Текст книги "Консервативный вызов русской культуры - Русский лик"
Автор книги: Николай Бондаренко
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц)
И присмотритесь к природе. Даже из окна городского дома. Насколько неповторим каждый ее миг.
Об этом богатом разнообразном мире читаем мы в рассказах о всякой живности. Впрочем, рассказы вновь о попытках обрести лад. Человека с природой. Через живность, окружающую его. Вспомним еще давний, из "Привычного дела" разговор Ивана Африкановича с лошадью: "Парме-ен? Это где у меня Парменко-то? А вот он, Парменко. Замерз? Замерз, парень, замерз... Вот, нутко мы домой поедем".
Еще не успев внутренне отъединиться от крестьянства, выйдя из него, Василий Белов стал изобразителем внутренней жизни своего народа. Он как крестьянин чувствует окружающую землю. Его образность – это образность щедрого народного языка. Этот тот момент, "когда крестьяне пишут о себе сами". Чувство родной почвы и мешает писателю воспринимать сегодняшнее люмпенство. Он отторгает все, что разрушает крестьянский лад. Критикам бы анализировать внимательно такую сильную реакцию отторжения. Наверняка не умственную, не головную, а органичную, вырастающую из самого народного быта. Неприятие, к примеру, всем нам знакомой и надоевшей поп-музыки, программ телевидения, нынешней моды и тому подобное мы списываем на ворчливую субъективность конкретного стареющего писателя. И – не делаем никаких выводов. Мол, свойство данной личности – и только. А перенеси мы это неприятие на отторжение внедряемых перемен народным бытом, мы должны говорить о столкновении разных этнических взглядов, о подавлении одной культуры со стороны другой. Сразу возникает масса сложнейших проблем. Зачем нам это? Проскользим мимо. А "колотиловка" тем временем мягко колотит по темени.
Взгляд писателя – это взгляд коренного народа изнутри коренного своего уклада. "Уходящая натура" – скажете мне. Так и давайте разбираться, что и почему от нас навсегда уходит. Зачем писатель нам и вся литература, если мы слушать ясно сказанное – не умеем.
Была же когда-то Древняя Греция – и есть нынешние греки, совсем иной народ. И в итальянцах мы не видим наследников Древнего Рима. Может быть, пора сказать горькую правду, что и в нашем нынешнем состоянии, мы уже окончательно стали – другим народом. На той же, но достаточно изгаженной территории, с тем же, но еще более изгаженным языком, мы уже потеряли почти все качества коренного народа, стали кочевниками, мы глухи к своему национальному бытию, мы не думаем о доме своем. Может быть, это неизбежно, а то и необходимо? Иначе мы бы оставались со своими общинными взглядами на одном и том же примитивном домостроевском уровне? Но так ли он был примитивен?
Может быть, правы, безудержно правы разрушители вчерашние, сегодняшние и будущие, прокладывающие себе путь через развалины крестьянского бытия прямиком к зияющим вершинам безудержного прогресса технологической цивилизации? Может быть, органическая сущность человека с его природным укладом пришла в противоречие с "техноцентрическим" развитием мира? Может быть, устойчивость крестьянской цивилизации в России и служила главным препятствием на пути к мировому прогрессу, к тотальной глобализации? Но почему тогда все умные люди на планете стараются бороться с глобализацией, чувствуя дальнейшее вымирание общества? Почему на том же самом Западе в каждой стране существует своя национальная элита, и она делает все, чтобы сохранить свое коренное крестьянство, мощно дотирует свое сельское хозяйство? Почему японцы уверяют, что их нынешнее лидерство в этом самом технологическом мире связано с тем, что они удачно соединили неразрушенное общинное мышление своего народа с передовой машинной технологией. И – вот чудо! – западный индивидуализм на глазах у всех отступает перед общинным, патриархальным японским, а теперь еще и южнокорейским, тайваньским, сингапурским укладом жизни. Спросим мы – почему не перед русским? Спросим с самих себя, ни с кого другого. Так нужны ли нам для нашего выздоровления, для нашего уже постсоветского рывка в будущее – наши традиционные ценности? Неужели на самом деле "иного не дано", как утверждают наши прогрессисты, и отказ от былого народного уклада приведет к максимальному сближению с западным образцом?
