Текст книги "Из 'Дневника старого врача'"
Автор книги: Николай Пирогов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
Все это не помешало П. отправиться вместе с другими профессорскими кандидатами в Петербург, хотя расписываться ему пришлось в Москве при отъезде званием студента)
Что же я вез с собою в Дерпт?
Как видно, весьма ничтожный запас сведений, и сведений более книжных, тетрадочных, а не наглядных, не приобретенных под руководством опыта и наблюдения.
Да и эти книжные сведения не могли быть сколько-нибудь удовлетворительны, так как я в течение всего университетского курса не прочел ни одной научной книги, ни одного учебника, что называется, от доски до доски, а только урывками, становясь в пень перед непонятными местами; а понять многого без руководства я не мог.
(Недовольство гениального ученого знаниями, вынесенными им из Московского университета, преувеличено. Это видно из приведенных выше сообщений о студенческих полукурсовых и курсовых и лекарских экзаменах П. Его блестящие способности, любовь к науке, обширные знания были замечены уже в его студенческие годы товарищами по университету. Известный впоследствии археолог Н. Н. Мурзакевич (1806-1883) учился в Москве – на Отделении нравственно-политических наук – одновременно с П. Вспоминая выдающихся студентов своего времени, он писал: "На анатомических лекциях знаменитого Лодера указывали на молоденького студента Николая Ивановича Пирогова, уже тогда обращавшего на себя внимание своих сверстников". "Жестокая оценка Н. И. Пирогова, доходящая до сарказма, может быть понята и иначе: это ретроспективное сожаление старика о даром и непроизводительно потерянном времени в молодости" (Н. Н. Бурденко, 1940, стр. 108).
Хорош я был лекарь с моим дипломом, дававшим мне право на жизнь и смерть, не видав ни однажды тифозного больного, не имев ни разу ланцета в руках. Вся моя медицинская практика в клинике ограничивалась тем, что я написал одну историю болезни, видев только однажды моего больного в клинике, и для ясности прибавив в эту историю такую массу вычитанных из книг припадков, что она поневоле из истории превратилась в сказку.
Поликлиники и частной практики для медицинских студентов того времени вовсе не существовало, и меня только однажды случайно пригласили к одному проживавшему в одном с нами доме больному чиновнику. Он лежал уже, должно быть, в агонии, когда мне предлагали вылечить его от последствий жестокого и продолжительного запоя. Видя мою несостоятельность, я, первое дело, счел необходимым послать тотчас же за цирюльником; он тотчас явился, принеся с собою на всякий случай и клистирную трубку. Собственно, я и сам не знал, для чего я пригласил
цирюльника; но он знал уже par distance, (Издалека, не исследуя), что нужен клистир, и, раскусив тотчас же, с кем имеет дело, объявил мне прямо и твердо, что тут без клистира дело не обойдется.
– Пощупайте сами живот хорошенько, если мне не верите,– утверждал он, отведя меня в сторону,– ведь он так вздут, что лопнуть может.
Я, пощупав живот, тотчас же одобрил намерение моего, мною же импровизированного, коллеги. Дело было ночью; что произошло потом с клистиром – не помню; но помню, что больного к утру не было уже на свете.
В благодарность за мои труды вдова прислала мне черный фрак покойного, в который могли бы влезть двое таких, каков я. Этот незаслуженный гонорар был очень кстати; переделанный портным, полагавшим, что я еду открывать острова и земли, фрак этот поехал со мной и в Дерпт и прожил со мною еще там целых пять лет.
Второй и последний случай моей частной практической деятельности в Москве был тоже такой, в котором клистир играл главную роль.
Заболела весьма серьезно чем-то, не знаю, моя старая нянька, Катерина Михайловна; помню, лежит, не двигается, стонет, говорит: "умираю"; не ест, не пьет, не испражняется, не спит, все стонет. Не знаю, что ей там давали из домашних средств, только помощи не было; проходит неделя, другая,– все то же; старуха исхудала, пожелтела,– очевидно, плохое дело. Мне ее ужасно жалко, хотелось бы помочь, но чем руководствоваться? А вот, постой, думаю, ведь она не ходит на низ целых -10-12 дней; дай, поставлю ей клистир.
