Текст книги "Есаул (СИ)"
Автор книги: Ник Тарасов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Он опирался на свою кровавую саблю в зазубринах, как владыка на посох.
– Легко отделались, батя, – прохрипел он, сплёвывая густую кровавую слюну под ноги. – Я всего-то пятерых отправил к Создателю. Мог бы больше, да скользкие, черти, изворачиваются, как ужи.
– Да, я тоже так подумал, что легко. Пятерых… – эхом повторил я, глядя на его окровавленные руки. – Ты монстр, Бугай. Натуральный Кинг-Конг.
– Кто? – не понял он.
– Исполин говорю. Медведь в человечьем обличье.
К нам подошёл один из рейтар, прихрамывая.
– Ушли. Уползли, поджав хвосты, – коротко бросил он, кивнув на склон. – Не вернутся, похоже, басурмане проклятые. Побиты крепко.
– Да… как и мы. Кстати, пора делать перевязку! – скомандовал я самому себе, стряхивая оцепенение от внешнего вида Бугая. Мозг снова включился. – Карл Иванович, вы где? Позвольте гляну на вашу суровую боевую отметину. Очередную. Уже не первую при мне.
Глава 13
Я подскочил к ротмистру и развязал аккуратно повязку.
– Та-а-ак… Кровь остановлена, да. Повезло, – выдохнул я. – Мясо разрублено глубоко, но жилы, похоже, на месте. Рана выглядит обнадёживающе. Будете жить, ротмистр. Будете жить, гулять и воевать. И молодым опыт передавать!
Дёготь и спирт у меня уже были в руках после лечения коня, поэтому я подошёл к Дитриху, возле которого по-прежнему лежала наша аптечка, и взял чистые тряпицы и ещё кое-что в тряпичном свёртке. Вернулся к фон Визину. Принялся за дело. Немец зашипел сквозь зубы от промывания спиртом, закатив глаза, но не дёрнулся.
– Терпите, Карл Иванович, – буркнул я, ещё раз тщательно промывая разрезанную плоть и очищая края раны. – Сейчас будет неприятно.
И вот тут я развернул чистую тряпицу из аптечки, в которую были завернуты необходимые инструменты. Игла – кованая, что выковал мне Ерофей по спецзаказу: толстоватая, с широким ушком. Рядом – льняная нить, длинная, которую я, помню, вываривал в спирте добрый час и сушил на солнце, после чего держал отдельно, в чистоте.
Бугай по моему кивку быстро разжёг огонёк из сухой щепы. Я прокалил иглу в пламени, дал ей покраснеть, затем плеснул на неё спирта. Продел нить в ушко, ещё раз облил её спиртом и сдвинул края раны пальцами.
Игла входила тяжело, кожа упиралась. Я стягивал разрез редкими, но крепкими стежками, чтобы края сошлись ровно. Ротмистр задышал чаще, однако лишь стиснул в зубах приготовленную заранее палочку и ни разу не дёрнулся. Наложив несколько швов, я затянул узел, обрезал нить и осмотрел работу.
После этого я ещё раз смочил рану спиртом, края осторожно смазал дёгтем и наложил плотную чистую повязку.
Закончив, я взял из запасов широкий рейтарский пояс, сложил его вдвое, перекинул через шею ротмистру и устроил раненую левую руку в согнутом положении, чтобы она не болталась при езде.
Ротмистр тяжело вздохнул и поднял правую руку. Он протянул её мне – широкую, мозолистую ладонь аристократа, который не чурался чёрной работы войны. Грязную, в пороховой гари, с обломанными ногтями, со шрамами.
В этом жесте было больше, чем в любом документе с сургучной печатью. В XVII веке, да ещё и в сословии фон Визина, рукопожатие значило порой больше любого письменного обязательства. Это была печать чести.
– Я, Карл Иванович фон Визин, ротмистр рейтарского строя великого государя, говорю тебе прямо, есаул Семён, – произнёс он, глядя мне в глаза. – Если когда-нибудь тебе понадобится моя помощь – обратись. Словом, делом, клинком или ходатайством – чем смогу, тем помогу.
Я смотрел на его протянутую руку.
– Это долг чести, Семён, – добавил он жёстко. – А немец свои долги платит. Всегда. Запомни.
В моей голове, где до сих пор отголосками гудело эхо выстрелов, щёлкнул холодный расчёт.