Вернуть утраченный крестьянский лад – невозможно, в этом убеждают произведения того же Василия Белова. Но на основе тысячелетием органически сложившегося уклада с его устойчивым "космоцентрическим" социальным равновесием мы сможем быстрее обрести свой собственный вариант социального и экономического развития общества, опираясь на те же самые традиционные ценности. И потому я глубоко убежден, что такие традиционные произведения, как романы, рассказы и повести Василия Белова, – не дань отжившему времени, не этнографический интерес к прошлому, а единственно возможный для всех нас путь в будущее.
Здесь хорошо бы сослаться на труды нашего замечательного историка и этнографа Льва Гумилева, может быть, потому и замалчиваемого десятилетиями, что спокойно, с уважением ко всем народам земли, он пишет о несоединимости различных этнических путей, об отрицательном воздействии скрещивания культур, свойственных отдаленным всем историческим многовековым развитием этносов. Что воспринимается легко и просто близким по развитию этносом, то разлагает, а порой и убивает иной по миропостроению уклад жизни. Вспомним североамериканских индейцев, обратим внимание, как легко спаивались малые народы в Сибири. Не машинная цивилизация тому виной, а внедрение и навязывание чужого образа жизни, чужих нравственных понятий. Когда лихие газетчики сегодня толкуют о русском природном ханжестве, лицемерии, а то и примитивности, они в силу чрезвычайно низкой собственной культуры не в состоянии понять, что у каждого народа свои представления о красоте, стыде, совестливости, порядочности. И надо ли машинизировать, стандартизировать даже женскую красоту, загоняя ее на нынешних конкурсах под жесткие параметры бюстов, бедер и прочих вымеренных линейкой прелестей? Надо ли и в этом терять свои, народные представления о красоте? Потому так и неуверен во всем инженер Костя Зорин, что выбит из системы привычных с детства нравственных и эстетических ценностей, а новую систему ни принять, ни выработать не может. Его тянет к своему деревенскому прошлому, но и туда он вернуться не в состоянии. Для него уже все – другой мир. Мир деревенских родственников, мир жены, мир приятеля Мишки Фридбурга, мир энергичных начальников – все миры вокруг чужие. И тотальная тоска внутри. А от этой тоски и безысходности возникает у Кости Зорина социальное остервенение. Ему все надоело, он устал от разгула сиюминутности, нестабильности. Он надломился и потому живет в крике. Костя кричит жене, начальству, хулиганам, приятелям.
Мнимый бунт. Жить в крике – проще, привольней, безответственней. Гораздо труднее, а ныне почти невозможно, "безмолвствуя" – спасать свою землю.
Гениально сказано Пушкиным: "Народ безмолвствует". Власти испуганно давят на Ивана Африкановича, загоняют в нетерпимые условия и физически ощущают скрытую угрозу крестьянского безмолвия. Может быть, и в нынешнем, сегодняшнем "безмолвии" последних жителей деревни таится какая-то завтрашняя надежда?
И – будто где-то поверх проходили для северной деревни общественные события последних десятилетий, от "Привычного дела" до последних рассказов мы видим все то же привычное добивание последних очагов крестьянского сопротивления. Бунтари уезжают все в ту же Кандалакшу, где кто "просто" умирает, а кто окончательно спивается.
