Текст книги "Консервативный вызов русской культуры - Русский лик"
Автор книги: Николай Бондаренко
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)
В. Белов. Я очень люблю народную русскую песню. Есть любимые песни и среди песен военного и послевоенного времени. Когда еще из песни не ушла народная мелодика. Люблю песни Михаила Исаковского, великого нашего песенника. Я помню, как влюбился впервые в шестом классе. Потом моя любовь стала учительницей. А я в это время в армии служил. После армии как-то встретились, был у нее в гостях с гармошкой. Я играл, а она пела и плясала.
В. Б. Вообще, по-моему, у русского человека песенная душа, он всегда открыт песне. Тянется к ней.
В. Белов. Безусловно. Я с тобой полностью согласен. Песня нас сопровождает по всей жизни, и даже после жизни, на похоронах, тоже есть свои песни. Жаль, сейчас из души русской эту песню изымают, заменяют ее по телевидению и по радио какими-то другими песнями, которые уже петь нельзя. Даже тот, кто любит слушать эти разрушительные песни, он же их никогда не поет. Их петь просто так в народе невозможно. Разрушили русскую культуру, и, боюсь, многое уже невосстановимо. В той же песне. Разрушили ту русскую национальную эстетику, на которой держится культура. Без эстетики и стихов не напишешь, и песню не споешь, и даже дом хороший не построишь. Эстетика присутствует в любом действии, в любом человеческом движении. И русская семья разрушена благодаря эстетическим потерям.
В. Б. Насколько я понимаю, твое понимание эстетики и выражается хорошим и коротким русским словом "лад".
В. Белов. Да, в этой книге я целые главки посвятил эстетике. Любой быт весь целиком состоит из эстетических элементов. Быт семьи – это тоже эстетика. Я сейчас тебе на примере покажу, как разрушается семья. Исчезла семейная поэзия. Когда исчезает семейная поэзия? Когда исчезает лад в семье, терпимость, жалость, ласка, доброта и любовь. Без лада в семье, без семейной поэзии начинаются в доме и драки, и ссоры, и даже убийства. Красота должна быть во всех семейных отношениях, между всеми членами семьи, даже между зятем и тещей.
В. Б. Как ты пишешь? Что такое писательское ремесло? Это для тебя необходимая работа, приобретенная профессия, или ты пишешь по вдохновению, с неким творческим наслаждением от написанного?
В. Белов. Я не знаю, что такое писательское ремесло. Каждый пишущий человек относится к нему по-своему. Я боюсь делать какие-то обобщения. И художник каждый тоже обретает свой стиль работы, свое понимание ремесла. Вот мой друг, замечательный вологодский художник Страхов, он недавно стал академиком, для него это даже неожиданным было. У него своя манера письма и своя манера работы. Я люблю иногда наблюдать за ним во время работы. За писателем-то так не понаблюдаешь. Пишет себе что-то в тетрадь и пишет. А что и зачем – никто не знает.
В. Б. А в деревенской прозе была своя, присущая всем ее лидерам, особая эстетика, которая вас объединяла? Или же объединило понимание крестьянской народной жизни, а творческой близости не было?
В. Белов. Ну, скажем, с Валентином Григорьевичем Распутиным меня свела, по-моему, политическая близость наших позиций. Но и в понимании эстетики мы сошлись. А вот с Виктором Астафьевым я еще в Вологде не во всем сошелся. Когда он жил у нас, я помню, как в эстетическом плане у нас постоянно разногласия были. Когда он написал "Пастуха и пастушку", прежде всего дал мне прочитать рукопись. Я прочитал внимательно и сказал ему довольно резко, наверное, не надо было так: мол, можно за счет сокращений сделать такую изюминку, которая останется на века. Все равно она останется, и в таком виде, но можно было еще усилить ее воздействие художественное за счет только одних сокращений. Я был ортодоксом и максималистом в своем подходе к мастерству. А он жалел. И не только меня не послушался, а еще и увеличил повесть. Видишь, какая разница в подходах.