Предлагаю на обсуждение мой проект моим домашним и самой больной.
– Да, батюшка мой, ведь я ничего не ем, не пью, почти две недели у меня крохи во рту не было.
– Нужды нет, все-таки поставим. ,
– Да как же это? Да кто же поставит? Да где же взять?
–Не беспокойся.
И вот я достаю трубку, варю ромашку с мылом и постным маслом, надеваю преважно фартук, поворачиваю старуху на левый бок и в первый раз в жизни ставлю клистир самоучкою.
Все обошлось благополучно. Клистир вышел потом не один, и-кто мог думать!-моя старая няня с этого же дня начала поправляться, спать, кушать, а дней через 10 была уже на ногах. Вот что значит искренняя любовь и привязанность, руководившие мной в первый раз в жизни и в диагнозе, и в терапии, и в хирургическом пособии при постели больной.
Моя нравственная сторона ехала из Москвы в Дерпт так же мало культивированною, как и научная [...].
У меня не было ни положительной религии, ни руководствующего идеала именно в то опасное время жизни, когда страсти и чувственность начинали заявлять свои права. Но до 18 лет я избежал сношения с женщинами. 16-ти лет, незадолго до отъезда моего в Дерпт, я был только платонически влюблен в дочь моего крестного отца, девушку старее меня. (Крестный отец-С. А. Лукутин; о нем см. еще примеч. 2 к стр. 310; его дочь Наталия, родившаяся в 1808 г., была жива еще в 1892 г. В старости она вспоминала свое близкое знакомство с Пироговым студентом, показывала друзьям листочки, исписанные его почерком. содержавшие разные шарады, загадки, игры.
На одном из них П. написал четверостишие:
Мы в младости златой встречаем все цветочки
И нет нам на пути ни ..., ни ...
А в старости угрюмой и седой
Что шаг, то ...
Никто не мог дополнить стихов П., а Наталья Семеновна прочитала:
Мы в младости златой встречаем все цветочки
И нет нам на пути ни запятой, ни– точки.
А в старости угрюмой и седой
Что шаг, то точка с запятой.
Затем П. предложил другую шараду:
Как л., вы ж.
В жизни суетной такой,
А в моем лишь то предмете,
Что з. е. н. п.
Наталья Семеновна прочитала и это:
Как люди вы живете
В жизни суетной такой,
А в моем лишь то предмете,
Что земля есть наш покой.
К этому П. добавил:
П. н. е. з.
Там будут
Л., ч., и. я.
Это разгадали сразу несколько человек:
Покой наш есть земля:
Там будут
Люди, черви, иже я.
(Архив В. И. Семевского).
В это же самое время я почитывал с одним товарищем купленное на толкучке "Ars amandi" (Искусство любви) Овидия, понимая его с грехом пополам.
Предмет моей платонической первой любви была стройная блондинка с тонкими чертами, чрезвычайно мелодическим и звучным голосом и голубыми, улыбающимися глазами. Эти глаза и этот голос, сколько я помню, и пленили мое сердце. Чем же обнаруживалась моя любовь? Во-первых, тем, что во всякое свободное время летал, хотя и пешком, из Кудрина к Илье пророку, в Басманную; во-вторых, не упускал при этом ни одного удобного случая, чтобы не завить волосы барашками. Как странным кажусь я теперь самому себе, когда представляю себе, что моя плешивая голова некогда могла быть покрытою завитыми пукольками!! В-третьих, я не упускал также ни одного случая, чтобы не поцеловать тонкую нежную ручку, как, например, играя с нею в мельники, фанты и подавая ей что-нибудь со стола, и однажды,– о, блаженство! – когда я хотел поцеловать ее руку, подававшую мне бутерброд, она загнула ее назад и поцеловала меня в щеку, возле самых губ.
Наконец, когда я оставался ночевать в гостях у моего крестного отца, то любовь будила меня рано утром и выгоняла в сад,-конечно, не зимою; тогда я садился против окон спальни, выходивших в сад, мечтал и ожидал с нетерпением, когда она встанет и появится в белой утренней одежде у окна. Предмет моей любви пел очаровательные два французские романса, из которых один – "Vous allez a la gloire" (Вы шествуете к славе) – я не мог слушать без слез.