Смерть от пьянства стала уже в деревне привычным делом. Кто замерзает. кого давит тракторной гусеницей. И – при всех внешних пустых, похмельных разговорах – какое-то угрюмое общественное безмолвие. Когда и Чернобыль обшутить можно, и икону с Егорием хорошо бы за две бутылки сменять. Не стало в деревне Иванов Африкановичей, поразъехались в поисках лучшей жизни Кости Зорины. Оставшиеся живут какой-то непонятной для былой деревни жизнью, "пошто нонь люди-то маются?" Скота не держат, хозяйства не ведут так, брагу гонят, кое-как работают, телевизионной культурой подпитываются. Недаром и прозвища у них пошли другие: кого Паном Зюзей, кого Чебурашкой зовут.
Даже смерть в Афганистане сына Марьиного, Валерки (предчувствием этого известия заканчивается рассказ "Деревенское утро"), пройдет для Пана Зюзи и ему подобных – тоже по касательной. Еще одним поводом для очередной выпивки. Рассказ этот, уже первых лет перестройки, – предчувствован в "Привычном деле". И потому нужен как последний штрих в понимании гибели русской деревни. Главная правда тогда еще, в начале застоя, и сказана была.
Тем и томится, тревожится художник последние годы, что – слышать не хотели, знать не желали.
Пишет сейчас наперед знаемое – без надежды на всенародный услых. Как необходимую правоту, как последние страницы летописи несуетной. Как необходимый урок новому, нарождающемуся сознанию.
Земля, по мнению писателя, держится на внутренней устойчивости. А устойчивость зависит от коренных условий народного бытия. Кончается связь с землей – меняется привычный русский пейзаж, меняется народный характер. Меняется язык не только города, но и деревни.
Постепенно затухает органическая образность. Появляются радиоштампы. Скудеет поэтичный щедрый народный язык.
В то же время надежда на выздоровление наше – только через традиционные нравственные ценности, через красоту: красоту души, красоту родного языка, красоту родной природы, красоту искусства, телесную красоту. Потому так современны сегодня представляемые читателю традиционные произведения Василия Белова, что при всей жесткости взгляда на мир всегда чувствуется и красота его. Разве не красива любовь Катерины и Ивана Дрынова? Опоэтизировано все отношение к природе. Красуются собой деревенские животные, звери, птицы. Полна красотой народная образность. Органично в круг традиционных рассказов Василия Белова входят его лирические, ностальгические новеллы. Помните у Тютчева: "Сияй, сияй, прощальный свет любви последней, зари вечерней!" После горчайшей правды "Привычного дела" и "Деревенского утра" стоит ли возвращаться к тем рассказам, которые дали возможность привередливым критикам упрекать Белова в идеализации деревенской жизни, в воспевании патриархального лада? Кто, как не сам Белов в первую очередь дал суровую оценку всей деревенской жизни, кто еще дал такой социальный анализ раскрестьянивания крестьянина. Поэтому так жалко. Поэтому мечтается, что было бы, если по другому, праведному пути развивалась бы деревня. В любой легенде о Беловодье идеалы высочайшие простого мужика – крупно видны. И потому – "сияй, прощальный свет" любви того же Василия Белова, не менее своих героев тоскующего по несбывшемуся. Органично читаются рядом апокалипсис деревни и ностальгия по ней, опоэтизированные лирические раздумья и горькие сожаления об исчезнувшем, социальная правда разрухи и требовательная надежда. Автор любит своих деревенских героев, но ничего прикрывать и таить от взгляда читателя не желает. Его герои не только спасли мир от фашизма, они и нас всех спасали, пока могли, от исчезновения как народа. Настало время нам полюбить их (а давно бы пора!) – и спасти, если мы в состоянии, русскую деревню. Вспомните, как любовно идеализировали дворяне в конце позапрошлого уже века мир исчезающей помещичьей усадьбы, как опоэтизировали ее быт. С нескрываемой любовью писали о дворянских гнездах Тургенев и Бунин, Гончаров и Чехов. А ведь там и Салтычихи жили, и крестьян там регулярно пороли и продавали – в тех самых помещьичьих усадьбах, красивых и поэтичных. Что же мы для крестьянства нашего никаких уступок делать не хотим, никакой красоты признавать не желаем, от ностальгических чувств отворачиваемся? Не стало Караваек, не модны и баллады о верности женского сердца, ждущего двадцать пять лет мужа с войны (рассказ "На Росстанном холме"), как-то скудеют люди, богатые сердцем на доброту, столь любимые Беловым. По признанию самого писателя, нет уже и Иванов Африкановичей... Поздно поэтизировать, идеализировать. Поздно анализировать, социологизировать. Поздно любить и прощать. Даже сельскую живность жалеть поздно. Даже – драматизировать и очернять действительность – поздно. "Но Караваек больше не было на земле..." Знать – не поздно. Понимать – не поздно. Чтобы то, что будет завтра, отличалось большей человечностью. Чтобы на земле появились, наконец, ее настоящие хозяева. А земля передаст с неизбежностью людям, полюбившим ее,– знание о себе. Вот потому всегда необходим родной земле писатель Василий Белов.
