажи, Джемма... Я, конечно, понимаю тебя, ты родилась и выросла в Канаде, тебе многое там непонятно и чуждо, тем более тебя соответственно настраивает твое окружение и, будем откровенными, наша местная пропаганда и вообще вся пропаганда западного, как у нас говорят – «свободного мира». Моя родина для тебя чужая, но неужели тебя там ничего не взволновало? Неужели не было ничего такого, что бы вызвало радость, гордость или хотя бы опахнуло твое сердце теплом?
Джемма взглянула на меня, дернула плечами.
– Почему же! Было и такое, просто как-то не приходилось к слову. Ну, хотя бы... я не рассказывала тебе... Девятого мая у них праздник – День Победы, пригласили нас на местное торжество по случаю этого праздника, повезли в лес, показали места, где проходили бои. Там все изрыто окопами, следы от блиндажей, кое-кто даже нашел полуистлевшие гильзы, подобрал как сувениры. А потом показывали партизанские землянки. Они уже совсем завалились; за одной из них следят, берегут ее, чинят, убирают в ней, сохраняют, как память. Нам разрешили туда войти. Я тоже вошла, и вот, стоя там, вспомнила, что и ты нам иногда рассказывал о своей жизни в партизанском отряде, об опасностях, смертях и прочих ужасах. И мне подумалось: а не та ли это землянка, в которой жил ты, папа, молодой?.. Я никак не могла представить тебя, обвешанного оружием и гранатами, как ты шел воевать, возвращался в эту землянку, спал на грязных нарах, ел из большого общего котла посреди землянки. И ты знаешь: наверное, потому, что жил там, был там ты, все это не вызвало у меня брезгливости, отчужденности к тому, что я увидела, наоборот, я ощутила во всем что-то близкое, словно уже однажды все это видела, видела твоими глазами, и меня охватило вдруг такое волнующее и теплое чувство, что боялась: вот-вот покатятся слезы – в горле запершило и в глазах резь. Ты же знаешь: я не Калина, я не из сентиментальных, а тут вышла на воздух, не хотелось, чтобы меня видели растроганной.
Слушая ее рассказ, я и сам растрогался; а ведь не рассказывала мне дочь об этом ничего, наверное, потому и молчала, что-то ее взволновало, а она не такая уж и железная, какой хочет казаться.
– Спасибо, доченька, ты мне подарила приятную минуту,– сказал я.
Джулия принесла нам кофе и печенье и сама присела с нами за столик.
– Юнь успокоилась, смотрит телевизор, может, слава богу, скоро и забудет про бедную кошечку.
– Дай-то бог,– говорю я ей в тон, а сам возвращаюсь мыслями к тому, о чем рассказывала Джемма. Словно внезапно мне осветило чем-то ярким память, и от того, о чем напомнила дочь, стало вдруг тревожно; так бывает, когда на еще чистый холст, где чуть-чуть набросаны контуры рисунка, вдруг прольется мутная вода, в которой ополаскивают кисть. А причиной всему было то, что я вдруг понял —не та это была землянка, в которой я жил, ту хранить не станут, даже вспоминать о ней никто не будет: ее уже давно сравняли с землей, чтобы не только воспоминаний, но и малой памяти о ней не осталось. А тут еще и Джемма своим осторожным вопросом подлила масла в огонь:
– Папа, а почему ты ни разу за все время не собрался поехать туда? Неужели не тянет на родину?
– Дорого это удовольствие стоит,– ответила за меня Джулия.– А вас ведь трое, и всех кормить и до ума доводить надо было. Я ведь тоже к себе ни разу не ездила, хотя поездка в Италию в два раза дешевле.
«Ты лишь наполовину права, моя милая Джулия,– подумал я.– Поездка на родину, конечно, стоит больших денег, но не только это меня удерживало. Очень уж виноват я перед ней, перед своей Родиной. И наверняка живы еще свидетели, из тех, кто помоложе, да и сверстники еще не все умерли. Мне передавали, что еще жив Яков Мирчук, а у него есть, о чем спросить у меня.