Самые ее недостатки, из которых один делал на меня особенное впечатление, мне нравились; это была необыкновенная и какая-то прозрачная синева под глазами.
Когда я был в Москве теперь на моем юбилее (50-летний юбилей научной деятельности П. праздновался 24-26 мая 1881 г.), я не знал, ехать ли мне, или нет, навестить мою первую любовь. Брат ее был у меня и сказал мне, что он живет вместе с нею и что она хромает после перелома ноги. Но ехать я раздумал. Если мои прежние пукольки на голове и голый череп настоящего времени делают меня для меня каким-то странным, на себя непохожим, двойником, то (Здесь в рукописи еще: "23-летняя, то, что прежде меня так влекло, так приятно волновало, и то, что мне предстояло" (зачеркнуто) идти посмотреть на другую развалину – равносильно было бы поездке на кладбище.
Но memento mori (Напоминаний о смерти (буквально: помни умереть) для старика везде много. О взаимности, конечно, не могло быть и речи. Она была девушка-невеста известной в Москве фамилии почетного гражданина, тогда еще владевшего довольно хорошими средствами (прежнего миллионера); (Лукутины принадлежали к древнему московскому купеческому роду. Их предок, Василий Прокофьевич, числился в московском купечестве по переписи 1725 г. и торговал в Золотом ряду ("Московские купеческие фамилии". "Р. арх.", 1907, No 12). С. А. Лукутин был крупный фабрикант сукон; получил значительное по тому времени образование. Многочисленные дети его хорошо владели иностранными языками.)
– я мальчишка, только что кончивший курс в университете, без средств и бравший иногда подаяние от ее отца.
Воспоминания этой любви, т. е. настоящие любовные воспоминания, продолжались недолго. Новая жизнь, новая обстановка, новые люди скоро внесли в душу целый рой других, более глубоких впечатлений.
В мае месяце нам предписано было отправиться в С.-Петербург.
Выдали от университета по мундиру и шпаге на брата и прогонные. Везти нас, под присмотром, поручено было адъюнкт-профессору математики Щепкину. Отправлялись из Москвы: Шиховский (Ив. Ос., уже докторант медицины-по ботанике); Сокольский (также докторант-по терапии); Редкин (Петр Григорьевич-по римскому праву); Корнух-Троцкий (лекарь-по акушерству); Коноплев (кандидат по восточным языкам); Шуманский (по истории) и я. (Перед отъездом "путешественникам" выдали от университета казенные мундиры темносинего сукна с золотым шитьем, шпаги, шляпы, прогонные деньги и путевые-по 50 р. (кроме прогонных). Составили
для них правила поведения, назначили старшим Ив. Шиховского (1800-1854) под общим присмотром проф. П. С. Щепкина (1793-1836), заставили расписаться под правилами. На листке подпись: "Читал и исполнить обязуюсь, студент Николай Пирогов". Для обслуживания всей группы ее сопровождал до Петербурга университетский сторож Максимыч.)
Собрались все в университетском здании и выехали на перекладных по-двое; Щепкин – в своем экипаже.
Мне пришлось ехать с Шуманским.
Приходится заметить в общих чертах характеристику моих товарищей. Они стоят того.
За исключением Коноплева, оставшегося в С.-Петербурге, я с другими провел целых пять лет вместе в Дерпте и поневоле изучил.
Во-первых, Шуманский,– где-то он, жив ли? О нем после Дерпта я уже ничего не слыхал; с тех пор он для меня как в воду канул. Был замечательная личность; я потом не встречал ни разу подобной, и едва ли где-нибудь, кроме России, встречаются такого рода особы.
Шуманский был старее меня одним или двумя годами; но лицо и особливо светло-голубые, несколько на выкате, глаза были не молодые глаза; рост приземистый; сложение довольно крепкое.
Способность к языкам и знание языков отличное. Он говорил и писал на трех новейших языках (французском, немецком и английском) в совершенстве; по-латыни и по-гречески научился в Дерпте в два года. Память необыкновенная; прочитанное он мог передавать иногда теми же словами тотчас по прочтении. К своей науке (истории) показывал много интереса. Профессора в Дерпте оставались чрезвычайно довольными его успехами. И несмотря на все это, Шуманский, пробыв около двух лет в Дерпте, в одно прекрасное утро, ни с того, ни с сего, объявляет, что он более учиться в Дерпте не намерен, профессором быть не хочет и уезжает домой, уплатив в казну за все причиненные им издержки.