В. Б. Думаю, в твоем эстетическом подходе тебя многое объединяло с Николаем Рубцовым?
В. Белов. Безусловно. В эстетическом плане он был ближе всех мне. Сама поэзия действует не так, как проза.
В. Б. Ты написал не так давно великолепные воспоминания о Василии Шукшине "Тяжесть креста", а о Рубцове не думаешь написать?
В. Белов. Дай мне освободиться от той тяжести, которую я взвалил на себя, взявшись за книгу о Валерии Гаврилине, изумительном композиторе, моем земляке. Когда закончится эта эпопея моя, я, может быть, займусь воспоминаниями и о Викторе Астафьеве, и о Николае Рубцове. Если я сам выживу. Неизвестно еще, как я напишу свою книгу о Гаврилине. Уже столько событий было вокруг ненаписанной книги. Неприятных и даже трагических. Опубликовали мы какие-то фрагменты, какие-то материалы о Гаврилине в "Нашем современнике" – и сразу на нас пошла в наступление его вдова. Увы, так часто бывает. Тут еще и национальный вопрос сразу возник, и денежный. Я побаиваюсь ее, неизвестно, чего еще заявит.
В. Б. Ты же дерзкий человек, Василий Иванович! Пиши – и все, и никого не спрашивай. Все пройдет, а правда останется.
В. Белов. Я уже испытал все за свою дерзость. А она в суд подаст, возникнут драматические отношения.
В. Б. А как ты сблизился с Гаврилиным? Он жил в Питере, композитор, ты в Вологде, писатель, и от музыкального мира все-таки далек.
В. Белов. Ну, он наш, вологодский. А сблизился, как ни странно, через Николая Рубцова. Рубцов – сирота, и Гаврилин был сирота. Я даже статью одну написал о них обоих сразу : о Рубцове и о Гаврилине. Это российское сиротство меня и привело к ним, ведь я и сам – безотцовщина. Но у меня хоть мать была, а у них – никого. И потом сама его музыка мне близка, это, может быть, наш последний композитор национальный, чувствующий мелодику русской песни, русского напева. Недаром его так ценил Георгий Свиридов. Кстати, и он тоже помог мне сблизиться с Гаврилиным, понять его.
В. Б. Вот уже вырисовывается круг близких тебе по жизни и творчеству людей. Рубцов и Гаврилин, Шукшин и Яшин, Распутин и Романов... Кого еще надо бы добавить?
В. Белов. Виктора Лихоносова, Володю Личутина, хоть я его и критикую частенько. Конечно же, Дмитрия Балашова... Мне жалко очень его: так погиб нелепо, такой замечательный и близкий мне писатель был. У нас с ним полностью согласие во всем было при всех наших встречах. Мы же не раз вместе путешествовали, и, естественно, обсуждали все, что происходит в России, историю России, национальный вопрос, события в Югославии, отношения между славянскими народами. И, конечно же, проблемы литературы, вышедшие книги, творчество разных писателей. И ни в чем не было разногласий. Помню, оказались как-то на ночлеге, катались по Волхову, а в таких поездках люди или сближаются совсем, или расходятся. Это тот самый пуд соли, который надо съесть вместе. Мы сблизились с Балашовым очень тесно. Для меня была такая трагедия, когда его убили... И как-то все замолчали о нем. Представьте, что убили бы Окуджаву или еще кого из наших либералов. Какой бы шум стоял и по телевидению, и в прессе?! А тут убит крупнейший исторический писатель России – и все отмолчались...
В. Б. Наверное, так же замалчивают нынче Василия Шукшина, Владимира Солоухина, того же Федора Абрамова. Хотят вычеркнуть из списка русскую национальную литературу. Почему-то именно славянская православная культура больше всего раздражает мировую закулису. Как дружно вся Европа налетела на Югославию, которую так любил тот же Дмитрий Балашов. И кого они якобы защищали от сербов? Все тех же исламских фундаменталистов, окопавшихся в Косово? По-моему, Европа сама уже давно не понимает, что творит. Аппетиты хищных американцев еще можно понять, но зачем Европе нужны были бомбежки Белграда? И почему наше российское руководство так дружно предало сербов, как бы не заметив эти бомбежки, это раздробление союзной нам Югославии?