– Я знаю,– говорит Джемма,– что наши не очень-то хотят, чтобы туда ездили, и не очень жалуют таких, особенно бандеровцы. Но ты же не был карателем, не убивал никого,– там таких не преследуют.
Не убивал ли? Как-то, когда дети уже выросли и я кое-что скопил от продажи своих картин, мне хотелось поехать туда, но не решился, узнав, что еще жив Яков Мирчук и даже спрашивал у наших туристов обо мне: «Не подохла ли еще там та тварь?» Так и сказал: «та тварь». Так мне потом и передали. Больше всего в жизни я боялся вопроса Мирчука о том парнишке, его племяннике, который ушел со мной из советского партизанского отряда и не вернулся, а я остался жив. Потому-то я теперь и оказался среди тех, кому нет возврата на родину, опасна даже туристическая поездка туда, как и тысячам из тех моих бывших сподвижников, у кого руки по локти в крови. Да, нас тоже звали партизанами, нередко мы сами себя так называли, но мы жили не в тех землянках, которые видела Джемма. Дочь таких тонкостей не понимает.
А теми, советскими, партизанами уже полнились леса. Один небольшой отряд мы окружили и уничтожили, перестреляли всех до одного. Нас тогда очень удивило, что в отряде не оказалось ни одного коммуниста,– просто собрались в нем, как они себя называли, народные мстители. Были среди них бежавшие из плена красноармейцы, хлопцы из волынских сел, не вынесшие режима немецкой оккупации, и просто патриоты, ненавидящие завоевателей. Обо всем этом мы узнали от двух оставшихся в живых пленных; их потом повесили. Сделал это озлобленный на всех и вся Юрко, после случившегося с Симой, он стал главным исполнителем приговоров у Петра Стаха, попросту говоря – палачом. Делал он обычно свое дело тупо, беззлобно, но умело и сноровисто, безо всякой перекладины и веревки; подходил к обреченному сзади, быстро, заученным движением набрасывал на шею удавку из конского волоса, резко поднимал свою тяжелую руку вверх и отводил немного в сторону, и жертва, не успев даже сообразить, что произошло, тут же задыхалась. Как-то у Юрка пропала его волосяная удавка, он с горя напился, а тут очередной приговоренный – партизанский лазутчик; вытянули из него пытками все, что надо было узнать, и Стах приказал Дзяйло:
– Кончай его.
– Удавка потерялась,– ответил Юрко.
– Разве в лагере мало веревок, а в лесу мало деревьев? И для тебя найдется,– сказал Петро и рассмеялся, видимо, ответ показался ему остроумным.
Юрко подобрал какую-то веревку, сделал петлю, накинул ее на шею лазутчику, который от пыток был уже в полубессознательном состоянии, привычно поднял руку, но веревка была столь груба и толста, что жертва лишь хрипела, никак не могла задохнуться. Тогда Юрко, закинув петлю на плечо, забросил жертву себе на спину да так и носил ее по лагерю, пока та не отдала богу душу. Сам я этого не видел, но слыхал, как рассказывал Вапнярскому Петро Стах.
Вскоре после того случая меня вызвал к себе в штаб-землянку Вапнярский; кроме него там были Петро Стах и начальник штаба.
– Прежде чем тебя позвать, мы долго думали,– сказал Вапнярский,– и решили, что лучшей кандидатуры для предстоящего дела у нас нет...
Я внимательно слушал. Из довольно длинной и весьма велеречивой экспозиции пана Вапнярского я понял, что меня решили заслать лазутчиком в партизанский отряд. Мне с ужасом вспомнился тот пленный, которого таскал по лагерю на спине Юрко, и я решил отказаться, чего бы это ни стоило.