Это был подарок судьбы.
Фон Визин – не просто служивый. Он дворянин. Офицер. Человек с именем, которое весит в Москве. Его слово может открыть двери, что для безродного казака, пахнущего навозом, степью и уксусом, закрыты дубовыми засовами. Его рекомендация стоит дороже пуда золота. Конечно, и после осады Тихоновского острога он выказывал мне уважение. Но теперь это становилось личным обязательством, скреплённым кровью, спасением жизни.
Вслух я ничего из этого, конечно, не сказал.
Я протянул руку и сжал его ладонь. Крепко. Чувствуя горячую, влажную от пота кожу.
– Всегда рад служить, Карл Иванович, – ответил я. – Мы из одного котла кашу ели, плечом к плечу против одних врагов стояли. Вы для меня боевой брат и человек доблести. Для меня честь подставить вам своё плечо – в остроге, в балке… да где угодно.
Фон Визин усмехнулся – бледновато, через боль, но искренне. Уголки его глаз собрались в лучики морщин. В этом взгляде я увидел то редкое для здешних мест чувство – глубокое уважение равного к равному.
– За это, есаул, я тебя и уважаю, – тихо сказал он, не разжимая руки. – За то, что слово твоё с делом сходится. Нынче это редкость. В Москве таких людей мало. Ох как мало. Береги себя. В столице найдутся охотники и совесть твою купить, и честь на прочность испытать. Не продавай. И не ломайся.
– Постараюсь, Карл Иванович, – усмехнулся я. – Дух у меня крепкий.
Он сжал мою руку ещё раз, коротко и сильно, и отпустил.
– Помоги встать, боевой брат, – поморщился он. – Нам ещё до Москвы добираться. А мне совсем не по нраву лежать в этом овраге. Не для того ты меня штопал, словно добрый кафтан.
Я подставил ему плечо. Ротмистр опёрся на меня уверенно.
Мы поднялись. Его дыхание было хриплым, однако шаг оставался твёрдым.
Рейтары, кто остался цел, уже деловито, без паники, обирали наших мёртвых. Оружие, пороховницы, сапоги… Ничего нельзя оставлять. Это ресурсы. Да и хоронить придётся наспех, в неглубокой яме, привалив камнями: копать в этой каменистой почве могилы некогда и особо нечем.
С нескольких бездыханных вражин, которые всё же остались, тоже сняли всё необходимое.
Мы потеряли темп. Мы потеряли людей. Мы потеряли часть припасов – одна бочка разбилась, пару мешков с продовольствием были разрезаны и содержимое вывалилось в грязь.
Но мы были живы.
– Грузите раненых на коней, – приказал фон Визин своим, кивнув и мне. – Убитых… в овраг, камнями засыпать, прочитать молитву. И уходим. Быстро. Пока эти крымцы или ногайцы не вернулись с подмогой.
Впереди лежала дорога на север – долгая, холодная и решающая.
* * *
Мы отползали из этой проклятой балки, как побитые псы, только с той разницей, что зубы у нас все ещё были на месте и скалиться мы не разучились. Колонна двигалась медленнее, чем дозорная черепаха, с оглядкой и короткими остановками, словно сама балка не хотела выпускать нас живыми. Каждый куст, каждый подозрительный валун на склоне теперь вызывал у рейтар желание выпустить туда свинцовый привет, не спрашивая пароля, – слишком свежа была память о том, как из такой же безобидной тени уже вылетала смерть.
Фон Визин ехал во главе, выпрямив спину так, будто проходил торжественно на плацу перед самим Михаилом Федоровичем. Его выдержке можно было только позавидовать. Я держался рядом, поглядывая на его повязку и на окрестности одновременно. Гнедой подо мной переступал ногами, нервно косил глазом на кусты шиповника и всем своим видом показывал, что ему эта экскурсия по местам боевой славы совершенно не нравится.
Уцелевшие рейтары ехали плотно, ощетинившись карабинами. Стволы смотрели во все стороны, превращая наш маленький отряд в подобие ежа, который очень не хочет, чтобы его трогали. Раненые, уложенные на телегу с подстилкой из попон от погибших лошадей и тулупов, молча терпели тряску. Только иногда кто-то шипел сквозь зубы на особо глубокой рытвине.