И никто, никто не узнал, какая собственно причина так внезапно произвела такой переворот.Он скоро собрался и с тех пор исчез.
Шуманский был сын помещика, получил очень хорошее домашнее воспитание; с своей семьей он, вероятно, был не в ладах, когда учился в Московском университете и поступил в профессорский институт; этим можно объяснить, почему он избрал учебное поприще вовсе не по желанию, а потом, при изменившихся обстоятельствах, тотчас же переседлался. К тому еще он и попивал.
Я, считаясь его приятелем с тех пор как мы сделали поездку из Москвы в Петербург вместе, не хотел отставать от него, и в первое время нашего пребывания в Дерпте я сходился иногда с ним и пил вместе Kuеmmel и несколько раз, как я вспоминаю, к моему ужасу, до опьянения.
Еще одно поражало меня в Шуманском. Это какая-то особенная религиозность. Не то, чтобы он был набожен,– иногда он позволял себе и свободомыслие,– но у него был своеобразный культ. Он почему-то имел особое почтение и доверие к храму Вознесения в Москве, на улице (забыл название, хотя приходилось ходить по ней из Кудрина в университет по четыре раза в день) тогда модной в Москве, (Имеется в виду церковь Старого (Большого) Вознесения в Москве по Никитской улице (ныне улица Герцена); в этой церкви А. С. Пушкин венчался 18 февраля 1831 г. с Н. Н. Гончаровой).
славившемуся изящными манерами священнослужителя, про которого рассказывали, что он, проходя во время служения мимо дам, всегда извинялся по-французски: "excusez, mesdames". Этому-то храму Вознесения Шуманский воссылал иногда теплые молитвы на французском языке, и я читал у него несколько импровизированных молитв этого рода, записанных потом в тетрадку. (Ал-др Шуманский (род. 1809 г.) служил потом по ведомству просвещения; выйдя в отставку, жил в имении Волынской губ.)
Второй оригинал из моих московских товарищей был Петр Григорьевич Корнух-Троцкий. Что-то необычайно угловатое и комическое лежало уже в его наружности. Сутуловатый брюнет, с чертами и цветом лица, делавшими его на вид гораздо старее, чем он был на самом деле, с седлом на носу и резким, гнусливым голосом, Корнух-Троцкий не мог не обращать на себя внимания с первого же взгляда. И действительно, это была личность sui generi. (Своеобразная.)
В Москве между студентами, и даже прежде еще между гимназистами, он был известен за хорошего ботаника; и действительно, по рассказам товарищей, занимался ею с увлечением. Но, рассудив, как он сам сознавался, что ботаника не накормит, он выбрал для занятия предмет более прибыльный. К этому, по словам Троцкого, много содействовал также знакомый ему и в то время известный в Москве акушер Карпинский.
– Посмотри на меня,-говорил ему Карпинский,-у меня, слава богу, есть что есть; а потому, что мне щипцы накладывать – все равно, что орехи щелкать.
И вот Корнух-Троцкий отправляется в Дерпт по акушерству.
Первый месяц ничего; все идет, как надо. Профессор акушерства в Дерпте старик Дейтш. У него в первый раз в жизни Корнух-Троцкий приглашается тушировать (Тушировать-произвести гинекологическое исследование) беременных чухонок, нанимавшихся для этой цели от клиники.
Без смеха не могу вспомнить пластические рассказы Корнух-Троцкого, как он приступил к невиданному и совершенно для него незнакомому делу, как палец его заблудился, как он, сколько ни искал, не мог достать маточной шейки; а потому и наговорил какую-то чушь, реферируя Дейтшу о результате своих поисков. Услыхал он также намек профессора о необходимости взять у него privatissimum, (Совершенно частные уроки) т. е. заплатить, вместе с другими, несколько десятков рублей. Это был нож острый. Расходоваться Корнух-Троцкий не любил.