В. Белов. Вкупе с Черномырдиным еще и Олбрайт с Митковой тогда, помню, совсем обнаглели. Они готовы были бомбить и Вологду, и Москву... Во время одного из визитов своих на Балканы мне подарили стихотворный сборник поэта Дудича. Его биография весьма интересна. И я заразился переводами. Поднапрягшись, я перевел сначала несколько строк, потом и несколько стихотворений. Если не возражаешь, я прочитаю один из переводов:
Дорогами предков, Отчизна, иди!
Обманет не ястреб, кукушка из леса.
Отринь, мой народ, обходные пути,
Отвергни призыв путеводного беса.
И Бог да спасает твоих удальцов,
Как это бывало уже не однажды,
Презри мудрость глупых
и дурь мудрецов.
Предательский нож изнывает от жажды.
Последнюю жилу ему не проткнуть!
(У храброго труса задача такая.)
Но гром поднебесный не ищет свой путь,
В скалу пробивается нить золотая.
И витязи Косова, павшие ниц,
Встречая без страха орду чужеземцев,
Впервые узнали про доблесть убийц,
Губивших твоих стариков и младенцев.
Мужайся! Хоть знамя в руке подлеца,
Вручающей вражьи медали,
В бандита она обратила борца,
Священника – в сборщика дани.
Хотелось перевести и стихи Радована, но до них у меня руки пока не дошли. Зато запомнились на всю жизнь две встречи с Радованом Караджичем, запомнилось и его общение с боевыми соратниками – такими, как лидер Сербской Краины, смелый и мужественный Мартич. У Югославии и Сербии эта область была отнята силой оружия. Да что говорить о лидере Краины Мартиче, если сам президент Милошевич был отнят у независимой страны тоже силой оружия... Помню, как в те дни, когда мы с президентом Милошевичем беседовали в его резиденции, прикатила в Сербию Татьяна Миткова. Немного прошло недель после того времени, как ООН приказала Карле дель Понте судить президента независимой страны. И президента Милошевича, по сути, украли. За что? За то, что он, как мог, защищал достоинство и суверенность своего государства? Миткова, конечно же, содействовала, как могла, этому "демократическому" процессу...
В. Б. Мне тоже довелось один раз встречаться с Радованом Караджичем. Поэт, национальный герой. Он и внешне выглядит как герой: высокий, колоритный. Помню, он нам прочитал и какие-то свои стихи на сербском. Он, к счастью, до сих пор неуловим для своих врагов, надеюсь, таким и останется. И в это же время, когда европейцы бомбили сербские города, самые лютые чеченские боевики, тот же Салман Радуев, проходили лечение в европейских центрах. Еще раз скажу, для меня загадка, почему Европа поддерживает исламских террористов в Чечне, в Косово, во всех других горячих точках и в то же время так агрессивна к славянским православным странам.
В. Белов. Европа сама давно под влиянием мировой закулисы, ни в чем не может отказать той же Америке. В каком-то интервью я уже рассказывал, как мы прорывались сквозь обстрел в Сербскую Краину. Тогда Милошевич еще правил всей Югославией, а теперь она повержена и раздроблена. Одна моя встреча с Радованном произошла на православную Пасху. После официальной встречи стояли мы в храмовой тесноте. Не записал я, кто служил литургию, и жалею. Чисто русское это свойство – жалеть об упущенной возможности. Поздно, теперь уже ничего не вернешь. Может, и в Сербии больше не побывать, а "демократы", быть может, проникнут с танками не только в югославские города... Между Ельциным и Путиным нет разницы. В 1998 году через газету "Советская Россия" я писал Караджичу: "Дорогой наш друг Радован, держитесь и не сдавайтесь!" Но госпожа Олбрайт, единокровная госпоже Митковой, была безжалостна, хотя она и спаслась в войну именно в Югославии. Сербию НАТО хотело бомбами стереть с лица земли. Сербы отстояли свою свободу и спасли своих мужественных защитников Караджича и генерала Младича. Когда наша делегация побывала на местах жестоких боев, мы поклонились могилам сербов и русских добровольцев. Так русские ли добровольцы предали сербов? Или Швыдкие с Митковыми?