Валентин Распутин
РАСПУТИН Валентин Григорьевич родился 15 марта 1937 года в деревне Усть-Уда Иркутской области. В 1959 году окончил историко-филологический факультет Иркутского университета. Работал журналистом в молодежных газетах Иркутска и Красноярска. Первая публикация в центральной печати – в журнале "Аврора" в 1961 году. Первая книга рассказов "Я забыл спросить у Лешки" вышла в Сибири в 1961 году. Участник знаменитого читинского семинара молодых литераторов, где впервые на всю страну прозвучали имена Распутина, Вампилова, Шугаева и других писателей "иркутской стенки". С 1970 года, с публикации "Последнего срока", стал постоянным автором ведущего русского литературного журнала "Наш современник", а с 1975 года стал и членом редколлегии этого журнала. Самые знаменитые его публикации – "Живи и помни" (1971), повесть о дезертире, и "Прощание с Матерой" (1976), реквием об уходящей традиционной России. Крестился в 1980 году. Еще в советское время активно боролся за сохранение памятников старины, православных храмов, за сохранение чистоты Байкала, против поворота северных рек на юг, в Среднюю Азию. В 1977 и в 1987 году получал Государственные премии СССР. В 1990 году вошел в состав горбачевского президентского совета, но, как сам писатель считает, был лишь ширмой и ничего полезного для России сделать не сумел. В 1991 году вместе с Александром Прохановым и Юрием Бондаревым подписал "Слово к народу", которое считают манифестом путчистов августа 1991 года, вошел в редколлегию газеты "День", активно выступал в защиту Дома Советов в октябре 1993 года. Первые годы перестройки активно занимался публицистикой, позже, в середине девяностых, вернулся к художественной прозе, написал цикл рассказов, ставших явлением в русской прозе ХХ века, прежде всего "В ту же землю" и "Изба", но сознательно незамеченных ельцинской культурной элитой. Один из самых известных писателей ХХ века. Лауреат многих премий, и отечественных и зарубежных. Женат. Живет в Иркутске и в Москве.