– Что, я уже вам не нужен как политвоспитатель? Вы же посылаете меня на верную смерть! Десяток наших лазутчиков не вернулось. И, насколько мне известно, опытных, хорошо подготовленных. А я? Мое дело – политвоспитание. К тому же меня хорошо знают во всей округе, и те, кто в отряде, тоже, наверняка, знают меня, а может быть, даже и слышали мои речи.
– Вот, вот, это же прекрасно, именно поэтому мы и посылаем тебя! – словно обрадовавшись тому, что я сказал, проговорил Вапнярский.– Не один ты такие речи говорил, да и ничего в них особого против Советов не было, я же слушал тебя! В них была лишь боль, тревога и призыв к национальному самосознанию. Люди с такими мыслями есть и среди партизан. Они тебя помнят и уважают, помнят, как ты пытался спасти детей от отправки в Германию, помнят твое заступничество и заботу о пленных красноармейцах, твое директорство в советской школе. Все остальное – пустяки. И не знают они, что ты у нас, мы их лазутчика об этом спрашивали, Что он ответил, пан Стах?
– Когда его спросили, не у них ли находится директор школы Улас Курчак, тот парень ответил: нет, но он слыхал, как в отряде говорили, будто бы Курчака разыскивают и УПА, и немцы, а он где-то прячется, даже жену бросил на произвол судьбы. Потому, скажу тебе, Улас, мы все делаем не с бухты-барахты. Всю операцию о твоей засылке в партизанский отряд я продумал сам лично, так что можешь быть спокоен. А то, что провалилось несколько наших агентов, тебе только на руку: они не поверят, что мы еще одним, да еще таким видным в районе человеком, как ты, можем рисковать.
Я молчал.
– Это нужно для ОУН, это будет твой малый вклад в общее великое дело нашей борьбы,– тихо сказал Вапнярский, а затем уже твердо, с командирской интонацией в голосе (пан Вапнярский-Бошик умел и так) добавил : – Это приказ, и ты, как член нашей организации обязан ему подчиниться.
– А теперь за мной,– поднялся Стах.– Я ознакомлю тебя с заданием и обсудим некоторые детали.
– Перед уходом из лагеря зайдешь ко мне,– бросил Вапнярский.
– Легенда твоего прихода в лагерь проще простой,– уже по дороге объяснил мне Стах,– твою учительку-жидовку прятал у Омельяна не Юрко, а ты, вот за это тебя УПА и немцы и разыскивают. Скажешь им, что скрывался в лесу, высмотрел, где размещены наши отряды,– это для них уже не секрет, по словам лазутчика, они все знают, неизвестна им лишь наша численность и вооружение.
В землянке наш грозный начальник СБ дал мне еще десяток разного рода заданий. Главные из них – обнаружить дислокацию партизанских аэродромов, куда прибывали из советского тыла самолеты с грузами; найти базы с военным снаряжением, оружием, боеприпасами и продовольствием; узнать передвижения партизан, численность их отрядов; уходя из отряда, желательно любым путем добыть рацию с запасом питания,– наша в курене выбыла из строя, а немцы в последнее время стали прижимисты, отношения с ними с каждым днем все больше обостряются. Об этом же незадолго до моей засылки в отряд говорил мне Вапнярский.
– На хрена нам такие союзники, которые безостановочно драпают от самого Сталинграда и скоро отдадут большевикам всю Украину! Нашими руками они делают самые грязные и черные дела.
Когда я зашел попрощаться с Вапнярским, он налил в две чарки водки, заверил меня в том, что мое задание, как и любое другое, хоть и опасное, но не такое уж рискованное, в противном случае он отстоял бы меня от засылки в отряд. Пожелав удачи, он выпил и театрально, «на счастье» ударил рюмку об пол, но она не разбилась,– пол был земляной, а чарка граненая, крепкая.
– А,– махнул он с досадой рукой,– не будем суеверными. Береги себя, У лас, и поверь: другого выхода у нас не было, всех перебрали – пеньки пеньками. Будь осторожен и помни,– ты еще нужен организации для будущих серьезных дел.
Он меня обнял и расцеловал; от него, как всегда, сильно несло сивухой.