Бугай замыкал шествие. Он всё ещё был в лёгком состоянии боевого транса, похожий на заведённую пружину, которую достаточно задеть, чтобы она мгновенно распрямилась. Взгляд его скользил по склонам, не задерживаясь ни на чём, но замечая всё. Сабля покоилась в ножнах, однако его рука лежала на рукояти так, словно приросла к ней, и пальцы едва заметно подрагивали, сохраняя память о недавней рубке.
Постепенно мы вышли на более-менее ровное плато, смеркалось. Закатное солнце уже заливало степь тускло-алым светом, который слишком уж напоминал о том, что мы оставили в балке.
– Привал, – скомандовал фон Визин. Голос у него был ровный, но я слышал в нем скрежет усталости.
Лагерь разбивали молча, по-военному скупо. Никаких лишних разговоров, смешков или баек у костра. Люди просто хотели упасть и забыться, но дисциплина держала их в вертикальном положении. Дозоры выставили двойные.
Я взял аптечку и подошёл к Гнедому, осторожно проверяя, как держится порез после перехода. Кровь не сочилась, края раны оставались ровными, без лишней припухлости и дурного запаха. Провёл пальцами вдоль разреза, нащупывая, нет ли скрытого разрыва или нагноения. Всё держалось чисто.
Разбавил спирт водой и аккуратно промыл рану свежим лоскутом, снимая дорожную пыль. Гнедой дрогнул кожей, тяжело выдохнул, но стоял смирно. Я гладил его и тихо, мягко говорил с ним, чтобы он не дёргался.
Когда кожа стала чистой, дал ей обсохнуть и тонко прошёлся дёгтем по краям раны, чтобы защитить от мух.
После этого я подошёл к ротмистру. Он сидел на развернутой попоне, поморщившись, когда попытался поудобнее устроить покалеченную руку.
– Позвольте, Карл Иванович, – я присел рядом, подготовив свой нехитрый медицинский арсенал.
– Валяй, есаул, – кивнул он и рассмеялся, не впадая в уныние после произошего. – Только не делай такое лицо, будто меня сейчас соборовать будешь. Живой я, хах!
Я аккуратно, стараясь не тревожить лишний раз плоть резкими движениями, размотал тряпицу. В нос ударил резкий запах дегтя, смешанный с запахом запекшейся крови. Я осмотрел шов.
Честно говоря, я был готов к худшему, хотя и понимал, что обработал рану добротно. В полевых условиях, с грязью под ногтями, потом на теле и пылью в воздухе, словить нагноение – раз плюнуть. Но здесь… Края раны были чистыми, розовыми, чуть припухшими, но без той зловещей красноты, которая кричит о начинающемся воспалении. Моя паранойя насчет дезинфекции и прокаливания иглы дала плоды.
Для полной уверенности рано было делать серьёзные выводы – пик проблем, если они вообще есть, часто приходится на сутки и позже. Но пока что всё шло как надо.
Внутри разлилось тёплое чувство. Но не гордость, нет. Скорее, то самое спокойное удовлетворение знатока своего дела, которое испытывает сапёр, когда перекусывает красный провод, а таймер замирает на одной секунде. Пронесло. Обезвредил.
– Ну, как там? – спросил фон Визин, не глядя на рану.
– Жить будете, – констатировал я, с улыбкой, смачивая чистый лоскут спиртом. – Шов чистый. Схватилось хорошо. Как на собаке… простите, как на благородном дворянине заживает.
Ротмистр хмыкнул.
– Рука немецкая, качество гарантировано, – пошутил он, но тут же поморщился, когда спирт коснулся чувствительной кожи.
Дитрих в это время колдовал неподалёку над ранеными рейтарами, периодически подходя ко мне, чтобы взять необходимое из аптечки. Я краем глаза видел, как он меняет повязки парням. Движения у него были скупые, точные. Видно, не впервой латать дыры в человеческой шкуре.
Я наложил свежую повязку, затянул узел – крепко, но так, чтобы не нарушить кровоток. Фон Визин пошевелил пальцами здоровой руки, проверяя ощущения.
– Спасибо, Семён, – тихо сказал он. – Рука у тебя лёгкая. И голова светлая. Редкое сочетание. Обычно либо дурак с золотыми руками, либо умник криворукий.
– Стараюсь, Карл Иванович, – ответил я. – Нам, сирым, иначе нельзя. Чуть зазевался – и уже черви доедают.