"Что мы ищем, чего добиваемся, на что рассчитываем? Мы, кого зовут то консерваторами, то традиционалистами, то моралистами, переводя эти понятия в ряд отжившего и омертвевшего, а книги наши переводя в свидетельства минувших сентиментальных эпох. Мы, кто напоминает, должно быть, кучку упрямцев, которые сгрудились на льдине, невесть как занесенной случайными ветрами в теплые воды. Мимо проходят сияющие огнями огромные комфортабельные теплоходы, звучит веселая музыка, праздная публика греется под лучами океанского солнца и наслаждается свободой нравов, а эти зануды топчутся на подтаивающей льдине и продолжают талдычить о крепости устоев. Где они, эти крепости и эти устои, которые выписаны на их, то есть на наших потрепанных флагах? Сохранилось ли в них хоть что-нибудь, что способно пригодиться? Ничего не стало. Все превратилось в развалины, к которым и туристов не подводят, настолько они никому не интересны. И на стенания этих чудаков, ищущих вчерашний день, никто не обращает внимания. Они умолкнут сами, как только искрошится под свежим солнцем их убывающая опора, и последние, самые отчаянные слова превратятся в равнодушный плеск беспрерывно катящихся волн. Пожалуй, и мы готовы согласиться, что так оно и будет. Победители не мы. Честь, совесть, все эти "не убий", "не укради", "не прелюбодействуй", любовь в образе сладко поющей волшебной птицы, не разрушающей своего гнезда, а также и более нижние венцы фундамента: традиции и обычаи, язык и легенды, и совсем нижние: покойники и история все это заметно перестает быть основанием жизни. Основание перестает быть основанием. И чем оно заменится? Победителей этот вопрос не интересует. "Чем-нибудь да заменится. На то и завтрашний день". У них не вызывает сомнений, что та же неизбежность, которая перелистывает дни, воздвигнет и для этих новых дней и какую-нибудь укрепляющую метафизику из новых материалов взамен тому, что сегодня зовется традицией. И некого призвать додумать, что человеческая опорность никем более, как самим же человеком, не выстроится и ни на чем более, кроме как на заповедных началах, выстроиться не может. Некого призвать, потому что опора-то не существует, а есть только одна революционная непримиримость...
Последние пятнадцать лет в России подтвердили, что образованщина, к тому же еще бескорневая, декоративная, по-прежнему еще нисколько не выше дикости. Так чего же хотим мы, на что рассчитываем – мы, кому не быть победителями? Все чаще накрывает нашу льдину, оторванную от надежного берега, волной, все больше крошится наше утлое суденышко и сосульчатыми обломками истаивает в бездонной глубине. С проходящих мимо блистающих довольством и весельем океанских лайнеров кричат нам, чтобы мы поднимались на борт и становились такими же, как они. Мы не соглашаемся. Солнце слепит до головокружения, до миражей, и тогда представляется нам, что наша льдина – это новый ковчег, в котором собрано в этот раз для спасения уже не тварное, а засеянное Творцом незримыми плодами и что должна же быть где-то гора Арарат, выступающая над подобным разливом. И мы все высматриваем ее и высматриваем в низких горизонтах. Где-то этот берег должен быть, иначе чего ради нам поручены столь бесценные сокровища?"
Валентин Распутин,
из выступления на вручении
Солженицынской премии
"СЛЫШУ ГУЛ ПОДЗЕМНОЙ РУСИ..."
Беседа накануне юбилея
Владимир Бондаренко. Валентин, ощущаешь ли ты груз своих лет? Ощущаешь ли ты культурный объем всего, сделанного тобой? Ощущаешь ли свою самодостаточность? Все ли в главном осуществилось? Или многое по разным причинам сделать не удалось?
Валентин Распутин. Я не знаю писателя, который бы сказал, что он прожил так, как нужно прожить. И сделал все, что нужно было сделать. Наверно, у меня одно десятилетие и было – до конца семидесятых годов хорошее, плотное десятилетие. Написаны четыре повести за это время. Много рассказов... А затем следующее десятилетие – пожалуй, даже больше, чем десятилетие, – ушло, как говорят, на общественную работу. Тут никакого удовлетворения, разумеется, быть не может. Казалось бы – надо все... Надо было бороться против поворота северных рек. Надо было бороться за Байкал. Надо было бороться за культуру. А за культуру надо было бороться не только сейчас, и в прежние времена тоже.