"Этак, пожалуй, брат, тут без штанов останешься, прежде чем научишься чему-нибудь". К счастью для него, не прошло и месяца после нашего прибытия в Дерпт, как нас потребовали на tentamen (Предварительное испытание) по разным предметам и преимущественно по естественным наукам и греческому языку. Делалось это для того, чтобы узнать пробелы в наших сведениях и потом дать нам возможность заместить их.
И вот акушер мой Троцкий экзаменуется у знаменитого профессора ботаники Ледебура вместе с нами. Дают нам несколько растений для определения. Мы – ни в зуб толкнуть, а Троцкий удивляет Ледебура точностью своего определения. Ледебур в восхищении и говорит ему несколько лестных слов. И мы узнаем чрез несколько дней, что акушерство заменено у Корнух-Троцкого ботаникой. (П. Я. Корнух-Троцкий (1807-1877)-профессор ботаники в Киеве и Казани.)
Странно также, что этот, уже тогда старообразный человек, лет 25-ти, чрез 20 с лишком лет женится на дочери одного из самых младших наших товарищей, Котельникова, ( П. И. Котельников (1809-1879)-профессор чистой и
прикладной математики в Казани) который был только годом или двумя старее меня.
Третий московский оригинал между нами был Григорий Иванович Сокольский, приобретший между нами известность постоянными сражениями с профессорами и вообще с начальством. От М. Я. Мудрова Сокольский получил какую-то особую привязанность к бруссэизму. Чтение нескольких сочинений Бруссэ привело его в восхищение своею наглядностью, простотою и логичностью. Он привез с собою из Москвы диссертацию: "De dyssenteria" и возился с нею в Дерпте несколько лет, пока, после разного рода переделок и ограничений бруссэизма, факультет в Дерпте разрешил ее защищение. . Стараясь отклонить от себя упрек в пристрастии к Бруссэ, Сокольский прибавил мотто из Тацита: "Mihi Galba, Otto, Vitellius neс beneficiо nес injuria cogniti". (Из "Историй" Тацита, гл. первая; "Гальба, Оттон и Вителий мне не оказали ни благодеяния, ни обиды" (Соч. Корнелия Тацита. Русский перевод... В. И. Модестова, т. I, 1886, стр. 68). Названные здесь римские императоры убиты в течение 69 г. н. эры ).
Но за его выходки против немецких профессоров они его сильно прижали и не выслали вместе с нами за границу, а отослали в Петербург, для дальнейшего усовершенствования, к Карлу Антоновичу Майеру, в Обуховскую больницу, которому он потом так насолил столкновениями при постели больных, что тот рад был от него отделаться, и чрез год Сокольский явился к нам в Берлин, а здесь выкинул весьма рискованную для того времени штуку, уехав из Берлина без паспорта в Цюрих, к Шен-лейну, и в Париж, к Леру.
Григорий Иванович был человек недюжинный; я его любил за его особенного рода юмор. Он был сын того московского священника, который в годах вздумал написать опровержение Коперниковой системы; от отца перешла склонность к оригинальности и к сыну. В Москве он также не ужился в университете и вышел в отставку до эмеритуры, больно сострив на одном экзамене над попечителем Голохвастовым. ( Д. П. Голохвастов (1796-1849)-двоюродный брат А. И. Герцена. Последний оставил яркую характеристику Голохвастова как сухого и чопорного чиновника, никем не любимого, всем надоедавшего ("Былое и думы", т. II, по Указателю). Такую же характеристику его дает историк Соловьев (стр. 40 и сл., 114). Попечителем Голохвастов был с 1847 г.
Г. И. Сокольский (1807-1886)-профессор патологии, терапии и психиатрии в Московском университете (1836-1848); по официальным сведениям, "выбыл из университета по прошению", что совпадает с рассказом П.
Эмеритура – специальная пенсия за выслугу лет.)
Замечательная у этого нашего товарища была охота к изучению механизма часов, который он знал необыкновенно точно, а потому умел довольно верно определять достоинство часов. В Болгарии, в 1877 году, я встретился с одним врачом из Московского университета, знавшим Сокольского, и услыхал, что и до сего дня эта охота к часам не прошла у Сокольского. По рассказам, в его комнате висит более дюжины часов, механизм которых он так регулировал, что они все бьют в один момент.
Жаль, что на юбилее в Москве мое здоровье и хлопоты не позволили мне навестить Сокольского.