Ротмистр помолчал, глядя в костёр. Пламя отражалось в его глазах, делая их похожими на два тлеющих угля.
– Знаешь, – начал он вдруг, понизив голос, словно доверяя мне государственную тайну. – Я тут подумал обо всём, снова и снова…
Я насторожился.
– О чём же именно, если позволите, Карл Иванович?
– В Москве тебе действительно будет непросто. Там волков побольше, чем в этой степи, и зубы у них подлиннее будут. А шкура у них – бархат да шёлк, сразу и не признаешь хищника.
Он достал здоровой рукой трубку, набил ее табаком, прикурил от уголька. Выпустил колечко дыма в звездное небо.
– Я пошлю скорую грамоту, – сказал он просто. – Лично. Лариону Афанасьевичу. Тому самому дьяку, про которого я тебе сказывал.
У меня внутри что-то ёкнуло. Порох, свинец, нормальное снабжение – с такой практической поддержкой это обрело более реалистичные очертания. Словно дымка рассеялась, и я отчётливо увидел тропу.
– Он знает мое имя, – продолжил фон Визин, выпуская дым. – Мы с ним… скажем так, имели дела в прошлом. Он человек жёсткий, цифры любит, но слово служивого уважает. С моей протекцией он на тебя будет смотреть не как на очередного просителя с Дона, а как на человека дельного.
Я слушал, боясь перебить. Это был шанс. Реальный шанс пробить эту бюрократическую стену лбом, но в шлеме.
– И ещё, – ротмистр хитро прищурился. – Я ведь человек предусмотрительный. Напишу ещё одну бумагу. Товарищу моему старому, стольнику Борису из дома Голицыных.
– Голицыных? – переспросил я. Фамилия была громкая. Даже для меня, человека из другого века, она звенела историей.
– Да. Борис при дворе силён. Вхож куда следует, уши имеет где надобно. Это на тот случай, если наш любезный друг Орловский вздумает плести интриги.
– Думаете, начнёт?
– А то, – усмехнулся фон Визин. – Филипп Карлович – натура мстительная и мелкая. Не знаю, чем он ныне занят, но если он где-нибудь там, то, верно, уже исписал жалобы с три короба, где он – герой, а мы с тобой – так, для виду. А то, глядишь, и того хуже – выставит всё так, будто мы его притесняли да едва ли смуту не замышляли. Если он обосновался в Москве, то яд свой уже разлил.
– И что стольник Борис?
– А Борис Орловского в бараний рог скрутит, если нужда будет, – жёстко отрезал немец. – У него на таких, как Филипп Карлович, нюх особый. Не любит он пустобрехов и трусов.
У меня в голове словно сложился пазл. Все эти разрозненные кусочки – мои планы, надежды Беллы, нужды острога, опасения Бугая – вдруг собрались в одну чёткую картину, будто кто-то невидимый терпеливо свёл линии и притянул их друг к другу. Хотя… Ну какой невидимый? Вполне себе видимый и осязаемый. То, что ещё вчера казалось хаотичным нагромождением случайностей, обрело внутреннюю логику и направление. Я определённо не один на этом свете. За мной не только ватага казаков в глиняной крепости, пахнущей дымом, потом и сырой землёй. За мной – ещё и влиятельная в столице сила.
– Спасибо, Карл Иванович, – сказал я. Голос предательски дрогнул, пришлось откашляться. – Это… дорогого стоит. И я не забуду.
– Брось, – отмахнулся он, хотя было видно, что ему приятно. – Мы с тобой в одном седле, есаул. Только помни, если ты провалишься, то и на мою репутацию тень ляжет. Не подведи.
Я посмотрел на него. Усталый немолодой немец с перебитым плечом, в запылённом камзоле. Чужой, по сути, человек. Наёмник. Знаток своего дела. И такой близкий, как родной. Как тот, кем мне был Тихон Петрович. В его молчаливой выправке и сухой сдержанности читалась та надёжность, на которую можно опереться без лишних слов. Не зря говорят: «Относись к людям так, как ты хотел бы, чтобы люди относились к тебе».
– Да, я понимаю, Карл Иванович, – твердо сказал я. – Не подведу. И слово держу. Я вернусь в Тихоновский. С порохом. Со свинцом. И с пушками. Если придётся – буду челом бить сколько надо, и на горбу притащу. Пока своего не добьюсь – зубами грызть буду, но вырву. У меня там… – я запнулся, вспоминая теплый бок Беллы и запах новой бани. – … баня недотоплена. И женщина ждет. Дел невпроворот, Карл Иванович. И позарез нужны боевые средства, чтобы все это оберегать от недруга. От любого недруга.
Фон Визин посмотрел на меня, и уголки его глаз собрались в лучики. Он рассмеялся – тихо, чтобы не тревожить рану, морщась от боли, но смеялся искренне.
– Баня… – прохрипел он. – Помню, помню. У-у-ух, как она оживляет! Это серьёзный аргумент. За баню стоит воевать. Хах! А за женщину… тем более.
Он протянул здоровую руку и хлопнул меня по колену.
– Прорвёмся, есаул. Москва силу уважает. А силы в тебе – на троих хватит. Иди спать, укройся теплее, ночи нынче прохладные. Завтра снова в седло.
Я встал, чувствуя, как отпускает напряжение последних дней – не только от схватки в балке, а вообще от разных мыслей, переживаний, тренировки лексикона. Впереди была Москва. Были дьяки, столы, интриги. Теперь я понимал, что иду туда с надёжным козырем в рукаве.
И этот козырь звался дружбой. Дружбой с большими возможностями.
Глава 14
Два месяца.
Шестьдесят с лишним рассветов, когда ты продираешь глаза, ещё толком не понимая, жив ты или уже нет, и первым делом шаришь рукой в поисках рукояти сабли. Шестьдесят закатов, когда солнце падает за горизонт, как отрубленная голова, и ты гадаешь, придётся ли сегодня ночью резать глотки или обойдётся.
Степь, проклятая и великая, отпускала нас неохотно, да и лесостепь принимала нас с настороженной тишиной. Они цеплялись за копыта коней репьями, путали дороги в балках, преграждали путь буреломами, пугали ночными шорохами. Но мы шли на север, и мир вокруг менялся, как декорации в театре, когда рабочий сцены, кряхтя, проворачивает скрипучий механизм.
Сначала исчез горизонт. Тот самый, бесконечный, давящий своей пустотой. Его сожрали перелески. Жидкие берёзовые колки сменились плотными дубравами, а потом и вовсе пошла глухая, мохнатая хвоя. Ели стояли стеной, мрачные, как монахи-схимники. Воздух стал другим – влажным, густым, пахнущим прелой листвой, грибами и смолой. Дышать им было сладко, но непривычно. В степи ветер сушит глотку, а здесь – обволакивает.
Мы всё ещё ехали по инерции…
Все раны у наших благополучно заживали…
Несколько недель после той балки рейтары спали в обнимку с карабинами. Даже нужду справляли парами: один сидит, другой смотрит по сторонам. Но человек – скотина адаптивная. Боевое напряжение не может кипеть в крови вечно, иначе сердце не выдержит.
Помню, как мы въехали в первое крупное село уже далеко за чертой «Дикого Поля». Настоящее, мирное.
Ни валов, ни частокола. Избы разбросаны вольно, без всякого оборонительного порядка. Дымы из труб идут столбами в небо – значит, ветра нет, и беды не ждёт никто.
Навстречу нам выехал мужичонка на телеге, гружённой сеном. Обычный такой мужик, в драном треухе, с бородой, похожей на мочало. Он жевал травинку и лениво понукал лошадёнку.
И что сделал я?
Гнедой подо мной сплясал в сторону, а моя правая рука сама, без участия мозга, рванула саблю из ножен на треть. Клинок лязгнул. Глаза начали шарить по возу с сеном – не спрятан ли там кто? Нет ли под сеном пищалей?
Мужик выронил травинку, вытаращил глаза и перекрестился мелкой дробью, чуть с телеги не свалился.
– Ты чего, есаул? – раздался сбоку спокойный голос фон Визина. – Война кончилась. Это крестьянин. Он везёт сено корове, а не засаду.
Я с хрустом загнал клинок обратно. Стыдно стало.
– Привычка, Карл Иванович, – буркнул я, чувствуя, как горят уши. – Бережёного Бог бережёт.
– Тут Бог уже другие молитвы слушает, – усмехнулся ротмистр. – Учись дышать ровно, Семён. Здесь люди не режут друг друга просто так, от скуки. Здесь для этого нужен повод посерьёзнее: межа, баба или кабак.