На тропе, которую мне указал Стах, меня остановил передовой партизанский пост. Партизан было трое; одного я так и не видел, когда те двое окликнули меня и подошли ко мне, он оставался где-то за кустами. Впереди шел с автоматом наготове мужчина, лет сорока, с желтыми прокуренными усами, от него так несло табаком, что я даже издали услыхал этот запах, всю жизнь казавшийся мне самым неприятным. Он стал обыскивать меня, в этот момент я услыхал, как второй, идущий следом за ним парень, на вид подросток с едва пробившимся пушком на верхней пухлой губе, воскликнул обрадованно и с таким удивлением, словно увидел динозавра :
– О, Улас Тимофеевич! Товарищ директор!
– А может, он уже стал пан директор? – ощупывая мои карманы, недобро спросил пожилой.
Но я заговорил с младшим:
– Спасибо, что узнал, а мне хоть и стыдно, не могу припомнить.
– И не сильтесь, Улас Тимофеевич. Два года назад я был в полтора раза меньше ростом, самый маленький в классе, вымахал уже потом, когда школа закрылась. Я – Володя Франько, в седьмом был...
Мне действительно было стыдно, но не потому, что не узнал своего ученика, а оттого, что пожилой партизан так бесцеремонно и грубо обыскивал меня, да еще при бывшем ученике,– такое со мной было первый раз в жизни.
– И куда ты направляешься? – закончив обыск и не найдя ничего компрометирующего, спросил пожилой.
– Ищу партизан.
– И вы так откровенно говорите об этом? А если мы не партизаны, а какая-нибудь националистическая банда?
– Вы разговариваете на суржике, смеси украинского и русского языков, а там таких нет, таких там убивают.
– Вона! – удивленно воскликнул пожилой партизан. Видимо, удивился смелости моего ответа: – Откуда тебе это известно?
– Это всем известно,– ответил я.
– А в отряде, что собираешься делать?
– Что все, то и я.
– Все защищают Родину, сражаются против немецко-фашистских захватчиков. А ты где был до сих пор?
– Сидел возле жены с ребенком.
– Дядя Степан,– вдруг нетерпеливо проговорил Володя, молчавший до этого,– да ведь это же наш директор, он против фашистов, я помню, как он нам рассказывал про убитых бомбами, про девушку, которой оторвало ноги, его самого дважды откапывали после бомбежки.
Партизан молчал, все еще медлил с окончательным решением, будто и не слышал слов своего напарника.
– Веди ты его в штаб, там разберутся,– раздался голос из-за кустов.
Привели. Тот же лес, похожая на нашу землянка, и за таким же столом трое: командир отряда Андрей Иванович Коваль, коренастый, сутуловатый, этакий кряжистый мужичок, но лицо довольно интеллигентное, голос без стальных ноток, не привыкший, видимо, к жестким командам, наверное, и командиром этот человек стал в силу необходимости, а до этого занимался вполне мирным трудом; как позже я узнал, Коваль до войны работал заведующим городской детской поликлиникой.
Остальных я не запомнил, знал только, что второй был начальник штаба и еще кто-то в военной форме. Ритуал тоже знакомый – сначала говорили со мной все (только не давали наставления, а допрашивали), потом для более детального допроса меня повел к себе тот, в военной форме.
Выслушали с настороженным вниманием и, казалось, со всей доброжелательностью. Я рассказал, как пришла ко мне в школу Сима, у которой погибла вся семья, как я договорился с лесником Омельяном, и тот два года прятал у себя учительницу, потом ее обнаружили,– тут я выложил все, как и было,– и про томик Гейне, и про Вапнярского, и про Стаха, и о том, как ее изнасиловали, как пытали Омельяна, и он не выдержал, назвал меня.
– Кто же вам там подробно обо всем поведал? – несколько манерно, недоверчиво спросил военный.
– Люди,– пожал я плечами.
– Конкретно.