И вот это: "надо! надо!" – и склонило не только меня, но меня в особенности, потому что я не умею делать одновременно несколько дел, склонило к тому, чтобы я надолго ушел из литературы. Хотя все это относительно, разумеется. Я писал публицистику, писал очерки. Книга о Сибири – это художественные очерки. То есть совсем из литературы я не ушел, но ушел от художественной прозы. От той русской литературы, которая является продолжательницей классической нашей литературы. Тут все-таки отрыв какой-то временной был. Но вот сейчас – к счастью, я думаю, происходит возвращение, надо было это сделать раньше. Мы, Володя, вместе можем говорить об этом. Скажем сейчас, если говорить о критике, есть у нас литературная критика или нет? Критика есть. Мне недавно задавали этот вопрос: кто остался в литературной критике? Назвать можно совсем немногих. В том числе и тебя. Слава Богу, ты работаешь в критике. Но у нас нет сейчас такой фундаментальной критики, которая была прежде. Ты, наверно, мог бы писать такую фундаментальную критику, но время опять-таки не позволяет. Не позволяет время, потому что это требует всего тебя. Не день в неделю, не отрывок времени, а все месяцы и годы – только тогда можно сделать большую фундаментальную работу. То же самое было и у меня. Когда можно было действительно отрешиться от всего, но я считал нужным заниматься жизненными проблемами. Я теперь не знаю, надо ли было уходить от литературы или не надо. Принесли ли мои общественные усилия какой-то результат или нет? Потому что лучше жить не становится. Наоборот, все становится труднее и труднее. А если бы со злом не бороться – может, было бы еще хуже?
В. Б. Да, очевидно, чтобы полноценно заниматься литературой, надо только ей и жить. И возникает у многих вопрос: а нужна ли публицистика литературе?
Что заставляет писателя отбрасывать замысел романа и обращаться напрямую к народу: "Не могу молчать!", "Дневник писателя", "Остров Сахалин", "Лад"?
Это что – чисто русская черта? Великие писатели сжигают свои романы, отказываются от литературы, обращаются к агиткам или к проповедям. Им мало чисто художественного влияния на общество, они жизненными поступками стараются переломить ход событий.
В. Р. Для русской литературы как раз характерна высокая публицистика. Без нее русская литература никогда не существовала. И не обойдется до тех пор, пока будет оставаться русской. "Слово о полку Игореве" – это тоже публицистика. "Слово о погибели русской земли" – тоже публицистика. Были времена, когда только из публицистики и состояла русская литература. Ни один из наших классиков не миновал публицистики. Недостаточно было им одних художественных произведений. Льву Толстому недостаточно было "Войны и мира". А как представить Федора Достоевского без "Дневника писателя"? Именно в своем "Дневнике..." он – русский человек во всем объеме. Да, он русский: и в "Братьях Карамазовых", и в "Идиоте", – но все-таки чисто художественная работа подразумевает некий отрыв, мы сами себя устанавливаем на какое-то возвышение над всеми, когда берем героев и переселяем их в выдуманный мир. Происходит некий отрыв от земли. В публицистике писатель равен себе и своим идеям, своему народу. В публицистике писатель говорит о том, что происходит на его земле, с его народом. Это возникает из необходимости иметь немедленный результат наших усилий. К сожалению, такого немедленного результата не получается, но и без этих усилий нельзя, наверное.
В. Б. Вспоминается нашумевший орловский пленум писателей, когда разгорелся спор – крайне назревший – на тему "Писатель и политика". Может ли русский писатель быть вне политики? Или аполитичность – это тоже политика определенных слоев? Этот спор, очевидно, происходит в душе каждого писателя. Ничего хорошего в грязной политике для писателя не найти. Но и уход от политики губителен для любого таланта. Может быть, и не надо бы писателю Валентину Распутину откликаться на разные политические события, а писать новые рассказы, которые окажут гораздо большее воздействие на читателя?!