В. Б. Вернемся к литературе. Тебе удалось написать уже все задуманное в прозе? Или многое остается нереализованным? О чем-то мечталось, что-то задумывалось, но так до рукописи дело не дошло?
В. Белов. У меня, Володя, нереализованного в своей публицистике политической почти не осталось. Все вы с Прохановым и реализовали. Я читал долгие годы вашу газету "День", а потом "Завтра" от корки до корки. Сейчас я немножко сбавил свой темп, не всегда успеваю, но слежу по-прежнему. И твои статьи все читаю, и прохановские передовицы. Я во многом согласен с вами. Ну, а в прозе, конечно, планов было много. И сейчас еще надеюсь кое-что довершить.
В. Б. Что, на твой взгляд, главное в русской душе?
В. Белов. Совестливость. И религиозность. Иначе не распознаешь ее. Христианство – это и есть совестливость.
В. Б. Что же случилось с русской душой, когда почти весь народ стал атеистом. Причем воинствующим?
В. Белов. Вот за это и страдаем мы до сих пор. Кара Господня. Не простил нам этот атеизм. И если не вернем свою душу, так и погибнем.
В. Б. Что же нам надо – смириться с этим наказанием в виде Чубайсов и Ельциных или бороться с ними?
В. Белов. Прежде всего, нам надо жить. Значит, противостоять дурному. Почему не можем мы побороться за свою семью? Или за русских, нынче разбросанных по всем независимым республикам, лишенных всяческих прав?
В. Б. Вот Эдуард Лимонов со своими соратниками отстаивал интересы русских в Латвии, на Украине и в Казахстане, а сидит за это уже больше года в нашей русской тюрьме. Это справедливо?
В. Белов. Надо спасти его от тюрьмы. А как мы спасем его? Я теперь сомневаюсь, что спасем, потому что он тоже дерзкий человек и не смиряется перед властями. А этого власти и не любят. Я отрицаю его эстетику, но в своей борьбе за интересы русских он – молодец. И потом он и в эстетике изменяется. Нет же таких людей, которые остаются всю жизнь одинаковыми. Я по себе знаю. Хотя я и ортодокс, может быть, но я стараюсь понять всех людей, которые защищают интересы русских.
В. Б. Интересно, зачем тому же Владимиру Путину надо, чтобы известный писатель сидел в тюрьме? Сегодня Лимонов, завтра Проханов, потом и мы с тобой. И Куняева можно посадить за статьи в журнале. Что за государство у нас такое, что почти во все времена в тюрьмах сидят известнейшие писатели, от Чернышевского до Горького, от Гумилева до Заболоцкого? И от Бородина Леонида до Эдуарда Лимонова? Каждый режим изобретает для себя своего Солженицына.
В. Белов. Если говорить честно, то я могу сказать, Путина считаю евреем, вот и все. И отношусь к нему резко отрицательно. Чекист – он и есть чекист. Как губили русский народ, так и губят. И проснется ли русский народ от спячки своей – не знаю. Но мы обязаны будить. Я только этим и занимаюсь все годы. Всей прозой своей. Будить можно по-разному, за плечо трясти, за волосы дергать. Ты ведь тоже максималист, Володя, подавай тебе пробуждение. А может народу выспаться надо? Пусть еще поспит немного. Накопится энергия. Во время сна он тоже растет.
В. Б. Тебе сейчас исполняется семьдесят лет, можешь уже подвести какие-то итоги?