– Жена. А ей рассказывали жены польских полицаев. Жена у меня полька. Да и вся округа об этом знает, может, что-то успели и прибавить, но в основном все так и произошло. Меня через жену предупредили, чтобы я скрылся. Прятался в лесу. Но сколько можно! Решил идти к вам. Назад мне дороги нет, думаю, буду полезен. Могу быть переводчиком.– И, вспомнив слова пожилого партизана, доставившего меня в отряд, добавил: – А могу и с оружием в руках сражаться против немецко-фашистских захватчиков.
– Как вам удалось найти расположение отряда? – поинтересовался начальник штаба.
– Мне сказали: левее Антонова болота, за Черным озером.
– Кто вам дал такие точные координаты? – спросил военный.
– Это не секрет – в селе многие знают: там-то и там-то появились партизаны, а самый ближний отряд – за Черным озером.
– Откуда там такая информация? – даже нагнулся ко мне через стол военный.
– В село к родным иногда приходят из отрядов УПА,– помыться, переодеться. Вот и говорят. Рассказывали, например, что на днях партизанского лазутчика задержали, скорее всего, из вашего отряда. Он-то, наверное, и рассказал: его пытали, потом повесили.
Командир побледнел, все трое переглянулись, и я понял, что об этом они еще не знали; новость их ошарашила.
– А вы случайно не знаете его имени и фамилии, хотя бы какой он из себя? – после недолгого молчания спросил командир.
– Откуда мне знать? – пожал я плечами.
Потом меня увел к себе военный, капитан, тот допрашивал обо всем подробно. В общем, как я понял, он мне поверил, но ему хотелось выудить не так факты из моей биографии, как узнать мою настроенность, искренне ли я намерен сражаться с немцами или же пришел в отряд, чтобы только пересидеть трудное время, спасти свою шкуру. Мы долго с ним говорили; касались и взаимоотношений между националистическими отрядами. Позже об этом они меня расспрашивали вдвоем с командиром; тут уж я говорил правду, мотивируя свою осведомленность все тем же источником – молвой людей, близких к националистам, и собственными наблюдениями. Я говорил чистую правду, потому что понимал – они осведомлены обо всем не меньше меня. Я впервые с горьким смаком рассказывал своему врагу о гибельной конфронтации между отдельными политическими направлениями в ОУН и ее отрядах, доходившей до вооруженных столкновений, а страдали от этого большей частью ни в чем не повинные люди, украинцы. В междоусобной вооруженной борьбе главари разных националистических отрядов выясняли свои личные отношения, завоевывали власть.
– Как бы они там между собой не грызлись, они делают одно общее дело – всеми силами помогают гитлеровцам,– сказал мне командир отряда.– Под лозунгом национальных интересов украинцев они продолжают чинить злодеяния на украинских землях. А в действительности выполняют указания своих хозяев – немецких фашистов. У нас имеются неопровержимые данные о том, что националистические банды получили инструкцию сдерживать борьбу партизан против немецко-фашистских захватчиков, привлекать в свои банды украинцев, которые хотели бы сражаться против немцев, и этим лишать их возможности вступить в ряды настоящих патриотов – советских партизан.
Я об этом не знал, мне казалось – шли такие разговоры,– что мы скоро вообще порвем всякие союзнические отношения с немцами и начнем с ними открытую войну. Правда, поговаривали о войне на два фронта – против Советской Армии и против немцев. Я сказал об этом командиру. Андрей Иванович усмехнулся:
– Не знаю, когда они выступят против немцев, но на два фронта они уже воюют – против Красной Армии и против партизан и нашего подполья.