В. Р. Что касается писателя Распутина, то, может быть, действительно было бы больше пользы, если бы я не занимался политикой. Я для себя как рассуждаю: если бы нашлась достойная замена, нашлись бы люди, которые бы делали то, что я пытался сделать, спасая северные реки или Байкал, я бы с удовольствием устранился. И ушел бы в чистую прозу. Может быть, толку, наверное, даже было бы больше. Сейчас я написал серию рассказов, в том числе известный тебе рассказ "В ту же землю", готовится еще один большой довольно рассказ, пишется новая повесть. Наверное, толку от моих рассказов побольше. Если бы у нас еще сейчас рассказы читали... У нас сейчас мало читают. Но эту общественную работу: ни твою работу, ни мою работу – никто бы за нас не сделал. Мы этот воз везем: худо ли, хорошо ли, – а если везем, то, может быть, не так уж и худо. Другой бы, наверное, нашу работу не сделал. В той же мере необходимости и страстности, которая, скажем, получается у тебя. Никого из нас заменить нельзя. Это же ложь, что незаменимых людей нет. Все в чем-то незаменимы. Просто надо писателю чувствовать меру, чтобы не растворяться полностью в общественной жизни. С другой стороны, есть у меня хорошие товарищи, тоже писатели, которые полностью ушли от политики, сидят и потихоньку пишут. Сейчас ни у кого нет уверенности, что книгу издадут, что слово дойдет до читателя...
Для меня очень важно, когда прошел разгон всей России на две части, и обе части покатились в пропасть, важно было, чтобы авторитетные люди заявляли, с кем они, где их Россия. Суть наших разногласий – где искать Россию. На задворках западного мира? Или в своей самобытной цивилизации? Устраняться от выявления своей позиции по таким коренным вопросам никак нельзя. Если даже вся наша работа окажется бесполезной, все равно я бы себе не простил, если бы устранился от участия в борьбе. Даже какая-то капелька пользы может иногда перевесить все.
В. Б. Ну а сам ты, Валентин, как думаешь: где искать Россию?
В. Р. Тут и думать нечего! Особенно между нами. Мы давно уже сделали выбор, что Россию, особенно сейчас, надо искать в тысячелетней ее толще. Надо искать в национальной России. Если говорить о том, есть у нашей работы результат или нет, то факт, что так называемое общественное мнение нам удалось склонить в пользу национальной России – значит, результат налицо. Даже президент и его окружение, взаправду или понарошку, но вынуждены говорить о национальной России. Пусть у них это риторика будет, но риторика национальная и патриотическая, и без нее они – наши враги – уже не могут.
Я думаю, это один из доводов к тому, что наши усилия не были напрасны. Понятно, что они, Ельцин и его команда, хотят перехватить инициативу, натянуть патриотическое одеяло на себя, а потом исказить все эти нужные идеи, но, однако же, они вынуждены обращаться к патриотическим мотивам. А ведь еще несколько лет назад это было немыслимо. Даже в официальных кругах ставились под сомнение итоги Второй мировой войны. Мол, и воевать за Россию не надо было, и умирать за Россию было нелепо и преступно. И когда я слышал, как тот же Виктор Астафьев с упреком говорит русским ребятам, что, мол они на войне убивали таких же христиан, как и они сами, к кому он обращается? Почему к русским солдатам? Почему не к немцам, которые убивали таких же христиан, как и они? В конце концов, нашествие произошло все-таки оттуда, из Германии...
В. Б. Вспомним, как Виктор Астафьев уверял, что Ленинград надо было сдать немцам...
В. Р. Тут много можно приводить примеров. Не только с Астафьевым. С тем же псевдо-Суворовым, книжки которого издавались у нас в России огромнейшими тиражами. И как их рекламировали! Как пропагандировали! А сейчас стали все-таки поосторожнее в таких вопросах. Здравый смысл побеждает. Из толщи народной всходит это стремление к здравому смыслу. Но, однако же, с нашей поддержкой. И мы озвучиваем этот здравый смысл.