В. Белов. Никогда не думал становиться знаменитым, ни о какой известности не думал. А вот и премии какие-то получил, книги выходят. Может, я даже лишка какого-то сделал в своей жизни. Никогда бы в молодости о таком подумать не мог. Допустим, роман "Все впереди" я даже не мечтал написать. А он сюжетный. Я сюжет очень ценю в прозе, это организующее начало. Если нет сильного сюжета, нет и прозы. Почему я занялся драматургией? Потому что люблю сюжет, действие, когда есть начало, середина и конец. Талант должен чувствовать сам слабину в своих сюжетах и выстраивать их. Я с Мишей Лобановым спорил много по политике, а он прочитал роман "Все впереди" и написал очень хорошее письмо...
В. Б. Такому ортодоксу, как ты, наверное, пристало писать только ручкой? Или все-таки на машинке печатаете?
В. Белов. Только ручкой. А потом жена или сестра перепечатывают. Это не только магия, но еще что-то, что трудно понять. Надо писать своей рукой. Мне необходимо непосредственное общение с бумагой, со словом. Когда каждая буква тобой написана. Та же буква "е", за которую я всегда борюсь. Раньше не зря же писали перьями, и как писали. Все лучшее в литературе все-таки написано перьями. И нам уже такого никогда не написать. Начиная с Библии и заканчивая нашими великими классиками. Пушкин-то перьями писал. А Николай Гоголь переписывал свои произведения по девять раз теми же перьями. Есть его письмо начинающему литератору. Первый раз написал все, что задумал, и спрятал. И забыл на время. Потом прочитать снова, сделать пометки, исправления и вновь спрятать и забыть. Так до девяти раз. Я думаю, что сегодня ни Личутин, ни Распутин так не пишут. Белов тем более. Я, например, самое большое – переписывал только три раза. Пытался подражать Гоголю. Напишешь. Забудешь – и потом вновь переписываешь. Чаще хватало только до двух раз. Реже три. Легче стало, когда машинку купил. Жена перепечатает, и уже по тексту машинописному я правлю. Так получалось до трех раз. А дальше уже бумаги жалко.
В. Б. Если уж ты заговорил о Николае Гоголе, то скажи, кто из русской классики тебе наиболее близок: и эстетикой своей, и сюжетами, и языком?
В. Белов. Достоевского я долго-долго не мог читать. А Щедрина и сейчас не могу читать. Не лежит душа к Щедрину – и все. С Федором Михайловичем так же было. Только спустя многие годы начал к нему привыкать. Любимое чтение у меня сейчас – Иоанн Златоуст. Отец Тихон подарил мне целую кипу Иоанна Златоуста. Такой замечательный писатель, ты бы знал. Еще сейчас много читаю Игнатия Брянчанинова, моего земляка. Он такие вещи писал, какие современному человеку никогда не написать. Уже сознание другое, прохудилось.
В. Б. А в русской литературе ХХ века кого бы ты назвал из лучших?
В. Белов. Я не буду оригинальничать. Льва Толстого, я думаю, никто не переплюнул еще. Он все-таки застал ХХ век. Максима Горького тоже ценю. А из последних кто? Называют Солженицына, у меня не лежит душа перечитывать его. Почему – не знаю. Наверное, виновата политика. А вот Николая Лескова люблю читать. Даже Глеба Успенского люблю читать. Вот очень люблю американца Джона Стейнбека. Чрезвычайно сильный писатель. Близок нашей классике. Фолкнера тоже высоко ценю, великий писатель.
В. Б. А что бы делал сегодня в нашей жизни твой Иван Африканович? Или таких людей уже нет даже в деревне?
В. Белов. Нет, они есть. Думаю, что так же старался выжить бы. И дух не потерял, если не спился бы только. Стреляться бы не стал. Стремление к самоубийству, кстати, русскому человеку не свойственно. Ты должен нести свой крест в жизни, какой бы она ни была. В любых условиях.
В. Б. Ты думаешь, христианство способно нынче спасти Россию?
В. Белов. Не только способно, но и обязано спасти – христианство в душах наших. Значит, мы сами обязаны... История России продолжается и сегодня. И литература наша русская продолжается. И нам надо делать сообща наше русское дело.