В партизанский отряд я, разумеется, не взял свою записную книжку, где кратко фиксировал некоторые события и мысли тех лет, естественно, вполне нейтральные, на случай, если книжка попадет в руки тех, кто бы мог ее использовать против меня. В советском партизанском отряде я завел себе новый дневник; нашел в лесу полуистлевшую школьную тетрадку, высушил ее, нарезал из сохранившихся страниц небольшие кусочки, сшил их, сделал из картона обложку, и вышел сносный блокнотик. В него я записывал все дозволенное, но интересное для меня, опять же с таким расчетом, чтобы в нем не было ничего, компрометирующего меня в глазах партизан. Так я однажды записал: «Наш командир партизанского отряда Андрей Иванович Коваль, медик по образованию, обладает на редкость глубокой политической грамотностью и прозорливостью. Меня иногда поражают его суждения, анализы событий и причин социальных устоев и метаморфоз. Вот, например, его высказывание о том, над чем даже я, человек, выросший на западе Украины, никогда не задумывался.
«По своему социальному составу,– говорит Андрей Иванович,– националистические банды, к какому бы политическому направлению они не принадлежали, далеко не однородны. Их главари – это сынки сельских богачей, мелкой буржуазии, униатского и автокефального духовенства, а порой и деклассированные элементы, авантюристы. А рядовых они набирают в основном из определенной части крестьян, обманутых националистической пропагандой, разными посулами, а порой и мобилизованных под страхом смерти. Нельзя не отметить того, что в условиях западных областей Украины, где население десятилетиями воспитывалось в духе буржуазной и буржуазно-националистической идеологии, имело низкий образовательный и культурный уровень, где Советская власть просуществовала лишь полтора года, буржуазно-националистическая пропаганда подчас попадает на благоприятную почву».
Вот еще его слова, записанные мной: «Украинские националисты в своей пропаганде представляют кровавый гитлеровский террор против населения как ответные акты фашистов на действия советских партизан. Положить конец произволу гитлеровцев, говорят они, можно лишь при условии, если принудить советских партизан убраться восвояси. Это, мол, автоматически сведет террор немецких оккупантов на нет. Вот и выходит по их словам, что следует вести борьбу прежде всего против советских партизан, которые, дескать, провоцируют карательные акции нацистов. И такая примитивная логика, представьте себе, во многих случаях срабатывает».
Мне об этом можно было не рассказывать. Выступая на могилах жертв немецких репрессий, я сам говорил то же самое и верил в то, что говорил. Этих слов я, разумеется, в тот блокнотик не записал. Не записал я и своих наблюдений и невольных сравнений – о жизни, быте, характере людей, их политическом уровне, патриотизме. Здесь народ был веселее, бодрее, беспредельно верил в свое правое дело, в конечную победу. У нас такого не было – все заменяли бездумный фанатизм наших командиров и безрассудное, тупое подчинение, порожденное безвыходностью, как например, у Юрка Дзяйло, или постоянным страхом за свою жизнь, как случилось у Чепиля и Лопаты – назад им возврата не было, а впереди тоже ничего хорошего их не ждало, или у тех безграмотных крестьян, которых отрывали от хозяйства, жен и детей и рекрутировали под страхом смерти. У нас в селе жило три брата, все трое женаты и многодетны, работящие, но ниже средней зажиточности. Явились люди Стаха к старшему, говорят: должен идти в войско воевать за свободу и славу Украины. Затем увели его в лес и повесили. На следующую ночь пришли за двумя остальными, с ними не говорили – просто увели в лес и показали их повешенного старшего брата. Так оба и остались в отряде; проводя с ними политбеседу, я не раз наблюдал за их наполненными смертельной тоской глазами, за тем, как они были совершенно равнодушны к тому, о чем я говорил, постоянно думали о своих детях и хозяйстве. Здесь же, в советском партизанском отряде, все были добровольцами – одни добровольцы; никого сюда не мобилизовали, не загоняли силой и страхом, наоборот – их тщательно проверяли и тем, кто колебался, проявлял неуверенность, робость и трусость, давали от ворот поворот. Все тут твердо знали, за что они сражаются, не из политинформации, а по собственному убеждению и ненависти к захватчикам.