Я послал ему мою карточку со стихами Тредьяковского, которые Сокольский любил распевать некогда:
Когда бы мне сто уст и столь же языков,
Столь сильный глас был дан, железо сколько сильный,
То и тогда б всех глупостей родов
Не мог измыслить я обильно.
Судьба моих товарищей,-их было 21,-собранных по первому призыву в профессорский институт, меня интересует нередко.
Со многими из них я не встречался ни разу с тех пор как мы поехали за границу; с некоторыми виделся потом в Москве и Петербурге; но в дружестве или в товариществе ни с кем из них не был впоследствии.
В живых из 21 еще-сколько мне известно – П.Г. Редкин, Сокольский, Мих. Куторга (М. С. Куторга (1809-1886) – профессор, истории в Петербурге), Троцкий (?), Котельников (? ?), Ивановский (И. И. Ивановский (1807-1886)-профессор международного права в Петербурге) и покуда я еще,– шестеро, и то не наверное; значит, смерть похитила в течение 53 лет 15, вероятно, и более. Двое умерли еще в Дерпте: Шкляревский, чудный парень и поэт (С.-Петербургского университета),-от чахотки (в Петербурге), и один (ипохондрик довольно ограниченных способностей, из Харькова) – от холеры (П. Шкляревский (1806-1830) изучал в Юрьеве философию), Ипохондрик-П. Шрамков (1804-1831), изучал медицину) остальные потом,– и из них один, Чивилев, бывший наставником у покойного наследника Николая Александровича,– сгорел в царскосельском дворце (по слухам, от руки сына). (А. И. Чивилев (1808-1867)-профессор политической экономии и статистики в Москве; погиб при пожаре запасного царскосельского дворца, где он жил как руководитель занятиями сыновей Александра II Владимира и Алексея. Передаваемый П. слух подтверждается подробными записями в дневнике академика А. В. Никитенко: "Произошел ночью пожар, и в нем сгорел Чивилев. Двух его дочерей едва успели спасти" (16 сентября 1867 г.). "На похоронах Чивилева. Похоронили не труп, а несколько обгорелых костей... Он не успел даже выскочить... К происшествию приплетают страшные обстоятельства" (19 сентября). "Следствие о смерти Чивилева продолжается. Вырывали кости покойного из могилы и нашли на них знаки насильственной смерти. Но точно ли убийца тот, кого подозревают? Не хочется верить такому ужасному злодейству").
Измучившись ездою на перекладной, никогда еще не ездивши по дорогам с перекладинами из бревен, которые заменяли в то время во многих местах шоссе, мы остановились сначала в какой-то гостинице, едва ли не "Демут", в С.-Петербурге, а потом для нас отвели пустопорожнее помещение в тогдашнем университетском доме, кажется, у Семеновского моста. (С пути и в самом Петербурге П. писал Лукутиным, главным образом имея в виду их вторую дочь, Наталью – "предмет своей платонической первой любви" . Вот это письмо:
"4 июня 1828 г. Милостивые государи Семен Андреевич-Александра Васильевна! Всегдашнее ваше и всего семейства вашего ко мне расположение невольно растрагивают душу счастливыми воспоминаниями... Я часто нахожусь в таком расположении духа; одна из минут сих есть теперешняя; я взялся за перо с искренним намерением описать все, все, до сих пор случившееся. Трудно скрывать свои чувства; некоторые из них я поверю вам, почтенные мои благодетели и вместе друзья (если позволите назвать вас сим священным именем). С самого того времени, как с вами простился, я начну описывать свое путешествие. В пятом часу я сел на почтовую телегу и ехал с каким-то особым расположением духа до самой заставы; здесь дожидалась меня матушка". Упомянув затем, что он не мог сдержать слез при расставании с матерью, П. продолжает: "Выехав из заставы, я в последний раз обратил взоры свои на гостеприимную Москву, увидал позлащенные главы ее, увидал в стороне место моего жительства, вспомнил то, чем я наслаждался, вспомнил все те горести, те перевороты судьбы, коим мы были в течение нескольких лет подвержены. Я подумал, что, может быть, в последний раз я гляжу на это святилище, и снова слезы показались на глазах моих. Тщетно старался я заглушить эти горестные воспоминания, тщетно старался расшевелить себя; одно только то, что я еду для пользы, еду из любви, не из принуждения это только одно могло переменить меня. До самой первой станции – это была "Черная Грязь" – я ощущал странное в душе моей...