В. Б. Все наши читатели поздравляют тебя, Василий Иванович, с юбилеем. Дай Бог тебе долголетия, успешной работы над книгой о Гаврилине, а там, глядишь, и новые книги замыслишь. Что бы ты пожелал своим читателям?
В. Белов. Победить. Я не думаю, что возможно какое-то восстание. Если бы было возможно, то уже и случилось бы. Все данные к тому, чтобы восставать народу, есть. Но поскольку мы – христиане, мы соблюдаем христианскую этику. Если придет война на Россию, я и в свои семьдесят лет пойду на войну. И, как мой отец, погибну, может быть. Я молюсь за Россию каждый вечер, и за свой русский народ, за родных и близких. Молюсь за спасение русских людей, за погибших в Чечне и по всей нашей стране.
ГОРЬКАЯ ЛЮБОВЬ
ВАСИЛИЯ БЕЛОВА
Перечитал накануне семидесятилетия Василия Ивановича Белова все его лучшие книги: "Привычное дело", "Плотницкие рассказы", "Все впереди"... И вновь, спустя годы, прочел ту трагическую правду о человеке, прежде всего о русском крестьянине, которую не слышали, не хотели слышать долгие годы. Много ли с нашей новой перестроечной информацией мы способны добавить к привычному уже для всех "Привычному делу"? Не говорю о художественности, любое художественное произведение неповторимо. Говорю о социальной правде, говорю о глубинном понимании нашей истории XX века. Как оказывается полезным перечитать с нынешним знанием, с нынешним пониманием отечественной истории последних десятилетий воистину лучшие книги шестидесятых-семидесятых годов писателей, полупрезрительно прозванных "деревенщиками", и увидеть, к стыду своему, что все там было сказано. И о вине нашей всеобщей. И о беде народной, и о долгом пути к выздоровлению. Василий Белов прошел свой долгий христианский путь к истине. Как мы увертливо притворялись, чего только не сочиняли о героях Василия Белова, не стремясь понять его главной правды – о расчеловечивании человека. О боязни человека – быть человеком. Какие только споры не вели мы о "Привычном деле", одни – идеализируя Ивана Африкановича, другие – обвиняя его в пассивности. Мы не хотели признавать, что жил он, как и вся деревня русская в те годы,– за чертой милосердия. И главнейший принцип Ивана Африкановича, принцип нравственный, хотя не всегда ими и понимаемый,– выжить как народ. Сберечь себя в человечности. Какая тут пассивность – наоборот, активнейшее сопротивление.
А кто выпрямлялся, кто не хотел подчиняться внешнему диктату уполномоченных, этих чиновных оккупантов собственной страны, тот чаще всего и погибал, пополняя ряды многочисленного люмпенства. Даже самые ярые противники Ивана Африкановича все равно Митьку, мурманского родственника, еще ниже поставят, еще больше осудят. Была возможность у Ивана Африкановича Митьке уподобиться, городским лимитчиком заделаться. Совсем пустым человеком стать. И как? Через бунт против каторжной, обесчеловечивающей системы. К слову о любителях поговорить насчет "безразмерного русского рабства". Критики "Привычного дела" привычно проходили мимо попытки Ивана Африкановича уехать в город. Любители противопоставления города деревне отмахивались от поездки в Заполярье героя повести, как от чего-то несерьезного: мол, съездил и убедился, что город хуже. А – не город хуже, это деревенскому в городе – без корней, без того донного существования, которое и спасало в самые лютые годины,– сопротивляться невозможнее. В городских бараках Ивану Африкановичу труднее уцелеть как личности. Так же, как старой петербургской интеллигенции, выбитой из Ленинграда одним рывком в начале тридцатых годов и рассеянной по городам и весям в те же городские или поселковые бараки, трудно было сохранять старый уклад жизни. Процесс-то один шел – обезличивание народа. Думаю, и все беды наши перестроечные стали возможны из-за того, что оскудела русская деревня, оскудел тот национальный фонд наших героев, которым веками подпитывалась русская держава. Последней такой подпиткой, очевидно, была Великая Отечественная война. Но и после нее никак не отпускало русскую деревню. Никаких послаблений. Никаких поблажек и наград за вековое терпение во имя общего дела. То хрущевские карательные меры, то брежневские неперспективные деревни, и так до конца. Думали, бездонной окажется русская деревня, ан нет...
