Текст книги "Консервативный вызов русской культуры - Русский лик"
Автор книги: Николай Бондаренко
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)
И так во всех литературных галактиках. Белов, Распутин и Астафьев в лучшие свои годы до трети времени проводили в Москве, нужна была взаимная подпитка. А потом от суеты московской возвращались в свои укромные места. Писать, работать. Без Москвы, без литературного общения любой писатель задыхается, нет движения, нет контроля, нет необходимой атмосферы. Ну а твоя рязанская деревня не является таким же "укрывищем"?
В. Л. Нет. Каждый край в России помечен особой музыкой, разлитой в воздухе. На Севере, ты же знаешь, музыка совсем другая. Север – это бесконечное пространство. Там музыка пространства, музыка русской воли. Собственно, оттуда и начинается русское пространство, мы же – северная страна. И в Сибирь шли с Севера, не с Юга. Наш русский клубок, русский свиток разматывался с северных земель до Тихого океана. Устюг, Архангельск, Холмогоры – там очень чувствуешь гул пространства. Другая языковая культура, другой образ жизни. Наша крестьянская аристократия. Вот если сравнивать дворянина-однодворца и князя, то помор – это князь по сравнению с рязанским мужиком, не в обиду будь сказано. У нас же не было холопства, крепостных, татарщины не было. Потому Север явился хранителем культуры всей Древней Руси. Удивительно, но все киевские былины записывались у нас на Севере. А в Киеве все давно выжжено, вытоптано поляками, литвой, кем угодно. Бабку поморскую можно было сутками слушать. А слово – это душа народа.
В. Б. Ты говоришь, у Русского Севера своя культура. Это народная аристократия. Может быть, поэтому и журнал "Север" с шестидесятых годов, как минимум, два десятилетия уверенно вписывался в обойму лучших всесоюзных журналов. Называли "Новый мир", "Наш современник", "Москву", "Знамя", ленинградские журналы и обязательно из провинциальных журналов добавляли "Север". Мы с тобой – оба северяне, земляки, оба и рождены журналом "Север" как писатели. Так же, как наш друг Валентин Устинов, как Юрий Галкин, Виталий Маслов. Я помню, первую свою критическую статью послал в "Север", еще когда служил в армии, в Козельске, никого еще в журнале не знал, но чувствовал какую-то свою органическую принадлежность к нему. Не Бог весть какая статья была, написана совместно со старшей сестрой Верой Гладиковой, ныне работающей в Национальной библиотеке Карелии. Как ты знаешь, статьи критиков печатаются на последних страницах журнала, и вот на самой последней странице заканчивается моя статья, а рядом, на внутренней стороне обложки, твой еще безбородый портрет и сообщение, что в следующем, восьмом номере за 1972 год будет опубликована первая повесть начинающего архангельского автора Владимира Личутина "Белая горница". Так что мы с тобой стык в стык стали авторами нашего родного журнала. Ты – как прозаик, я – как критик.
Мне эта публикация перевернула всю жизнь. Не скрою, до того обращался я несколько раз в московские журналы, но безрезультатно. Так бы и остался, может, быть, инженером-химиком, страстным почитателем русской литературы, мало ли таких среди технической интеллигенции семидесятых годов?! Но я стал автором ценимого среди всей интеллигенции журнала, меня пригласили и дальше сотрудничать. Значит, пора завязывать с кандидатской диссертацией по химическим добавкам, рывком поступил в Литературный институт, куда приняли опять же благодаря публикации в "Севере", а вскоре и вообще ушел из мира техники, пойдя работать в "Литературную Россию". Знаю, что и тебя публикация "Белой горницы" в "Севере" вдохновила на уход в писательство, на чистые хлеба. Далее на ВЛК при Литинституте, где мы с тобой и познакомились. Каждый из нас многим людям обязан в своей литературной жизни, но "Север" – это крестный отец в нашем творчестве.