Глядя на окружающие меня поля, дыша свободным деревенским воздухом, я был исполнен какого-то благоговения, но снова приходило на ум мне бывшее, и я находился между радостным, высоким и печальным. Таким образом мы доехали до Черной Грязи. Здесь с нас за один самовар с водою и сливки взяли 1 р. 05 копеек; мы уже не стали здесь ужинать: взяли кибитку и отправились далее. Вторая станция была Солнечная Гора и третья Клин. В Клин мы приехали поутру в третьем часу и, переменивши лошадей, поехали далее. С пятой станции, до самой Твери, шли степи, песчаная претруднейшая дорога, дерева только приметны издали. Я вообразил, что еду по степям Аравийским: мрачная бесплодная природа снова развила во мне меланхолические чувствования, и я неприметно заснул. Сон мой был составлен из всех бывших, настоящих и будущих мечтаний. Доехав до Твери, мы остановились в гостинице "Милан" обедать; за пять порядочных блюд с каждого из нас взяли по два рубля [...]. Из всех станций не было замечательнее станции от Медного до Торжка: прелестные местоположения, вечерние часы, прохлада, синеющие вдали леса, зеленые пригорки, извивающаяся Тверца и заходящее солнце, окрашивающее последними лучами своими голубеющий свод небес, раздающаяся вдали мелодия лесных певцов, монотонный звук почтового колокольчика, веселые песни ямщика – все это вместе составляло что-то особое, приятное [...]. Таким образом доехали до Торжка, и здесь мы ужинали. На всякой станции случалось с нами какое-либо происшествие, то смешное, то глупое, и таким образом мы приехали в Новгород. Тотчас по приезде своем я пошел осматривать этот замечательный город, видел Корсунские ворота – знаменитый памятник древности; они все вылиты из меди с изображением святых – они были подарены Владимиру по взятии Корсуни. Далее я видел жилище Марфы Посадницы; взглянув на сии остатки, я вспомнил о достоинствах этой великой женщины, вспомнил вече, вспомнил Грозного Иоанна, и все это живо представилось. Далее я с товарищем своим отправился гулять по Волхову в Юрьевский монастырь; легкий ветерок, обширная река сия, синеющие волны, несущаяся на парусах лодка – все это заставляло воскликнуть меня: о Волхов, и ты некогда на лоне своем носил корабли чужеземные, упало твое величие и все упало! ... Пообедав и отдохнув здесь, мы отправились через Валдай; это величественное зрелище: горы, окружающие с обеих сторон каменистую дорогу, рассеянные всюду озёра, лески все это погрузило в какое-то таинственное размышление... На другой день мы приехали в Петербург и остановились в "Лондоне"; здесь мы заплатили шесть рублей за два дня за одну квартиру; посему и переехали на другую квартиру, гораздо дешевейшую. В Петербурге я видел много хорошего, но о сем напишу после. Прошу вас, не оставьте моей матушки и сестриц. Прошу вас, засвидетельствуйте мое почтение Ивану Семеновичу, Николаю Семеновичу и барышням; а Наталье Семеновне всепокорнейше прошу сказать, что я живо вспоминаю: vous me quittez; словом, сказать, что я не переменился. Прощайте... Ваш покорнейший слуга Н. Пирогов" (Архив В. И. Семевского).
Первый визит был хозяину Щучьего Двора, как его тогда звали, директору Департамента народного просвещения (Д. И. Языкову), какому-то молчаливому и натянутому бюрократу; приглашены были к нему на обед; обедали скучно и безмолвно, а потом представились и самому министру народного просвещения, князю Ливену – генералу-немцу, говорившему весьма плохо по-русски, пиэтисту по убеждению.
Назначен был, наконец, экзамен в Академии наук.
Для нас, врачей, пригласили экзаминаторов из Медико-хирургической академии, и именно Велланского и Буша. (И. Ф. Буш (1771-1843)-профессор хирургии в МХА).