Вспомним и по-человечески поймем, как нарастал, как каменел лютый гнев против каторжного, крепостного порядка у Ивана Африкановича. Какую оборону держал он за свое сено, накошенное по ночам, за свою корову, а глубинно за народный уклад жизни, который как-то надо, пересилив себя, стишив себя, перенести через всех этих уполномоченных. Отбирают сено один раз, отбирают – уже со своей повети, да еще чуть не осудив племянника Митьку на год, – и второй раз. За работу ничего не платят, да еще постоянно грозятся штрафами, налогами. Если и надо говорить, то не об "идиотизме деревенской жизни", а об идиотизме той системы, которая упорно, в течение долгих десятилетий занималась раскрестьяниванием крестьянина. И вот наш Стенька Разин, наш Иван Африканович "...сгреб длинную согнутую из железного прута кочергу: Ну!" Важнейшая для постижения характера Ивана Африкановича сцена, не замеченная всеми. У него, как на фронте, онемели глаза, "какая-то радостная удаль" привела к спокойному веселому "безрассудству". Он требовал справку для паспорта. И не Митька, не пьяные разговоры привели к этому взрыву, – то был внешний повод, не более. Ему надоело влачить бесправное, крепостное существование во имя сохранения той глубинной крестьянской тверди, которой все же до конца шестидесятых годов держалась деревня. Он взбунтовался и "прежним, смирным, как облегченный бык-трехлеток, тяжело и понуро направился к двери"... Какая уж тут идеализация героя?! Не с Рогулей сравнивается Иван Африканович самим писателем, а с "облегченным быком". Победил правление, получил справку на паспорт и пошел бунтовать дальше. Даже на Катерину замахнулся, "задумчивый стал". Такая ненависть сидит изнутри у каждого мужика к несвободным формам правления, что о "рабском существовании" крестьянина говорить может лишь человек, не знающий ни сути крестьянской жизни, ни природной тяги к земле. Во имя земли и смирялись, во имя земли и терпели. А взрывалось все – и уходил мужик, уже лишенный всяческих понятий о нравственности, о долге, о работе, – в барачное безразличие. Бунтуя – проигрывал самое важное. Не назовет никто победителем ни Митьку из "Привычного дела", ни Егоршу из абрамовского "Дома", ни Петруху из "Прощания с Матерой". А ведь они-то – не рабы: очень даже горделивые, все как один – яркие личности. Жаль только, что разрушенные и несущие разрушение дальше.
Перечитывая "Привычное дело", приходишь к пониманию того, что иногда вроде бы праведный бунт и является самым главным поражением человека. И не бунт это вовсе, а отказ от борьбы дальнейшей, уход из стана сопротивления. Об этой борьбе против русского крестьянства, начатой в двадцатые годы, прошедшей через "великий перелом", через хрущевскую кампанию налогообложения и ликвидации приусадебных участков, через брежневскую вредоносную идею неперспективных деревень, – борьбе без всяких оттепелей и потеплений, неутомимой семидесятилетней борьбе, закончившейся безусловным поражением крестьянства уже в наше время, в годы перестройки, окончательно опустошившей деревню русскую, – может быть, наиболее полно, художественно емко сказано в "Привычном деле". Сказано раз и навсегда. Может быть, главной причиной поражения и стал бунт молодых, борьба за свои личные права. Кто уцелел, тот и ушел в город. Так с рабством ли народным долгие десятилетия власти соприкасались или же с могучим многотерпеливым мужицким сопротивлением, питаемым самой землей, которая так надеялась на русского мужика?.. А он не выдюжил, взбунтовался и уехал из деревни.