В. Б. Литература русская и является частью этой толщи народной. И влияние ее, конечно, проявляется. Не случайно сегодня все претенденты на власть – от Ельцина и Черномырдина до Лебедя и Зюганова, до Лужкова и даже Чубайса – замыкаются на патриотизм...
В. Р. Что касается русской литературы, тут ведь есть, конечно, отличие русской литературы от всякой другой литературы. У нас литература всегда была шире искусства. Даже в определении они всегда стояли отдельно, и впереди – литература. Литература и искусство. Литература у нас не была чем-то вымышленным, как во многих странах мира. Это было выражение в образах народной судьбы. Литература у нас всегда говорила о народе. Говорила об исторической судьбе России.
В. Б. Получается, что у нас в России и в царские времена, и в советские литература не была частным делом, она всегда была на острие политики, она пророчествовала, предрекала, анафемствовала, проклинала, обличала и возвеличивала, прозревала... Писатель никогда не был частным человеком. Поэтому его так уважали и так боялись. Гонения на литературу, репрессии всех времен – это же одновременно и высшее признание ее, доказательство ее высокого социального статуса. Сегодня же, особенно в демпрессе, идет призыв: "Долой литературоцентричность!" Утверждается, что писательство – сугубо интимное, индивидуальное занятие. Это декларирует Наталья Иванова и Сергей Чупринин, Андрей Немзер и вся молодая поросль демлитературы. Не "пылающий глагол", а прогулки частного человека по полям изящной словесности... Сколько писателей, столько различных правд и правдочек, различных точек зрения. Не надо докапываться до истины. Я думаю, это опрокидывание литературы, уничижение роли культуры есть еще одно проявление политической борьбы против возрождения единой и неделимой России.
В. Р. Сейчас все подряд говорят о том, что русская литература уже умерла. Ее хоронят со всех концов. В том числе ее хоронят люди, которые вроде бы не должны этого делать, сами неплохие мастера прозы. Хоронят писатели, сами активно участвовавшие в едином литературном процессе и часто определявшие этот процесс. Такое господствующее ныне мнение о смерти русской литературы как-то давит на всех. Конечно, русская литература не может умереть, пока жива Россия. И даже больше того: если погибнет сама Россия, русская литература еще переживет ее на долгие десятилетия, и будут появляться новые шедевры. Благодаря исторической памяти, духовной памяти русская литература будет еще долго петь о той России, которой уже нет. Но я, правда, не думаю, чтобы Россия взяла и исчезла.
Нынешние реформы привели к страшным последствиям. Потому мы и рассуждаем на тему, будет или не будет существовать Россия. Ведь пока остаются только мистические надежды, остается возможность мистического спасения. Была тысячу лет такая махина, такая глыбина – не может же взять и исчезнуть?! В конце концов, древний Рим исчезал сотни лет. Византия исчезала сотни лет. Не можем же мы за десять лет исчезнуть?! Но Рим или Египет – страны, которые жили больше наверху. Россия всегда была утоплена глубже. Всегда жила какой-то подземной жизнью. При Иване Грозном и при Петре Первом, при Николае и при Сталине. Подземная Русь, как в айсберге, всегда была толще видимого внешнего слоя. Когда попытались извлечь уроки Октября, когда нынешние разрушители стали задумываться, почему воспряла Россия после семнадцатого года, они пришли к правильному выводу – надо бороться с исторической Россией, надо уничтожать эту невидимую подземную ее часть. Они решили нынче ее, эту историческую невидимую подземную часть, поднять, слегка возвеличить, привести в Кремль, сделать видимой, приобнять, прославить. Они согласились даже с Православием и тоже привели Церковь в Кремль – с целью тут же подменить ее, сделать ее ряженой. С видимой Россией им легче бороться. В результате у нас сейчас наверху ряженая Русь, но подлинная Русь по-прежнему ушла в укрытие. Не согласилась существовать вместе с нынешней властью. Она опять в глубине. Когда надо, снова вернется.