Буш спросил у меня что-то о грыжах, довольно слегка; я ошибся только per lapsum linguae (Обмолвкою), сказав вместо art. epi-gastrica – art. hypogastrica. A я, признаться, трусил. Где, думаю, мне выдержать порядочный экзамен из хирургии, которою я в Москве вовсе не занимался. Радость после выдержания экзамена была, конечно, большая. Слава богу, назад не воротят.
(Из Юрьева П. сообщал Лукутиным подробности экзамена в Академии Наук: "Каждого порознь вызывали перед зерцало; здесь сидели: вице-президент Шторх, профессора Велланский, Буш и др., на каждого приходилось около двух часов; долго пытали меня, но я потел и выдерживал эту пытку; наконец, кончилось, услыхал optime [превосходно] и измученный едва дотащился до квартиры. Через несколько времени нас позвали к министру, и он дал нам довольно скудное наставление, повторял печальную истину быть добрым, честным и т. п., и мы, едва дождавшись конца этой сухой материи, собирались уже итти, как он снова начал нас учить своей моралью и сказавши: "помните, что отечество смотрит на вас любопытным взором, и помните и оправдайте доверенность, на вас возлагаемую императором"-отпустил нас с миром. "Итак, все кончено!"-воскликнул я, и мы как можно скорее выбрались из Петербурга" (Архив В. И. Семевского).
А. К. Шторх (1766-1835)-академик по разряду политической экономии и статистики с 1804 г.
Министр просвещения князь К. А. Ливен – участник войны с Швецией (1789-1790); с 1819 г.-попечитель дерптского учебного округа; с 1828 по 1838 гг.-министр).
Вообще экзамен в Академии для всех наших сошел хорошо с рук, за исключением Петра Григорьевича Редкина. Его, несчастного, отделал тогда академик Грефе (Ф. Б. Грефе (1780-1851)-академик по греческой и римской словесности) напропалую и дал такой строгий относительно judicium, (Отзыв) что решили не посылать П. Г. Редкина в Дерпт. Он, однакоже, хорошо сделал, что не послушался такого варварского решения и поехал с нами на свой счет. В Дерпте чрез несколько времени решили иначе.
В Дерпт [Tartu, Estonia – ldn.narod.ru] я ехал втроем с Редкиным и Сокольским на долгих; ночевали в Нарве; впервые в жизни видели водопад и кусок моря и прибыли в заезжий дом к Фрею в Дерпте за несколько дней до начала осенне-зимнего семестра. (Из Юрьева П. послал Лукутиным подробное описание впечатлений, пережитых им после выезда из Петербурга:
"3 сентября [нов. ст.] 1828 г. Невольно беру перо мое. Наконец, я в Дерпте... Здесь сдаются комнаты внаймы-было первое слово, которое я услышал при въезде в его предместье... Дорога до Дерпта ясно представляет собою суровый климат здешних губерний; везде рассеяны груды камней; везде встречаешь болота и низкие кустарники, небо хмурится беспрестанно и часто обильный дождь орошает мрачные окрестности. Но, несмотря на это, восхищенно взирая на туманную отдаленность, и самая дикость, и самая суровость для меня были очаровательны. Около полуверсты от Нарвы остановились ночевать на постоялом дворе. Это был десятый час вечера; мы было расположились спокойно на лавки, как вдруг с нами приехавший купец вздумал рассказывать о Нарвском водопаде, известном, по его словам, во всей России; мы засыпали его вопросами-как, где, далеко ли. "Недалеко,– отвечал он,-версты две отсюда".-Мы важно посмотрели друг на друга, вскочили, надели шинели, картузы, взяли фонари и пустились по нарвским предместьям. Это было накануне самого Ильина дня. Ни двенадцать часов ночи, ни темнота, ни грязь, ни ливмя льющийся дождь,– ничто не удержало моего любопытства. Идем... и реки под ногами, и дождевые токи струятся на нас; наконец, бродивши около часа, услыхали шум, все ближе, ближе, и вот свернули на мост. Здесь нам представилась огромная река, свергающаяся на две сажени вниз, клокочущие волны ее, белая пена. Летающие брызги, соединясь с полночным часом, ревущим дождем, приводили меня в невольное содрогание; долго я смотрел на это явление природы, наконец, воскликнул: "это эстетически", и мы отправились назад...)