И стало "ветрено, так ветрено на опустелой земле... Уже поредели, стали прозрачнее расцвеченные умирающей листвой леса, гулкие прогалины стали шире, затихло птичье многоголосье". Что происходит дальше с обескрестьянинным крестьянином? К чему приводит дальше его бунт, оказывающийся капитуляцией? Приглядимся повнимательнее к другому любимому беловскому герою – горожанину в первом поколении Косте Зорину. Чему служит его смирение, когда Костя, десятижды униженный на работе, в милиции, изгнанный из дома женой, размышляет: "Завтра получка. Надо купить Тоньке обещанный гэдээровский плащ... Кажется, у нее сорок четвертый. Или сорок шестой?.. Что главное? Все главное. Ничего, еще поскрипим"...
Как видите, все то же привычное дело. Все то же – везде жнзнь. Что же мешает нам относиться к Косте с такой симпатией, какую мы испытываем к Ивану Африкановичу? Его запои? Так и герой "Привычного дела", скажем честно, крепко дружил с "белоголовой". Его подчинение жизненным обстоятельствам? Так и Иван Африканович послушно отдает сено, берется за любую поручаемую работу. В отличие от своего старшего земляка Костя Зорин ненадежный герой, без руля и ветрил. Его многочисленные минибунты вызывают у читателя даже раздражение. Костя как бы выпрашивает у нас чувство жалости: за чокнутую на эмансипации жену, за вечные беспорядки на стройке, где Костя работает, за претензии к нему бюрократов и чиновников, за его вечно униженное состояние в милиции, перед комиссиями.
Все виноваты, да. Но что же сам Костя? Василий Белов одним из первых обратил внимание на "лишнего человека" в нашем обществе. Когда таких "лишних" стало большинство, государство и рухнуло при первом же нажиме на него. Не было бы этих "лишних", равнодушных к любому общественному делу людей – никакие Горбачевы с Ельциными не справились бы с живой, могучей страной. В то время, когда эпигоны на все лады перепевали "Привычное дело", раздирая по клочкам органичные беловские идеи, сам художник шел к новым проблемам, новым характерам.
Кто он, этот инженер-неудачник тридцати четырех лет Костя Зорин собрат вампиловского Зилова и других героев "прозы сорокалетних"? Сравните параллель: игра с ружьем Зилова и игра с ружьем Кости Зорина в рассказе "Чок-получок". Сразу вспоминаются ставшие уже классическими строчки Анатолия Передреева: "И города из нас не получилось, и навсегда утрачено село". Он весь – в промежутке. Ему и смиряться – не для чего. И бунтовать дальше – не из-за чего. Даже когда он пробует восставать против мертвящих порядков, всерьез Костю никто не воспринимает: от жены до начальника стройуправления Кузнецова, который берет заявление Зорина об уходе с работы и рвет, ни о чем не спрашивая. "Зорину хочется возмутиться, но у него ничего из этого не выходит". Подавленность доброго и умного Кости Зорина, на мой взгляд, принципиально иная, чем смирение Ивана Африкановича.
Смирение – во имя идеи крестьянства, во имя земли. Смирение как неучастие в общественной лжи.
Подавленность Кости – это неверие во что бы то ни было. Это – бунтарь у разбитого корыта. Он прошел свой бунт отказа от деревни, "освободился", и в этой мелкой "освобожденности" не знает и не видит своего дела. Промежуточность, случайность стали его постоянным состоянием. Утверждение себя происходит в постоянной изнуряющей борьбе между мужем и женой.
Проблема семьи вообще стала одной из важнейших в творчестве Василия Белова. Проблема освобождения от семьи, распада семьи, исчезновения лада из жизни человека. Очевидно, все творчество Василия Белова можно было бы издать под этим коротким заголовком – "Лад". И – борьба с ним, с не исчезающим стремлением в народе к его восстановлению. Писателю близок именно народный взгляд на мир. Народная психология, народные понятия о красоте. Ненависть к стандарту во всем. Разнообразие не мешает, а помогает единству – вот одна из осевых мыслей книги. Чем разнообразнее, тем лучше, чем больше обычаев, тем крепче и интереснее все.
Присмотритесь к своей квартире. Как однообразна мебель, как стандартизирован весь ваш нынешний уклад.