Кто только из знаменитых писателей не побывал в "Севере"?! Василий Белов и Федор Абрамов, Валентин Распутин и Виктор Астафьев, Даниил Гранин и Анатолий Знаменский, Сергей Залыгин и Евгений Носов. И я уверен, всю славу журналу создал наш с тобой старший наставник, друг, прекраснейший человек и великолепный писатель Дмитрий Яковлевич Гусаров. Увы, явно недооцененный писатель; его роман "За чертой милосердия" я отношу к лучшим страницам нашей фронтовой прозы. Человек редкого писательского и редакторского мужества. Он не побоялся опубликовать "Привычное дело" Василия Белова, на что не решился Александр Твардовский. А сколько таких случаев было! И "Наш комбат" Даниила Гранина, и переписка Твардовского, публикация повести Паустовского, воспоминания о ссылке Анатолия Знаменского... Сколько раз на секретариате Союза писателей ругали за непослушание "Север" и его главного редактора! Впрочем, и мы с тобой добавили хлопот Дмитрию Яковлевичу, привнесли свои краски в общий северный праздник непослушания. Как ты вышел на этот журнал? Кто тебя приветил поначалу? Как сложились отношения с Дмитрием Яковлевичем Гусаровым?
В. Л. Журнал "Север" лично для меня открылся двумя ярчайшими произведениями. Не по объему громадными, а по нравственной сути. Повестью Василия Белова "Привычное дело" и романом самого Дмитрия Яковлевича Гусарова "За чертой милосердия". Ты верно сказал, что это одна из лучших книг о Великой Отечественной войне. Это был его звездный час в литературе. Он переступил черту дозволенной гладкописи...
В. Б. Уверен, такое могло случиться с ним гораздо раньше, но первую же его книгу о войне подвергли разрушительному разгрому. Заставили переписать, как Фадеева "Молодую гвардию", и Гусаров долго не мог прийти в себя, вернуться к той первоначальной художественной дерзости. К счастью, не сломался, фронтовой опыт пригодился. Но думаю, что то избиение запомнилось на всю жизнь, и потому он так берег молодых писателей, так ценил талант, не допускал литературных мародеров повторять над другими то, что пережил сам.
В. Л. А отношения с журналом "Север" у меня складывались неожиданно. Я пытался с журналом сотрудничать, еще когда только начал работать на архангельском радио, первые очерки свои туда предлагал, и вот один из них напечатали. О Марии Дмитриевне Кривополеновой. И все равно журнал казался недосягаемым. Во-первых, из-за моей тогдашней малости, крохотности в литературе. Даже не мечталось, что я когда-то стану там регулярно печататься. И вот послал туда с робкой надеждой свою первую, как я нынче считаю, очень слабую и неровную повесть "Белая горница", а, скорее всего, вообще без надежды. Так, чтобы самому от нее поскорее отвязаться. И вдруг, ни сном ни духом не помышляя быть напечатанным, я увидел ее в журнале. С тех пор вся моя литературная жизнь прошла, а помню чудо того момента. Как будто вчера напечатался. Душой-то я и сейчас думаю, что все еще у меня впереди. Что еще ого-го сколько напишу. А мне уже шестьдесят. И минуло с той поры тридцать лет.
Как сейчас помню, приехал к нам в Архангельск Дмитрий Яковлевич Гусаров, и что запало в память – его пронзительный взгляд. Пронзительный, прощупывающий, проникающий в самую сердцевину. Такого взгляда я, пожалуй, больше ни у кого и не встречал. У него удивительно были поставлены глаза. И он так глубоко прощупывал ими любого человека. Но не зло – добрые были глаза. Он, конечно, был партийный человек. Но партийный по-фронтовому. Не с марксистскими догмами непонятными, а с человеческой требовательностью. Я не называю эту партийность плохой, она-то и меняла самую партию в лучшую сторону, русифицировала ее, эта фронтовая партийность. Потому и возненавидели ее враги России. С нынешних времен, озирая прошлое, я считаю, это была партийность особого рода. Ее можно обозначить как неосознанную крестьянскую заповедальную нравственность. Делать хорошо ближним, трудиться изо всех сил, держать семью свою, работу свою, страну свою в порядке и достоинстве. Такие, как Гусаров, не искали в партии каких-то мировых идеологий. Они-то и русифицировали социализм, приспособили его к русскому великому кладу.
Дмитрий Яковлевич Гусаров воспитывал в писателе человека. Выискивал в писателе человеческое. Не могу сказать, насколько он точен был в поисках. Но желание найти в писателе человеческое в нем было бесконечное. Он не мастерству учил, знал, что это от Бога. Он воспитывал человека. И меня тоже воспитывал, наставлял на путь истинный. Боялся, чтобы я не ушел в какую-нибудь дремучесть, в изгойство, в то, что называется чернухой. Чтобы я в этой дремучести не окостенел. Чтобы во мне светил всегда огонек радости неизбывной, которая есть всегда и в самой жизни. И он очень боялся, что в глубинных поисках душевного я забуду о радости, простой радости человеческой. Помню, он сильно ругал меня за повесть "Вдова Нюра" и так и не стал публиковать ее. Повесть вышла только в книге. Он не цензуры опасался, а искренне говорил, что нельзя уходить в серость и убогость жизни, в ее скудость. Какие бы горести ни были в жизни, но в горестях нет ее реальной объемности. А я тогда только созревал как писатель, мне казалось, что все обходят правду жизни, что все приукрашивают жизнь. На самом деле правда – горька. Мне хотелось докопаться до истины: отчего человек так несчастлив? Дмитрию Яковлевичу не понравилась скудость и примитивность жизни героини. Ее бытовизм. Я, конечно, огорчился, но внешне был смиренен. Потому что очень уважал Гусарова как человека, познавшего войну, все тяготы жизни. Я возражал только внутри себя. Не знаю, может, он был и прав тогда...
Помню еще один замечательный случай. Я уже ушел на вольные писательские хлеба. Денег не было, и ждать неоткуда. Задумал написать исторический роман свой первый. Из жизни поморов. Показать вечный огонь жизни. Я и сказал Дмитрию Яковлевичу: хочу написать исторический роман "Долгий отдых", о поморах. И он, не зная ни сюжета, ни времени действия, сразу говорит: будем печатать. Я ему: чтобы написать роман, мне жить надо, а жить-то не на что. "Пиши, – говорит, – сейчас же заявку, двадцать пять процентов сразу выплатим". Оформили заявку, и мне выдали четвертую часть гонорара. В те времена это были большие деньги, мне одному года на два жизни. Вот образ Дмитрия Гусарова. С одной стороны, его щепетильность и определенная партийность поведения, соблюдение заповедей. Кстати, в чем он был силен и в чем партия была сильна тогда? Партия, если она хочет существовать, не может поступаться главными идеологическими и моральными принципами. Иначе ее ждет разорение. И человека ждет разложение, если у него нет своих устоев... С другой стороны, он был глубоко сострадательный нравственный православный человек. Только я заикнулся, что мне не на что жить, он говорит: я тебе даю возможность жить и писать. Он всегда делал ставку на молодые таланты, вытягивал новые имена. Кто я тогда был? Никто, но он что-то почувствовал и поддержал...
В. Б. И не тебя одного. Так же он ставил на ноги, перетянул к себе в "Север" Валентина Устинова, вывел в литературу Юрия Галкина, Виталия Маслова, Николая Скромного, Виктора Пулькина. Он к тому же обладал немалым мужеством. Помню, я, объединяя тогда всех так называемых "сорокалетних", старался публиковать, где только мог, их лучшие вещи, которые пугали московские журналы. И отвез в Петрозаводск, в журнал "Север", пожалуй, лучшую повесть Володи Маканина "Предтеча", отвергнутую всеми московскими журналами. Гусаров не побоялся, напечатал. Потом "Ноздрюху" курчаткинскую тоже "Север" осилил, рассказы Толи Кима, Володи Крупина... Дмитрию Яковлевичу эти авторы были интересны, он никогда не замыкался на местных провинциальных писателях, заставлял их соревноваться с писателями всей России...
Еще помню историю с публикацией своей статьи "Сокровенное слово Севера". По нынешним временам не ахти какая смелая статья, но скандал разразился по доносу руководства союзного Главлита. Главный цензор страны, некто Солодин, в перестройку спокойно перебежавший к демократам и антисоветчикам, подобно Бобкову и иным партийным держимордам, написал письмо и разослал по всей стране. Указывая на примере моей статьи, какие материалы нельзя печатать. Насколько я знаю, бедного карельского цензора выгнали с работы, было отдельное постановление Карельского обкома партии о недостаточной работе журнала с авторами. И вот в Москве обсуждают эту мою злосчастную статью на секретариате Союза писателей СССР. Георгий Марков говорит, как подвел молодой критик Бондаренко такой уважаемый журнал и такого уважаемого писателя Гусарова. Ему вторят Суровцев, Валерий Дементьев, другие секретари. Дело было летом, я сижу в рубашке, без пиджака, весь понурый, стыдно перед Дмитрием Яковлевичем. Секретарской всей этой своры я почему-то не пугался, от молодости, наверное, а перед Гусаровым стыдно, подвел его, из-за меня ему достается на орехи. Кончился секретариат, вынесли постановление СП СССР, прокомментировали его позднее в "Правде", указав на мою антиленинскую позицию, а год-то на дворе еще 1982, самое глухое брежневское время, я выхожу из конференц-зала, подхожу к Дмитрию Яковлевичу, извиняюсь и вижу, что он отнюдь не собирается меня в чем-то укорять. "Ну что, – говорит, – Володя, пошли в ресторан, отметим твое боевое крещение".
На моей памяти только он один так достойно вел себя после гнуснейших нападок наших гнилых идеологов марксизма типа Суровцева. Иные главные редакторы московских журналов, которым влетало за те или другие мои статьи, не стеснялись укорять меня, лепили выговоры, выгоняли, как Ананьев, с работы. И только спокойный, принципиальный и, как ты говоришь, партийный Дмитрий Яковлевич после идеологического разноса не только не отказал мне от журнала, но еще пригласил написать статью к его двухтомнику. Значит, верил в меня и верил в те русские национальные идеи, которые я пытался проводить в своих статьях. Но так же он защищал и Ваню Рогощенкова, и тебя, и Василия Белова, и Федора Абрамова, и своих молодых авторов...
В. Л. Безусловно, он рисковал, печатая "Привычное дело" Белова, был на грани партийных выговоров, но никогда не отступал от своего. Берег своих авторов. Этот поступок, когда он под чернильницу мне выдал гонорар – тоже смелый поступок. Журнал "Север" всегда жил небогато, тираж не ахти какой, прибытка у журнала не было лишнего. Каждая копейка на счету. Чтобы так вольно распорядиться копейкой, надо было иметь уважение к автору и веру в его возможности. Я помню, как-то на редколлегии "Нашего современника" схлестнулся с Викуловым, заявив, что сила журнала в молодых, что надо больше доверять молодым писателям. Маститые не будут каждый месяц по роману приносить. Журнал без молодых пропадет. Викулов на меня вызверился: а откуда я деньги возьму выращивать молодую смену, денег нет таких. А я отвечаю: вот Дмитрий Гусаров для молодых деньги находит, а его журнал куда беднее вашего... Гусаров был намного человечнее, тактичнее, мягче. И дальновиднее. Я обязан "Северу" той поры всем. Обязан его молодым редакторам. Помню хорошо редактора отдела прозы Эдуарда Алто, очень талантливого прозаика.
В. Б. Меня поразила его первая повесть в "Севере", я писал о ней где только мог и ждал сильного продолжения.
В. Л. Хорошо помню отличного прозаика Станислава Панкратова, тогда же мы вновь в "Севере" крепко пересеклись с ярким поэтом Валентином Устиновым, с которым раньше работали в архангельской газете "Правда Севера", с тех лет ценю и уважаю Олега Тихонова, нынешнего главного редактора, начинавшего интересной документальной прозой. Посмотри, Володя, Дмитрий Яковлевич собрал вокруг себя очень органичную талантливую команду молодых ребят. Он один – из старшего, фронтового поколения. В журнале никогда не было духа казармы, вроде бы царила некая творческая безалаберность, играли в шахматы, читали, спорили о литературе – некий северный литературный клуб. Не было чиновного построения. Поэтому все туда стремились, все несли написанное. Талантливейшие, своенравные, интереснейшие люди.
В. Б. Вспоминая те годы и вольный дух журнала "Север", я понимаю одно: литература-то творилась, созидалась именно в "Севере". Там и Юрий Линник со своими космогоническими фантазиями, там и Рая Мустонен, Толя Суржко. Было с кем и поспорить, и по рюмочке выпить. К тому же еще и работа кипела. Суровый критик Рогощенков сидел в одной комнате с яростным, бурным, страстным поэтом Устиновым, и через комнату шел поток поэтов и критиков. Как они там уживались? Дмитрий Гусаров привечал все талантливое в северной культуре, был достаточно широк в своем выборе и умел выхватывать новое яркое имя из потока. Так он выхватил Дмитрия Балашова, тоже в те годы непристроенного, выгнанного из науки за вольнодумство блестящего историка и фольклориста и поддержал так же, как тебя, еще не зная, что жизнь журнала на долгие годы будет во много повязана на его уникальную историческую прозу. Обрати внимание на ряд имен, созданных "Севером": Личутин, Балашов, Устинов, Галкин, Маслов, – этот ряд составил честь литературе...
В. Л. Журнал пользовался любовью русской интеллигенции. Качество журнала ведь не зависит от тиража. А нравственный, заповедальный журнал и не мог иметь супервысокий тираж. Знающий читатель "Север" любил. Журнал печатал настоящую литературу. И писатели посылали произведения из самых разных мест России. Иван Евсеенко из Воронежа, Виктор Лихоносов и Анатолий Знаменский из Краснодара. "Север" как-то легко перешагнул все пространственные рамки, вышел на всероссийские просторы. Никакой другой провинциальный журнал не имел в те годы такой известности. И дай Бог теперь, в наши тяжелейшие годы, выжить и идти дальше, в литературу третьего тысячелетия. Никто не знает, что нам заповедано. И у журнала, если сильно радеть о нем, может появиться новая полоса жизни. И на Севере могут появиться яркие имена. Им есть с чем себя сравнивать, планка высоты прежнего "Севера" останется уже навсегда. Из Вологды пришел Василий Иванович Белов, опубликовал "Привычное дело", но этим он не только славу журналу создал. Он зарядил своим творческим порывом многих авторов. Возбудил самолюбие всего Севера русского. Самолюбие писателей. Он дал пример, как из самого простого крестьянского быта добыть бытие. Появились именно после "Привычного дела" и Виталий Маслов, и я им зарядился, и Юра Галкин, Виктор Коротаев, Володя Шириков, Вася Оботуров. Появился сразу какой-то фундамент у северной литературы. Стало ясно, от чего отталкиваться надо. Тем и ценны еще талантливые вещи, что вызывают к жизни новых писателей и свежие идеи. Так было после Николая Рубцова, после Юрия Кузнецова. Так будет и дальше. "Север" должен искать молодых писателей. Создавать новое культурное поле.
В. Б. Я промолчал вначале, когда ты себя из западной классики выводил. С чтением-то все ясно. Но, зная хорошо твои книги, уверен, что дар твой, направление таланта – не из Золя и Мопассана, как бы ты ими ни увлекался в школе, а из подслушанных народных словечек, песен и сказок.
В. Л. Нет, Володя, это все позднее. Я же рос не в деревне, а в мещанском городке. И уже когда журналистом был, открыл для себя весь мир северных сказаний, песен и обрядов. Только тогда я стал слышать народные слова, музыку слов. Кстати, это мое увлечение миром народа, миром преданий и традиций совпало с публикацией в "Севере" знаменитого "Привычного дела" Василия Белова (1966 год). Я был потрясен языком повести, вообще иным, скрывавшимся от нас миром простых людей. А они жили с нами вместе. И мы их не видели. "Привычное дело" для меня стало первым камертоном. Я понял, что писать так, как я писал, нельзя. И по "Привычному делу" я как бы сверял истинность языка. "Привычное дело" стряхнуло с меня всю графоманию. Я услышал истинный звук, перечитал свои рассказы: "Боже мой, какая пошлость!" – и выкинул. Даже одна какая-то беловская строка, самая простая, типа "он был раноставом", заставляла меня уже писать по-другому. Потом ко мне пришли откуда-то с пространства десятки тысяч таких слов. Но их надо уметь услышать. Они окружали меня повсюду. Графоманы и все эти выпендрежники не слышат этих слов, как глухие.
Вторая такая же впечатляющая книга – повесть "Последний срок" Распутина. Камертон, может быть, еще более богатый. Не столько словесный, сколько психологический. Как живет человеческая душа? Вот о чем должен думать писатель, на что настраивать себя. Простая человеческая душа богата чувствами. Когда я стал писать "Белую горницу" на тумбочке в общежитии, никак не мог сообразить, что должен говорить герой. Что чувствует мужик, когда, к примеру, объясняется в любви? В "Белой Горнице" у меня еще много провалов, я ее не перепечатывал ни разу. "Последний срок" Распутина, конечно, был какой-то школой. С одной стороны, я им упивался, с другой стороны – ревниво отталкивал. Чтобы не подпасть под очарование. Это еще из-за моего скверного характера. Я же никогда не терпел учителей. Разве я могу признаться, что были у меня когда-то учителя в литературе? Да никогда! И даже когда чувствую, что книга для меня – школа, я все равно читаю ревниво, как угрюмый жук-скарабей. Сладостно читая, ищу недостатки. Характер такой... Безусловно, повести "Привычное дело" и "Последний срок" для меня стали большой школой. Несмотря на все мое сопротивление.
В. Б. Получается, что тебя поразили, изменили книги Белова и Распутина, а твой земляк Федор Абрамов такого влияния не оказал?
В. Л. Он как-то прошел мимо нас. Его я прочел уже в зрелом возрасте. Хороши "Пряслины", но откровением не стали. Он, конечно, очень крупный русский писатель и истинно народный писатель. Он более народен, чем Белов и Распутин, тем более я. Ему удалось то, что мы не можем поймать. Он уловил всю музыку своего малого отечества. Даже несмотря на всю газетчину в нем, на кучу текстовых штампов, он уловил народность как никто другой. Почему его все любили: и простые работяги, шоферы и трактористы, и генералы и маршалы. Одинаково упивались им.
В. Б. Если уж ты заговорил о народности писателя, спрошу: каково место писателя в России? Для чего литература? Для удовольствия, развлечения, игры? Или писатель – это всерьез? Это пророк, учитель, наставник, символ, знамя?
В. Л. Русский человек по натуре не меркантилен. Он всегда ищет идею жизни, идеал жизни, и часто ищет в литературе. Так мы все устроены. Даже последний пьяница или подлец иногда вспоминает о душе. Конечно, наше священство было повырублено, отстранено от воспитания нации, нация бросила отчаянный взгляд окрест – кого бы призвать себе в учителя, в духовники, не комиссара же, – и остановила свой взгляд на писателе.
В. Б. То есть по-настоящему народными писателями на Руси стали не только современники, но и классики, и даже Пушкин, только в советское время, заняв зияющую нишу духовного учителя нации. И тут уже кто выбирал Некрасова, кто Маяковского, а кто Солженицына, но все равно этот выбор явление советского времени?
В. Л. Писатели стали наставниками. Кстати, именно в советское время впервые писатели-то пришли из народа, сами были частью народа. Не дворяне, не помещики, а такие же, как все – крестьяне и рабочие. Из самых глубин. Пришли с культурой крестьянской, с языком крестьянским, которого не знали наши классики. С крестьянской психологией, с крестьянскими чувствованиями, с крестьянским миропониманием. Об этом почти никто не пишет. Но практически начался новый этап в русской литературе. Лесков, как бы ни был громаден как писатель, или Тургенев, но они – господа. И не могли понять смерда. Они только подслушивали, гениальным даром своим улавливали зовы предков своих или подслушивали мужиков на базарах и торжищах. Та литература – великая, но она – подслушивающая литература. И писалась наша великая литература не для народа, не для крестьян, – она писалась для элиты того времени. Именно с 1917 года, как к нему ни относись, началась крестьянская литература. Это совершенно невиданное национальное движение, учить стали выходцы из народа. Они больше знали, в чем нуждается крестьянин, какие боли и заботы у него. Я думаю, Лев Толстой, узнав про наших деревенских писателей, был бы потрясен. Как бы ни подбирали дворяне ключики к народу, как бы они ни были талантливы, может, они все гораздо талантливее нас, но все равно это соглядатаи народной жизни. А без учительства русская литература не может существовать. Она сразу иссякнет и рухнет.
В. Б. Володя, ты с первых же повестей, с "Белой горницы" писал о современной народной жизни. Тебя уже вводили вместе с Крупиным и Екимовым в обойму "младодеревенщиков". И вдруг ты ушел в историю, в глубь веков. Сначала изумительные "Скитальцы", о которых я писал, потом двенадцать лет работал над своей главной книгой "Раскол", так и не замеченной ни ельцинской придворной культурой, ни букерами с антибукерами. Что заставило тебя обратиться к истории? Почему надолго отошел от современности?
В. Л. Хотелось выстроить духовное древо русского народа. Я увидел, что народ мало знает о себе самом. О своих истоках, о своей вере. И опять же в знак протеста. Вообще все, что я делаю, – как правило, в знак протеста. Мне кажется, что все происходит не так, как нужно. Не так вершится жизнь, не так делается политика, не так относятся к человеку. В брежневское время, между прочим, дух был задавлен. Как бы мы ни восхищались и нашим космосом, и энергетикой, и наукой, но гнетея духовная сидела в людях. Хотелось мне понять: откуда раскол в русских душах, откуда наше духовное скитание?
Во-первых, из знака протеста, что все издевались над староверчеством, над древним язычеством. Знание своей культуры не мешает православию. Историческая река имеет свою глубину и свои истоки. Русская культура начиналась с глубокой древности. В глубине веков состоялся русский человек. Там он понял природу как мать, тогда он обрел свое, непохожее на другие народы звучание. Почему мы так и не вошли в Европу? Почему мы – другие? Почему мы не живем меркантильностью? Почему распахнуты душою к ближнему? Совсем иная психология, не свойственная протестантскому обществу, не похожая на католическую. Вот мне и захотелось окунуться поглубже. Мне стало мало окружающей меня жизни, в которой мы все существуем. Не в ней ответы на мои вопросы.
Я начал писать "Скитальцы" из протеста против официальной религиозности брежневских лет. Она носила очень показной характер. Ты веруешь в Бога, это твое право, ты более совершенен, ты открыт Небу, и Небо открылось тебе. Тебе дана Благодать. Но где твоя отзывчивость и доброта? Где твое смирение и прощение тех, кто еще темен? Почему ты пригнетаешь других? Живи в своей красоте, в своем волшебном мире, но не пригнетай других. Отчичей и дедичей своих, которые жили по другим понятиям. Уважай их верования.
Почему русский человек так глубоко отшатнулся от православия? Где причины внутренние? Что заставило его?
Копнул XIX век – не то, надо глубже смотреть. Копнул XVII век и увидел всю трагедию раскола, первого русского глубинного духовного раскола, который мы в себе так и не преодолели.