Позавидовал я и тому, что в партизанском отряде не пьянствовали; спиртное не запрещалось, просто оно здесь не культивировалось и не поощрялось, в нем не было потребности. У нас же любое событие – от проводимых нами экзекуций до схватки с противником – сдабривалось выпивкой, чтобы было больше безрассудства и жестокости, ведь не всякий трезвый себе такое позволит.
Но я несколько забежал вперед, хотелось бы восстановить в памяти все по порядку. Мне и сейчас многое приятно вспомнить; например, то, как сразу же после моего допроса, разговора с командирами отряда ко мне подошел только что вернувшийся с задания начальник группы разведки Яков Мирчук, бывший секретарь нашего сельсовета, уехавший накануне войны на какие-то курсы и теперь, как я понял, вернувшийся в родные края в качестве одного из командиров в партизанском отряде. Мы обнялись, хотя и не были так уж дружны и близки; я ждал, что он начнет расспрашивать меня о подробностях гибели его семьи, но он только глубоко вдохнул в себя воздух, словно ему вдруг стало трудно дышать, сцепил зубы и так крепко сжал висевший на груди автомат, что я заметил, как у него побелели пальцы. Понимая, что я тоже сразу же подумал о гибели его семьи, Яков сказал:
– Не надо бередить душу, я все знаю. Мне рассказал Володя, он теперь для меня единственная родная душа на всем свете.
Оказалось, что тот парнишка, бывший мой ученик Володя Франько,– племянник Якова Мирчука. Он с матерью, сестрой Якова, жил на хуторе, поэтому я его и знал хуже, чем сельских ребят, с которыми встречался не только в школе. Не ведал я о том, что вслед за экзекуцией над семьей Якова полицаи увели в овраг и его сестру, а Володи в это время дома не было,– он пас в лесу корову, на выгонах нельзя было пасти – могли налететь немцы и забрать ее. Так Володя остался жив и вместе с коровой ушел в лес, где и встретил партизан. С первых же дней мальчишка привязался ко мне. Ему вменили в обязанность обучать меня всему, что должен уметь партизан: владеть оружием, ориентироваться в носу без компаса и ходить по азимуту, знать подрывное дело, перевязать в случае надобности себя и раненого товарища. В общем-то я все это умел не хуже Володи, но сделал вид, будто не знаю. Володя искренне радовался моим успехам. Поскольку я считался местным, Мир-мук взял меня к себе в группу разведки, он же приставил ко мне своего племянника обучать, как он выразился, «годного, но необученного». Не остался и я в долгу у Володи; оказалось, что Володя любит рисовать; он малевал везде – на кусках фанеры, на срезанной коре деревьев, просто на песке или на земле. Пользовался карандашом, углем, красками. Своими рисунками он украшал партизанскую стенную газету, которая называлась «боевым листком». Я сразу понял, что паренек он способный, никто его не учил рисованию, но этот сельский парнишка до многого дошел сам. Как тут было не вспомнить другого хлопчика, не такого уж и далекого предка Володи Франько – юного Тараса Шевченко. И когда мы оба были свободны, я стал давать ему уроки рисования, рассказывал биографии художников, об их картинах, так как самих картин у нас не было, и все больше убеждался в Володином таланте. Как-то он набросал на куске картона шаржированный рисунок меня и себя. Это ему особенно удавалось, он малевал шаржи и на своего дядю Якова Мирчука, и на командира отряда Коваля, и на многих других партизан и тут же раздаривал их им. Володя изобразил нас сидящими рядом на пеньках, я – коротышка, неуклюже держу перед собой длиннющую, больше меня самого, винтовку, у него же на груди автомат, мы с ним очень похожи; у меня голова со срезом впереди, лоб низкий и уже в морщинах, а макушка с островком лысинки, глазки небольшие, «буравчики», у Володи тонкая и длинная шея, на которую можно намотать вместо шарфа мешок, на ней небольшая яйцеобразная стриженая головка; глядя на него, никак не скажешь, «голова на плечах», так и хочется сказать «голова на шее». Рисунок этот у меня сохранился, я пронес его через все испытания. Полтора года спустя при обыске у меня спросили: