Текст книги "Есаул (СИ)"
Автор книги: Ник Тарасов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Есаул
Глава 1
Боевой запал – это самая дорогая валюта, которую организм даёт тебе в долг под бешеные проценты. Пока идёт бой, пока ты на кураже рубишь, колешь и орёшь, ты – полубог. Тебе кажется, что у твоего ресурса нет дна. Но как только всё заканчивается, приходит коллектор. И этот коллектор вышибает долги безжалостно: болью, апатией и свинцовой тяжестью, которая наливается в каждую клетку тела.
Я стоял посреди двора, опираясь на саблю, как на костыль, и чувствовал, как во мне гаснет ярость и поднимается холодная ясность. Нужно было взять себя в руки. Не плакать, не распускать сопли, а смотреть вокруг и считать. Кто жив. Кто ранен. Что уцелело. Что можно удержать. И что мы потеряли после этого наскока, который враг считал быстрым и лёгким, а он обернулся для всех кровью и грязью.
Я двинулся вперёд. Мои ноги переставлялись механически, словно я управлял чужим аватаром в компьютерной игре с лагами. Спину жгло так, будто туда приложили раскалённый утюг – действие шока проходило, и порез напоминал о себе пульсацией в такт сердцу. Но я загнал эту боль в дальний угол сознания, в папку «Спам». Сейчас не до неё.
За мной тенью двинулся Бугай. Он не задавал вопросов, не ныл. Он просто шёл следом, грузный и молчаливый, как совесть.
Мы начали с левого фланга, от куреней, стоявших на самом краю.
– Раз… – прохрипел я, глядя на тело, полузасыпанное землёй и опилками.
Казак лежал лицом вниз. Зипун на спине был превращён в лохмотья. Я не видел лица, но по сапогам узнал Мыколу из десятка Остапа. Хороший был мужик, хозяйственный. Вчера ещё смеялся, что после войны хату перекроет. Не перекроет. Выбыл.
– Два… Три…
Я шёл и ставил галочки в воображаемой таблице Excel у себя в голове. Строка за строкой. Ячейка за ячейкой.
Вот здесь, у колодца, лежали двое наших. Молодые совсем. Они, видимо, пытались прикрыть друг друга спинами, когда янычары прорвались. Их так и нашли – сплетёнными в последней схватке, пронзёнными ятаганами, но не разжавшими рук.
– Четыре… Пять…
Цифры не имеют эмоций. Цифры – это статистика. Если я начну вглядываться в каждое лицо, если начну вспоминать, как мы пили с ними у костра, как делили хлеб, я сломаюсь. Я просто сяду в эту кровавую жижу и завою. Поэтому я считал.
Шестьдесят семь.
Шестьдесят семь казаков. Это только те, кого я нашёл сразу. Шестьдесят семь мужиков, у которых были планы, семьи, надежды. Шестьдесят семь боевых единиц, которые больше никогда не встанут в строй.
Бугай тронул меня за плечо. Его огромная, грязная рука указала в сторону развалин конюшни. Там, под обгоревшей балкой, виднелся сапог. Не казачий. Ботфорт.
– Рейтар, – глухо сказал Бугай.
Мы подошли. Я с усилием, стиснув зубы от боли в спине, помог Бугаю приподнять балку.
– Шесть… Семь… Десять…
Рейтары лежали относительно кучно. Они, видимо, пытались удержать проход к лошадям. Доспехи их были смяты, как фольга. Лежали несколько и в других местах. Восемнадцать человек. Восемнадцать обученных воинов, присланных государем, остались лежать в нашей грязной степной земле.
– Итого: восемьдесят пять погибших, – прошептал я себе под нос. – Потери критические.
Но это были только мёртвые. А были ещё те, кто балансировал на грани.
Мы дошли до лекарской избы и до погреба, куда стаскивали раненых. Из погреба тянуло плотным, спёртым духом крови, мочи и сырого мясного запаха. Стоны сливались в один тягучий, дрожащий гул.
Я заглянул внутрь. Вместе с теми, кто находился в избе, более пятидесяти казаков. Кто-то сидел, привалившись к стене и баюкая перевязанную руку или ногу. Кто-то лежал пластом, бледный как полотно, и тяжело дышал.
Полсотни выведены из строя. Кто-то вернётся в строй через неделю, кто-то останется калекой, как Захар когда-то, а кто-то не доживёт до вечера.
Каждое узнавание било под дых. Вон лежит Архип – ему разрубили лицо. Вон Панас – он держится за обрубок ноги…
Раненые рейтары тоже были там, но в значительно меньшем количестве.
Я отвернулся. Нельзя смотреть долго. Нельзя жалеть. Жалость – это роскошь мирного времени. Сейчас нужна эффективность.
Дальше по маршруту работал Остап. Моя правая рука организовал работу с мрачной деловитостью могильщика. Он разделил выживших, способных стоять на ногах, на две бригады.
Одна стаскивала наших мёртвых к часовне. Бережно, на плащ-палатках.
Вторая занималась турками.
– Своих – отдельно, этих – в ров! – командовал Остап, указывая на горы тел в белых и серых одеждах. – И шевелитесь, хлопцы! Солнце высоко, сейчас жарить начнёт.
Он был прав. Воздух уже начинал нагреваться, и к запаху гари примешивался новый, тошнотворный сладковатый душок. Запах большого количества мёртвой плоти на жаре. Если мы не уберём их до обеда, к вечеру здесь будет не продохнуть, а завтра начнётся мор от трупного яда.
Я подошёл к пролому в стене. К тому самому месту, где ночью было бутылочное горлышко нашей мясорубки.
Здесь лежали не просто трупы. Здесь была баррикада из плоти.
Янычары лежали слоями. Как в слоёном пироге с мясной начинкой. Три, местами четыре ряда тел. Задние падали на передних, те, кто бежал следом, спотыкались и получали пулю или удар саблей, падая сверху.
Ночью, в дыму и горячке боя, они были для меня безликой массой. Толпой, валом, сплошным напором. Я рубил их, не задумываясь, как рубят крапиву палкой.
Теперь я видел лица.
Вот молодой парень, почти мальчишка, с пушком над верхней губой. Он лежит на спине, раскинув руки, и смотрит в небо остекленевшими карими глазами. Удивлённо так смотрит, будто спрашивает: «Зачем?».
Вот здоровяк с перекошенным в предсмертном оскале лицом. Его рука всё ещё судорожно сжимает рукоять ятагана.
Вот совсем старый воин, со шрамами на щеках.
Обычные лица. Человеческие. Не демоны, не орки. Люди, которых пригнали сюда умирать за амбиции султана и ошибки их командиров.
Я смотрел на эту гору тел, которую сам же и помог создать, и чувствовал странную пустоту. Ни торжества победителя, ни раскаяния убийцы. Просто факт. Работа выполнена. Объект зачищен. Мусор нужно вынести.
– Хорошая работа, заместитель сотника.
Я вздрогнул. Ко мне, прихрамывая и опираясь на обломок алебарды, подошёл фон Визин.
Ротмистр выглядел жутко. Повязка на голове пропиталась кровью и стала бурой коркой. Лицо серое, под глазами залегли чёрные тени. Он держался на одной силе воли и немецком упрямстве.
Он встал рядом со мной и посмотрел на вал из турецких тел перед рвом, там, где трава была вытоптана и пропитана кровью до черноты.
– Твои игрушки, – кивнул он на торчащие из земли и из тел шипы чеснока. – Те самые ежи.
– Они, Карл Иванович, – отозвался я, не поворачивая головы.
– Сработали, – констатировал он с деловым уважением, в котором не было ни капли эмоций, только холодная оценка. – Без них нас бы смяли в первые четверть часа. Конница бы ворвалась во двор на плечах пехоты, и нас бы просто растоптали. А так… они завязли. Потеряли темп. Потеряли удаль.
Он сплюнул под ноги.
– Ты дал нам время, Семён. Время перезарядиться. Время перегруппироваться. Это дорогого стоит.
Я кивнул механически. Головой я понимал: он прав. Мой план сработал. Мои знания из будущего, мои ролики с YouTube про фортификацию и тактику спасли нам жизнь. Я должен гордиться. Я должен чувствовать удовлетворение от того, что как военный советник я сделал всё правильно.
Но внутри было тихо и глухо, как в танке.
– А если бы пушки уцелели? – спросил я тихо, глядя на мёртвого турецкого мальчика. – Если бы мы не взорвали их порох? Помогли бы ежи?
Фон Визин помолчал. Он понимал, о чём я.
– Нет, – честно ответил он. – Если бы они ударили ядрами, стены бы легли. И никакие ежи, никакой героизм нас бы не спас. Мы бы все лежали здесь, вперемешку с ними.
По спине пробежал холодок. От осознания того, насколько тонкой была грань. Насколько всё зависело от случая, от удачи, от одного вовремя брошенного фитиля. Мы победили не благодаря силе. Мы победили, потому что обманули смерть. Выиграли в лотерею у дьявола. И очень хочется верить, что расплата не придёт, как в «Пункте назначения»…
Я отвернулся от пролома.
– Надо убирать их, Карл Иванович, – сказал я, возвращаясь в состояние автомата. – Иначе нас добьёт холера.
– Согласен, – кивнул ротмистр, налегая на алебарду. – Работы много. А рук мало.
Мы стояли посреди поля смерти, два измотанных, израненных человека из разных миров, объединённых одной кровавой ночью. Вокруг гудели мухи, начиная свой пир, солнце поднималось всё выше, обещая жаркий день, а в моей голове продолжал щёлкать невидимый счётчик, подводя итоги самой страшной инвентаризации в моей жизни.
* * *
Прохор проверял раненых в лекарской избе, а я снова спустился по скрипучим ступеням в наш «лазаретный» погреб. Увесистая дубовая дверь отсекла солнечный свет и гул внешнего мира, оставив меня наедине с тусклым светом и звуками человеческой боли.
Первое, что снова ударило в нос массивным кроссом, будто от Майка Тайсона, – запах.
Меня встретила странная, почти медицинская смесь. Да, здесь пахло кровью – густо, железно. Пахло потом десятков горячечных тел и страхом, который, кажется, имеет свой собственный кислый аромат. Но сквозь всё это пробивался резкий, уксусный дух.
Воздух относительно чистым. Никакой спертости.
– Окна держим открытыми, как ты велел, батя, – пробурчал кто-то из санитаров, заметив мой взгляд на приоткрытые продухи под потолком.
Я кивнул и шагнул вглубь.
Зрелище было не для слабонервных. На соломе, поверх которой были брошены грубые рогожи, лежали люди. Десятки людей. Казаки, рейтары, молодые парни и мужики в возрасте. Кто-то стонал сквозь стиснутые зубы, кто-то бредил, мечась в горячке, выкрикивая имена матерей или моля Бога о пощаде, которой здесь было так мало.
Я шёл между рядами, стараясь не наступать на чьи-то конечности, и чувствовал себя Данте, спустившимся в очередной круг ада. Только черти тут были не с вилами, а с железными щипцами и корпией (раздёрганной на волокна тканью), и носили они грязные фартуки.
Мой взгляд искал одну конкретную фигуру.
В самом дальнем углу, на отдельной, чуть приподнятой лежанке, лежала она.
Белла.
Сердце пропустило удар, потом ещё один, и застучало где-то в горле.
Она была бледной. Нет, не так. Она была прозрачной. Та смуглая кожа, которая всегда светилась жизнью и степным солнцем, теперь напоминала старый пергамент. Лицо осунулось, под глазами залегли иссиня-чёрные тени.
Но она была жива.
Её грудь слабо, но ритмично поднималась и опускалась.
Я подошёл и плавно опустился на край топчана. Спина отозвалась резкой болью, но я не обратил внимания.
Её глаза были закрыты. Длинные чёрные ресницы неестественно контрастировали с белизной лица.
Я осторожно взял её руку. Она была холодной, словно ледышка. Тонкие пальцы, обломанные ногти с въевшейся в них сажей – следы вчерашней битвы, когда она таскала вёдра и перевязывала раненых под огнём.
Я просто сидел и держал её ладонь. Молча.
Слова? Какие тут к чёрту слова? Все красивые фразы, все пафосные речи сгорели этой ночью вместе с конюшней. Осталась только звенящая пустота и это слабое, но упрямое биение пульса под подушечками моих пальцев.
Тук… тук… тук…
Самый важный ритм. Важнее любого барабанного боя.
Глава 2
Вдруг её ресницы дрогнули. Она медленно, с усилием открыла глаза.
Огромные, тёмные омуты. В них плавала боль и туман наркотического сна (Прохор наверняка напоил её маковым питьём), но в глубине… О да, в глубине всё ещё тлела та самая шальная, упрямая искра. Искра той самой женщины, которая могла послать к чёрту сотника и рассмеяться в лицо смерти.
Она сфокусировала взгляд на мне. Уголки её губ, разбитых и сухих, дрогнули в попытке улыбнуться.
– Ты опять пришёл грязный, как чёрт… – прошептала она. Голос был тихий, шелестящий, как сухая трава на ветру. – Я же просила… Семён… хотя бы лицо мой, когда со мной встречаешься…
В горле встал колючий ком. Жгучий, предательский. Глаза защипало. Я? Плакать? Я, продавец, видавший виды, циник и попаданец, который только что хладнокровно добивал врагов?
Я резко отвернулся, делая вид, что поправляю повязку на своей руке. Моргнул пару раз, прогоняя влагу. Нельзя. Не при ней. Она и так на грани, ей нельзя видеть, как её «железный» десятник пускает сопли.
– Воды в остроге мало, Белла, – прохрипел я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – Вся на тушение ушла. Да и не до красоты сейчас.
Она слабо сжала мои пальцы. Почти неощутимо.
– Дурак ты… – выдохнула она, и в этом слове было больше нежности, чем во всех любовных сонетах Шекспира.
Я почувствовал движение сзади. Обернулся.
Ко мне подошёл Прохор, переместившийся из избы в погреб.
Мой верный помощник по врачебным делам гарнизона.
Он осунулся. Его лицо посерело от усталости, глаза словно ввалились, но взгляд был ясным. Трезвым. А руки… К дисциплине и гигиене я его приучил надёжно – он вытирал руки о тряпку, и тряпка эта была белой.
Хотя… не могло не броситься в глаза, что эти его руки тряслись мелкой дрожью – сказывалось напряжение бессонной ночи за импровизированным операционным столом.
Он подошёл, деловито оглядел Беллу, поправил моховую повязку на её боку.
– Ну, что, батя, – сказал он, и голос его звучал глухо, но уверенно. – Напоминаю состояние. Рана у неё дрянная была. Глубокая. Но до большой жилы не достало, ангел-хранитель отвёл. Я зашил. Крепко зашил, чтоб не разъехалось.
Он кивнул на столик рядом, где стояла бутыль с мутноватой жидкостью.
– Спиртом промыл, как ты учил. Не пожалел, хоть сердце кровью обливалось добро переводить. Мхом чистым обложил, этим твоим, болотным. Будет жить, Семён. Шрам останется, конечно, на полбока, но… краше только будет. Боевая баба.
«Болото умеет хранить чистоту лучше любой избы…» – я слушал его, и во мне росло странное чувство. Смесь облегчения и глубокого, настоящего уважения.
– А Митяй? – спросил я.
– В горячке Митяй, – Прохор нахмурился. – Плечо ему развалили знатно. Но держится. Крепкий он, жилистый, как корень. Если зараза не пойдёт – выкарабкается.
Он устало протёр лицо рукой.
– Ещё семеро тяжёлых. Очень тяжёлых. Двое… – он махнул рукой в сторону дальнего угла, где лежали неподвижные тела, накрытые рогожей с головой. – Двое… – он махнул рукой в сторону дальнего угла, где накрытые рогожей неровно, с надрывом дышали люди. – До вечера не дотянут.
Я встал с топчана и посмотрел ему прямо в глаза. Прохор чуть ссутулился под моим взглядом, ожидая, наверное, очередного нагоняя за санитарию.
– Ты спас её, Прохор, – тихо, но твёрдо сказал я. – И Митяя. И ещё многих тех, кто там лежит. Ты сделал не меньше, чем герои с саблей на стене.
Грузный мужик шмыгнул носом. Его лицо пошло красными пятнами (наверное, я предположил, в тусклом свете это было не разобрать), он смущённо отвёл глаза и начал теребить край своего фартука.
– Да ладно тебе, Семён… – пробубнил он. – Чего уж там. Это всё… правила твои дурацкие. С мытьём этим рук, с кипячением… Я-то что? Я просто руками работал. Резал да шил, как умею.
– Вот именно, – я положил руку ему на плечо и сжал. – Именно что работал. Иди отдохни хоть час. Ты нужен нам живым.
Он кивнул и поплёлся к выходу, шаркая ногами. Великий хирург семнадцатого века. Потрёпанный ангел-хранитель нашего острога.
Я снова повернулся к Белле. Она всё это время смотрела на нас полуприкрытыми глазами. Сил говорить у неё почти не было, но я видел, что она всё понимает.
Мне нужно было уходить. Наверху ждал хаос, ждал Орловский, ждали похороны. Но перед уходом мне нужно было попросить её об одном. О небольшом усилии ради неё самой. Я переживал…
Я наклонился к самому её лицу. От неё пахло травами и немного – тем самым простым, грубым лавандовым мылом, которое я подарил ей некоторое время назад (сделал сам, вспомнив уроки химии, но это другая история).
– Белла, – прошептал я. – Ты сейчас спи, набирайся сил. Ешь всё, что Прохор даст, пей всё, что нальёт. Ты должна встать на ноги. Я всегда рядом.
Она чуть заметно кивнула.
Я выпрямился, бросил последний взгляд на её бледное лицо, на спящих раненых, на чисто вымытые полы «лазарета». И шагнул к двери, навстречу солнцу и новым задачам.
* * *
Смеркалось. Жара, наконец, начала спадать, но вокруг всё ещё стояла тяжёлая, вязкая духота. Мухи – их было столько, что казалось, будто вибрирует само пространство.
Тянуть было нельзя. Если мы не закопаем тела сейчас, завтра нас добьёт не янычарская сабля, а эпидемия.
В два захода мы курсировали медленной, скорбной процессией за восточную стену, на лысый холм, открытый всем ветрам. Подальше от того пригорка, где были похоронены наши бойцы после битвы в Чёрном Яре. В то время и в том месте не существовало строго определённого места под кладбище, поэтому хоронили на некотором расстоянии от острога, в разных направлениях, по обстоятельствам. Главные условия были просты: чтобы не тянуло в острог и подальше от воды.
Восемьдесят семь свертков (восемьдесят пять ранее погибших и двое, на которых указывал Прохор в погребе). Восемьдесят семь коконов из дорогой рейтарской парусины, снятой с уцелевших палаток, тентов и навесов, с укрытий обоза – всё это фон Визин отдал не глядя, наплевав на отчётность перед казной.
– Ткань – дело наживное, – прохрипел он тогда, когда я спросил его. – А честь – штука одноразовая. Заворачивай.
Я нёс носилки с покойным Тихоном Петровичем в первый заход, возглавляя процессию. Сзади, тяжело дыша, шёл Бугай. Чувствовалось, как деревянные ручки впиваются в ладони, содранные в кровь, но эта боль была мне нужна. Она заземляла.
Мы поднялись на холм. Здесь уже были вырыты ямы. Неглубокие – сил копать у измотанных людей не было, да и грунт здесь был каменистый.
Казаки стояли молча, лица серые, осунувшиеся, как у призраков.
Попа не было. Вместо него вышел старый казак из бывшей сотни Максима Трофимовича – дед Матвей. Сухой, жилистый, с белой как лунь бородой. Он встал в изголовье крайней могилы, снял шапку, и ветер тут же принялся трепать его редкие седые волосы.
– Господи, упокой души рабов твоих, за веру и Отечество живот положивших… – затянул он.
Голос у него был надтреснутый, глухой, как старый барабан. Он не пел, он скорее выговаривал слова молитвы, чеканил их, отправляя запрос в небесную канцелярию. «Со святыми упокой…»
Ветер, который до этого гонял пыль по степи, вдруг стих. Словно кто-то там, наверху, нажал кнопку «Mute», чтобы послушать доклад.
Мы опустили все тела из первого захода в ямы. Медленно. Бережно. Затем мы начали ходить между могилами.
Я смотрел, как Федька лежит в яме. Рядом лёг Степан. Два доблестных парня. Они пришли в этот острог живыми, полными планов. Федька мечтал купить коня. Степан хотел построить хату. А теперь они уходят в землю, завернутые в тряпки.
Внутри меня шевельнулось что-то неприятное, холодное, ядовитое. Чувство вины. Оно не кричало – оно шептало, прилипчиво и настойчиво: «Ты мог их спасти. Если бы был быстрее. Если бы лучше учил их держать удар. Если бы не рванул тогда на тот фланг, а остался прикрывать их. Это твоя недоработка. Твоя ошибка».
Я стиснул зубы так, что свело челюсть. Человека, у которого дело пошло наперекосяк, можно просто отстранить. Командира, у которого погибли люди, – нет. Его оставляют жить дальше. С этим.
Отдельно, на самой макушке холма, была вырыта могила для Тихона Петровича. Самая глубокая.
Мы подошли и к ней. Я, Бугай, Остап и Максим Трофимович.
Сотник лежал спокойный, с открытым лицом для прощания. На его облике застыло странное выражение – суровая, но какая-то умиротворенная удовлетворенность. Словно он наконец-то довёл дело до конца, поставил последнюю точку и теперь с чистой совестью уходит на покой. Батя знал, что уходит не зря. Он забрал с собой лучшего. Он разменялся ферзя на ферзя, спасая пешек.
Я взялся за край парусины. Грубая ткань скользила между пальцами.
– Прощай, батя, – прошептал я. – Спасибо за науку.
Затем я нащупал за поясом пернач – тот самый, что передал мне Остап. Тяжёлый, холодный, уже ставший своим. Знак власти и долга, который теперь был со мной. С ним мне дальше жить и командовать в этом дурдоме. Посмотрев на сотника, я понял: в последний путь ему нужно положить что-то памятное, что-то своё, личное.
Я достал из-за голенища его старый нож. Простая, сбитая рукоять, заточенная до бритвенной остроты сталь. Он с ним не расставался. Резал им хлеб, строгал палочки, чистил рыбу. Это была часть его руки.
Я опустился на колени у края могилы, поджав ноги под себя и сев на голени. Земля была ещё тёплой от дневной жары. Я наклонился и бережно пустил нож ему на грудь, плашмя, поверх скрещённых рук.
– Тебе пригодится, батя, – тихо сказал я, глядя в его закрытые глаза. – Если и там придётся кого-нибудь строить. А зная тебя – придётся. Наведи там порядок в раю, чтоб ангелы строем ходили и нимбы чистили песком.
После этого я поднялся, стряхнул землю с ладоней, ног и сделал шаг назад.
Рядом стоял Бугай. Огромный, грязный, страшный. Гора мышц, способная ломать хребты голыми руками. А сейчас он плакал. Стоял и рыдал, как ребёнок. Молча. Крупные слезы катились по его распухшему, превращенному в одну сплошную гематому лицу, смывая грязь и кровь, и падали в свежую землю.
Кап… Кап… Кап…
Никто не смотрел на него косо. Никто не ухмылялся. Потому что плакали все. И Максим Трофимович. И даже Остап, этот мрачный кремень, человек дела с жутким рубцом через щеку, отвернулся к закату и яростно тер глаза рукавом изодранного зипуна, делая вид, что туда попала пыль. А пыли-то не было. Ветер стих.
Позже… звук комьев земли, ударяющих о тела… был самым страшным звуком этой войны. Глухой. Окончательный. Словно захлопывалась дверь в бункер.
Когда холмики выросли, мы взялись за топоры.
Кресты рубили прямо тут же, из обломков частокола, которые притащили с собой. Символизм был такой насыщенный, что хоть ножом режь. Те самые бревна, которые годами защищали их живых от степи, теперь будут охранять их мертвый покой.
Я вбивал крест в изголовье Федькиной могилы обухом топора.
Бум.
Это тебе за коня, которого ты не купил.
Бум.
Это за то, что я тебя вылечил, а сберечь не смог.
Бум.
Это за то, что XVII век – жестокая сука, которая жрёт своих детей.
Во второй заход мы повторили мрачную процессию для оставшихся погибших боевых братьев.
Солнце ушло за горизонт, оставив на небе тёмно-красную полосу, похожую на свежий разрез. Мы стояли на холме – кучка выживших, грязных, изломанных людей. Живой частокол, который оказался крепче деревянного.
– Царствие Небесное, – выдохнул дед Матвей и перекрестился широким, двуперстным крестом.
Я вытер потный лоб тыльной стороной ладони. Рука дрожала.
Счёт был подведён. Мёртвых больше не стало. Живые остались и их нужно было держать на ногах.
Теперь нужно возвращаться в острог. Там ждали раненые, ждал Орловский со своими амбициями и пропитанными лавандовыми благовониями платками, ждала Белла. И ждала новая жизнь, в которой я больше не десятник, а целый заместитель сотника. И этот пернач за поясом весит не меньше тонны моральной ответственности.
* * *
Третий день после штурма встретил нас тишиной и запахом. Тем самым запахом, который не выветривается быстро ни ветром, ни временем – сладковато-приторным душком тлена, смешанным с гарью и застоявшейся кровью. Острог был похож на больного после тяжелейшей операции: жив, но выглядит так, что краше в гроб кладут.
Курени – наши старые, добрые полуземлянки – представляли собой жалкое зрелище. Крыши частично сгорели или были растащены на баррикады и носилки, бревна стен обуглились. Жить в них сейчас было равносильно жизни в коптильне для рыбы, только вместо рыбы коптились бы казаки. А когда пойдут дожди, эти ямы превратятся в бассейны с грязью, в которых будут с радостным писком плодиться черви и бактерии. От безысходности им приходилось там ютиться, и части уцелевших рейтар – тоже, но это не могло рассматриваться как долгосрочный вариант.
В связи с последними событиями с Орловским была согласована следующая передислокация. Рейтары Орловского переселились к нему, в атаманскую избу, по разным углам. Освободившуюся избу есаула, которая, как и атаманская, уцелела после осады, занял фон Визин, до этого располагавшийся в палатке вместе со своими, «ближе к народу». Вместе с фон Визиным туда заехала и часть его рейтар – по разным углам, те, что рангом повыше. Остальные рейтары расселились вместе с уцелевшими казаками по пригодным для ночлега местам в куренях. Я, как обычно, жил в своей комнате при лекарской избе.
И да, что касается Беллы, моей бойкой смуглянки. Во время ранения я сразу распорядился нести её в погреб при лекарской избе, потому что там, под осадой, было надёжнее всего и всё уже было приготовлено мной и Прохором для работы: свет, вода, инструменты, мох, спирт, стерильные корпии и прочее. Туда тащили всех тяжёлых. После того как Прохор зашил порез, мы решили её пока больше не трогать. Свежую рану лишний раз таскать – только навредить: разойдутся швы, снова пойдёт кровь. Договорились – как станет полегче, перенесём её ко мне в комнату.
Я собрал казаков на плацу ближе к обеду.
Народу было не так много, как хотелось бы – те, кто мог стоять на ногах и не был занят в карауле на руинах. Они стояли хмурые, уставшие, всё ещё не отошедшие от шока потери товарищей и сотника. Их глаза смотрели на меня с немой усталостью и тем самым выражением, которое любой среднестатистический корпоративный сотрудник XXI века видит на утренней летучке утром понедельника: «Ну, чего тебе ещё надо, начальник? Дай похмелиться и умереть спокойно».
Но умирать в мои планы не входило.
Я вышел в центр, стараясь не наступать на пятна, которые ещё не до конца впитались в землю – хотя мы честно подметали плац до этого.
В руках я держал обычное деревянное ведро.
– Казаки! – начал я, стараясь говорить громко, чтобы всем было доходчиво понятно. – Смотрите сюда.
Я перевернул ведро, и на землю шлепнулся влажный, жирный ком рыжей глины. Обычной донской глины, которой у нас за ручьём – «хоть жепой ешь» (как сказал бы легендарный Валера).
Мужики переглянулись. Кто-то сплюнул, кто-то почесал затылок. Бугай, стоявший рядом со мной, насупился, явно не понимая, к чему клонит его командир. Лепить горшки мы вроде не собирались.
Я нагнулся, зачерпнул горсть соломы, валявшейся тут же (остатки развороченной конюшни), и щедро посыпал ею глину. Потом плеснул воды из фляги. И прямо при всех, закатав рукав изодраной рубахи, начал месить эту субстанцию руками.
Чавк-чавк. Звук был непристойный, но деловой и архиважный.
– Что это, Семён? – буркнул кто-то из задних рядов. – Суровые пироги печь собрался?
– Дома строить, – отрезал я, формируя из глиняного теста прямоугольный брусок.
Я выровнял грани ладонью и положил получившийся «кирпич» на обломок доски. Солнце палило нещадно, и глина уже начала подсыхать, меняя цвет с темно-рыжего на белесый.
– Вот вам и стена, – объявил я, вытирая руки о штаны. – Саман. Кирпич-сырец. Глина, солома, вода, солнце. Расходов – ноль. Материал – под ногами. Мы не будем восстанавливать землянки. Мы будем строить крепкие, наземные мазанки. Обложим каркас из жердей этими кирпичами, замажем той же глиной, высушим на солнце – и получим крепость внутри крепости.
В толпе повисла тишина. Казаки переваривали. Для них дом – это сруб (дорого, долго, леса в степи мало) или землянка (быстро, тепло, но сыро). А лепить дома из грязи, как ласточки гнезда… Это было что-то из разряда татарских или турецких привычек.
– Ты, Семён, конечно, голова, – раздался хриплый, недовольный бас.
Вперед вышел Лавр. Крепкий, коренастый казак из старой гвардии, воевавший бок о бок с Максимом Трофимовичем при осаде. У него была перевязана голова, и смотрел он на меня исподлобья, как баран на новые ворота.
– Но ты не мудри. Деды наши в землянках жили – и ничего, не жаловались. Зимой тепло, дров меньше уходит. И от стрелы, ежели чего, в землю зарыться сподручнее. А ты нас в какие-то глиняные коробки загнать хочешь? Мы тебе что, гончары?
По толпе прошел ропот одобрения. Ммм… Это запашок… Чувствуете? Токсичный запашок неприятия нового, прогрессивного. Хотя, кирпич-сырец крайне сложно назвать чем-то «новым», но для него и таких как он это было так. Консерватизм – страшная сила. Ага, знаем, «Да нафиг нам не нужо́н ваш интернет», от создателей «Так деды делали» – самый непробиваемый аргумент в истории человечества, погубивший больше инноваций, чем отсутствие финансирования.
Я выдохнул. Спокойно, Андрей-Семён. Не включай режим «я знаю лучше, потому что я из будущего». Включай режим уставшего циника, который хочет жить.
– Деды, говоришь, жили? – я подошел к Лавру вплотную. – А скажи мне, Лавр, деды твои часто дристали дальше, чем видели?
Казак опешил.
– Чего?
– Того самого, – я обвел взглядом строй, жестко отмечая каждого взглядом. – Вы забыли, что здесь творилось пару недель назад? Забыли, как половина острога сидела на горшках и в нужниках, выворачиваясь наизнанку? Забыли вонь эту? И полную потерю сил? Забыли Мыколу, который чуть не рухнул в дырку нужника от лютого просёра?
Ропот стих. Аргумент был ниже пояса, грязен, но бил без промаха. Память о дизентерии была свежее памяти о дедах.
– Землянка – это яма, – продолжил я, понизив голос, но так, что каждое слово вбивалось, как гвоздь. – В яме сыро. В яме нет воздуха. В яме вши и блохи чувствуют себя как в раю. А главное – в яму стекает вся грязь, которую мы тут развели. Вы хотите снова лежать вповалку, гадить под себя и молить Бога о смерти, лишь бы живот не крутило?
Я слегка пнул свежеслепленный кирпич.
– Эта стена – сухая. Она не горит, как солома или сухое дерево, когда турки швыряют свою огненную дрянь. Летом в ней прохладно, не преешь. Зимой – тепло держит не хуже сруба, если стены толстые сделать. И никакая крыса, никакая вошь в глине не заведется.
Лавр насупился, но возражать не стал. Он помнил, как сам бегал до ветру каждые десять минут.
– Да и строить проще, – добавил я уже мягче. – Леса строевого у нас мало, на всех не хватит. А глины – вон, холмы срывай.
Тут вперед протиснулся Ерофей. Наш кузнец был черен, как черт, – сажа въелась в его кожу, кажется, навсегда. Глаза его, красные от недосыпа, вдруг загорелись живым, цепким интересом.
– А формы? – спросил он, прищуриваясь на мой образец. – Руками лепить – криво выйдет, да и долго.
– Деревянные рамки нужны, – кивнул я. – Просто ящик без дна. На два кирпича, на три. Ручки по бокам приделать. Хлопнул глину, утрамбовал, рамку снял – кирпич лежит.
Ерофей почесал бороду, оставляя на ней черный след.
– Толково, – крякнул он. – Доски есть, от ящиков снарядных остались. Мы вместе с плотником Ермаком за полдня пару десятков форм сгородим. И двойных, и одинарных. Размеры какие?