Рейтары, глядя на меня, тоже начали оттаивать.
Наш отряд напоминал уже не стаю загнанных волков, а компанию усталых, но довольных бродяг. Вечерами у костра больше не выставляли тройные караулы. Парни весело курили трубки, травили байки, пекли в золе лук и картоху…
А, попались? Ха-ха-ха! Картошки-то ещё нет – лук и репу пекли.
Дитрих, наш лекарь, оказался знатным рассказчиком. Он как-то, подмигивая, поведал историю про одну вдовушку в Риге, которая лечила его от простуды «особым прогреванием». Ржали так, что кони пугались.
Я сидел, слушал их гогот, смотрел на искры, улетающие в чёрное небо, и понимал: вот она – обычная размеренная мирская жизнь без напряга.
* * *
Но были и те, кого мирная жизнь вводила в ступор.
Бугай.
Мой верный цербер. Ему было плевать – степь вокруг, лес или город. Он ехал так же, как и в первый день: прямой, молчаливый, огромный. Саблю он не прятал далеко, а клевец висел на луке седла.
Только головой крутил чаще.
– Батя, – прогудел он однажды, когда мы проезжали мимо свежесрубленной церквушки под Рязанью.
– Чего, Бугай?
– А чего это у них кресты такие… золочёные? И маковки резные. Неужто татарин не позарится?
– Здесь татарина лет сто не видели, – пояснил я. – Это Россия, Бугай. Глубинка. Тут купола золотить можно, не боясь, что их завтра на переплавку сдерут.
Он почесал затылок, сдвинув шапку на глаза.
– Чудно. Богатые, значит. А оконца-то, гляди… Наличники. Узоры. Это ж сколько времени надо, чтоб такую красоту вырезать? В степи б такое не выжило.
– В степи и выживание другое. А тут люди живут. Просто живут.
Он замолчал, переваривая информацию. Для него, выросшего на Дону, где дом – это крепость, а окно – это бойница, мирная архитектура была чем-то вроде инопланетного корабля. Красиво, но польза непонятна. Зачем тратить силы на узор, если он от стрелы не защитит?
Я посмотрел на свои руки.
За эти пару месяцев они изменились окончательно.
Кожа – как дублёная кирза, тёмная от ветра, солнца и въевшейся грязи (мы в пути мылись, безусловно, но условия были полевыми, не такими комфортными, как в остроге, где теперь была ещё и солидная баня). Ладони стали жёсткими, шершавыми, как наждак. Если такой рукой провести по шёлку – зацепки останутся. К тому же шрамы белели ниточками от всех пройденных Семёном битв.
И лицо. Я видел своё отражение в лесном ручье на привале.
На меня смотрел волк. Скулы обтянуты кожей, нос заострился, в уголках глаз залегли морщины – от привычки щуриться на солнце. Борода, которую я раньше брил, теперь росла как хотела, жёсткая и колючая. Как и волосы на голове. Взгляд стал… пустым? Нет. Спокойным. То страшное спокойствие человека, который знает цену жизни.
Москва.
Она приближалась. Мы чувствовали её дыхание. Тракт становился шире, укатаннее. Попадались мощёные гати через болота. Людей становилось больше: обозы с товарами, пешие богомольцы с котомками, гонцы, нахлёстывающие коней.
И с каждым ямским станом я понимал: там, в каменных палатах, мне придётся выдержать бой пострашнее, чем в балке. Там саблей не махнёшь. Там нужно будет вытащить из себя все лучшие навыки хитрости и изворотливости.
Потому что дипломатия с дьяками – это бизнес, где успех зависит ещё и от умения договариваться. А не только от помощи друга.
Фон Визин поравнялся со мной. Он уже выглядел гораздо бодрее, рана почти не беспокоила, и он снова начал подкручивать усы на фасонистый манер.
– Примерно завтра к вечеру, есаул, увидишь купола, – сказал он, указывая плёткой вперёд. – Готовься. Москва любит уверенных.
– Я уверен, Карл Иванович, – ответил я. – Мы дошли. А значит, полдела сделано. Осталось только убедить их, что порох нам нужнее – небольшая плата за их покой.
– Убедим, – кивнул немец. – А не убедим – так выпросим, надавим. Или украдём. Шучу. Воровать у царя – плохая примета.
Мы рассмеялись. Легко.