Меня поразило то, что Церковь Православная, которая печется о нас, ведет русскую историю с крещения Руси. А раньше что – Руси не было? Нам надо там отгадывать русскую душу, избравшую из всех вер православие. Почему именно русский человек стал православным? Что приготовило его к принятию веры? Все зерна еще в древности посеяны. Наши неофиты своей воинственностью отрицают то, что сами же проповедуют. Они с таким удовольствием втаптывают в грязь древнюю русскую историю! Но от зверя и родится зверь. Как ты его ни крести, зверь не переменится. Значит, наш пращур светлоокий внутренне готовился к православию. У нас было прекрасное наследство. Надо разгадывать тайны, которые покрыты тенью веков. Надо строить единое древо русской культуры. Каждое национальное действо должно попасть в строку. Если мы будем отрицать историю и культуру язычества, историю и культуру староверов, наступит момент, когда точно так же будут отрицать и само православие, что и случилось в советское время. Из одного отрицания прорастает другое.
В. Б. Раньше говорили: "Мы родом из Октября", теперь демократы и либералы ведут историю России с 1991 года. И независимость, оказывается, тысячелетняя Россия обрела лишь в 1991 году. Все всегда рушим до основания. А потом столетие встаем с колен. И, увы, вечно находимся в состоянии гражданского раскола. Насколько понимаю, ты и хотел озвучить вечную трагедию русского раскола через художественное исследование противостояния XVII века. Ты считаешь "Раскол" своей главной книгой?
В. Л. Безусловно. Я приступил к ней неосознанно, может быть. Когда "Скитальцы" прочитал мой земляк и старший друг Александр Алексеевич Михайлов, он мне сказал: "Володя, кроме тебя, никто не напишет об Аввакуме". Я засмеялся. Особого желания уходить в историю Раскола у меня еще не было. Я читал "Житие" Аввакума, думал, там все сказано. Там весь облик бунтаря. Что еще добавить? Но заронил во мне зерно Александр Михайлов, и оно понемногу стало прорастать. Я стал рыться в документах, архивах, перечитывать литературу. И увидел необыкновенный сложный мир Руси XVII века. Оказывается, Россия жила в необыкновенно красочном мире. Какие наряды были! Какие обряды! Богатейший и чувствами, и красками, утраченный нами национальный русский мир. Повозки, упряжь, домовая утварь, наряды все было в цвете. А церковный мир? Роспись храмов, изразцы, колокола богатейшая палитра. И в этом красочном мире готовилась уже тогда какая-то мистическая враждебная сила – стереть все краски, обеднить русскую жизнь.
Этот раскол, этот собор 1666 года – обратите внимание на дату – уже триста лет рушит Русь. Взяли русский воз с русским скарбом, с русскими обычаями – взяли и опрокинули некие дюжие молодцы в ров и засыпали землей. Практически сейчас мы русской жизнью не живем. Со времен Раскола, а далее после реформ Петра Первого мы стали жить, по крайней мере внешне, придуманной жизнью. И никто не хочет это признать.
А какой великий грех совершил Никон! Ведь покусились на всех святых отцов и на Сергия Радонежского. Народ уже более чем шесть столетий веровал во Христа, молился, и оказалось, что не так веровали, не так молились! Все старое грубо отринули. Зачем? Захотели новин и попрали все обычаи своего народа. Давно пора уже и Церкви нашей, и властям, и культуре сделать религиозное осмысление того раскольного собора 1666 года. И повиниться за русскую кровь, невинно пролитую. Нужен и всеобъемлющий философский труд. Ведь по такой же схеме мы каждое столетие стали переживать смуты и расколы внутри народа. Не большевики были первыми. Это та же самая беда, из XVII века.
Сходство во всем, даже в приемах власти. Кучка властителей сегодня обращается с народом точно так же, как в XVII веке царь Алексей Михайлович и Никон, как в семнадцатом году Ленин со своей кучкой. А в девяносто третьем году Ельцин со своими танками...