Лес расступился. Впереди, в синей дымке, угадывались очертания чего-то громадного, дымного, многоглавого.
Столица. Исток. Центр паутины.
Я тронул Гнедого пятками.
– Ну, Бугай, поглядим, чем дышит этот муравейник. И где тут наливают доброе вино.
– Лишь бы не отравили, – буркнул гигант, поправляя клевец.
– Это вряд ли. Нас уже ничем не проймёшь.
Где-то далеко позади остался острог Тихоновский, Белла, баня, Захар с крюком, мои саманные кирпичи. Но я вёз всё это с собой внутри. И эта ноша не тянула плечи. Наоборот. Она держала меня в седле крепче любого стремени.
* * *
Погода испортилась резко, словно кто-то наверху, устав от затянувшейся золотой осени, одним махом перевернул песочные часы. Ещё вчера солнце, хоть и скупое, грело спину через сукно, а сегодня мир посерел, сжался и выставил зубы.
Утро встретило нас не птичьим щебетом, а хрустом. Трава вдоль тракта, ещё недавно упругая и живая, теперь стояла стеклянная, посеребрённая инеем. Копыта коней цокали по подмёрзшей глине звонко, как по булыжнику. Изо рта вырывались клубы пара, оседая влагой на усах и бороде, где тут же схватывались ледяной коркой.
Фон Визин и его рейтары держались бодро. У немцев снабжение было казённое: под кирасами – толстые стёганки, поверх – плотные плащи из доброго сукна, подбитые войлоком. Им было зябко, но терпимо. Карл Иванович даже умудрялся на ходу раскуривать трубку, пряча огонёк в кулаке.
А вот наше с Бугаем положение оставляло желать лучшего. Сказать, что мы шли в одних летних «гавайках» и шортах, было бы неправдой: мы ведь даже взяли сменные комплекты одежды перед выходом из острога. Но… просчитались – взяли одежду полегче, чем следовало. Глядя на наши одеяния, так и хотелось сказать Бугаю: «Это фиаско, братан». Но он бы не понял соли…
После битвы в балке оставалась добротная одежда погибших рейтар; нас без лишних разговоров снабдили ею с условием вернуть по прибытии. Но были нюансы. Меня ещё удалось утеплить более-менее сносно: чужой кафтан сел туго и грел относительно исправно. А вот с Бугаем всё оказалось сложнее. Ни один из немецких комплектов не был рассчитан на его исполинский размах плеч и ширину груди. Самый большой кафтан и плащ сходились лишь кое-как; их приходилось носить нараспашку, перетянувшись поясом, больше для виду, чем для тепла. Могучие плечи Бугая подрагивали мелкой дрожью, которую он тщетно пытался скрыть. Губы, плотно сжатые, предательски дрожали.
Мы всё-таки донские, южане; для нашего тела северный холод врезался острее, чем для рейтар, выросших в краях с настоящими зимами. Он входил под кожу тонким лезвием, добирался до костей и там обустраивался всерьёз, без спешки, с хозяйской основательностью.
Да, когда-то моя прошлая личность знавала суровые морозы Тюмени – те самые ниже минус тридцати, когда воздух звенит, как стекло, когда машины встают колом и попытка завести их заканчивается лишь залитыми свечами зажигания и сиплым воем стартёра. Но… ведь здесь сейчас жил и мёрз Семён – со своей кровью и южной выносливостью, привыкшей к пеклу, сухому ветру и… разве что мягкой степной стуже.
Нам с Бугаем определённо требовалась собственная тёплая одежда – не одолженная и не подогнанная наспех, а своя, по плечу и по росту, чтобы мех ложился как надо, чтобы ветер глох в складках сукна, а мороз оставался снаружи, за швами и застёжками. Без этого двигаться дальше было бы самонадеянностью.
К полудню, когда серые тучи окончательно закрыли небо, мы увидели впереди дымы. Много дымов. Торговый посад.
Место это было шумным, грязным и пахнущим жизнью. Деревянные ряды, скрип телег, мычание скота, крики зазывал. Но главное – здесь торговали не только репой, салом и дёгтем, но и тем, что могло спасти наши шкуры: одеждой.
– Привал! – скомандовал фон Визин, когда мы въехали на широкую площадь перед церковью. – Пару часов на отдых. Коней овсом побаловать, самим горячего похлебать.
Мы с десятником спешились, подрагивая.
– Бугай, за мной, – бросил я ему.
Мы двинулись к торговым рядам, где висели шкуры. Запахло сыромятной кожей и овчиной – самым сладким ароматом в этот собачий холод.
Торговец, мужик с хитрым лицом и бородой лопатой, сразу смекнул, что к нему идёт «сладкий» клиент. Двое замёрзших путников с оружием, но в одежде явно не по сезону и не по размеру.
– Эй, ратные люди! – гаркнул он, раскинув руки. – Гляжу, продрогли? А у меня тулупы – хоть в лютый мороз стой! Сама овца плакала, когда шубу отдавала, такая тёплая!
Я подошёл, щупая товар. Овчина была грубая, но плотная, густая. То, что нужно. Никаких изысков – одна польза.
– Почём? – спросил я, стараясь, чтобы голос не дрожал от холода.
– Для вас, служивых, уступлю. Три рубля за штуку!
Я поперхнулся воздухом. Три рубля? Да за такие деньги рабочую лошадь взять можно у нас на Дону.
– Ты, купец, в своём уме? – я прищурился. – Полтора рубля – и то щедро.
– Полтора⁈ – взвыл он оскорблённо. – Да ты погляди, какой мех! Да тут выделка что барская!
Торг вышел жёстким. Я бился за каждую монету так, словно это была моя собственная печень. В голове щёлкал счёт. Деньги эти были не мои личные, а острожные. Каждая копейка предназначалась для Москвы. Для подарков. Для смазки нужных колёс в приказах.
Но я смотрел на Бугая, который стоял рядом, переминаясь с ноги на ногу и дыша на посиневшие пальцы, и понимал: если сейчас начну жаться, до Разрядного приказа довезу не верного телохранителя, а ледяную статую. А статуи в нашем деле ратном бесполезны.
– Ладно, чёрт с тобой, кровопийца, – сказал я, когда мы сошлись на двух рублях за штуку. – Давай два. Самых больших.
Я полез за пазуху, ломая ногти, распорол шов и достал несколько мешочков с серебром. Отдавать их было больно. Почти физически. Минус четыре рубля. Весомая прореха в моём московском запасе.
Мы натянули обновки прямо там, у прилавка.
Ощущение было божественным.
Тулуп накрыл меня тяжёлой, плотной волной тепла. Ворс щекотал шею, но это была приятная щекотка. Ветер, ещё минуту назад пронизывающий до костей, бессильно запутался в густой шерсти. Я мгновенно перестал дрожать.
Бугай, облачившись в необъятный тулуп, который на нём всё равно смотрелся чуть внатяг в плечах, замер.
Он медленно провёл ладонью по рукаву. Потом застегнул пуговицы – большие, деревянные бочонки. Надвинул на брови новый треух, который я выторговал в довесок (два – ему и себе).
Его лицо, красное от ветра и морозца, начало медленно расплываться в улыбке. Но это была не та яростная ухмылка Джокера, которую я видел в балке и до этого. Нет. Это была улыбка ребёнка, которому подарили щенка. Или улыбка кота, дорвавшегося до сметаны. Блаженная. Абсолютная.
– Тепло, батя… – прогудел он, и голос его звучал глухо, как из бочки. – Как в печке. Ух…
Он похлопал себя по бокам, проверяя обновку на прочность.
– Теперь жить можно. Теперь хоть на край света.
– Нам не на край, нам в Москву, – вздохнул я. – И боюсь, Бугай, в этой Москве нам придётся жаться, как сиротам, потому что денег на широкие жесты у нас теперь – кот наплакал.
Кроме тулупов и шапок, мы взяли у другого торговца варежки – грубые, из колючей шерсти, но такие, что пальцы в них чувствовали себя как дома, шерстяные портянки и войлочные подкладки в сапоги. Ноги сразу сказали «спасибо».
Я оглянулся. У соседнего ряда толклись рейтары. Они тоже не теряли времени – докупали рукавицы, тёплые портянки, какой-то жир для смазки сапог. Дитрих придирчиво выбирал сушёную бруснику – видимо, для своих отваров. Им было проще. У них было жалование, шикарное.
Накупив одежды, мы с Бугаем там же, на посаде, зашли в харчевню и отогрелись миской горячей похлёбки с ломтями ржаного хлеба да кружкой пряного сбитня.








