Текст книги "Есаул (СИ)"
Автор книги: Ник Тарасов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Ротмистр кивнул, махнул здоровой рукой и вышел. Я услышал, как во дворе зацокали копыта его коня.
Мы остались одни.
Вечер опустился на усадьбу быстро, по-позднеосеннему. В окошке посинело. Генрих сдержал слово – нас позвали в баню.
О, это была песня. Настоящая боярская баня – добротная, ладная, поставленная с умом и расчётом. Гораздо выше уровнем, чем та, которую мы соорудили в Тихоновском.
Во всём чувствовалась рука столичного банного архитектора-виртуоза. Крепкое строение из отборного леса, брёвна подогнаны идеально, без щелей, словно одно к другому приросли. От них шёл густой смоляной дух – тёплый, терпкий, живой.
Предбанник просторный, сухой, пол тесовый, выскобленный до светлого дерева. Вдоль стен резные лавки, над ними вбитые в брёвна кованые крюки для кафтанов и оружия – порядок во всём. В углу стояла кадь с холодной водой, рядом – ушаты и ковши с длинными, аккуратно выструганными ручками. От потолка тянуло лёгким ароматом сушёной мяты и зверобоя – травы были подвешены под стрехой пучками, чтобы не сырели и давали дух.
Парная – просторная, высокая. Полки из липы, широкие, гладкие, тёплые на ощупь, без заноз и шероховатостей. Видно, что мастер делал на совесть. Доски пригнаны ровно, края сняты, всё ладно и крепко. На верхнем полке жар стоял густой, плотный, но не злой – такой, что обволакивает, а не жжёт.
Каменка сложена толково, качественно. Камни ровные, увесистые, прогретые до белого жара. Когда плеснули ковш воды – пар поднялся не рваный, а ровный, мягкий, будто шёлком накрыло. Печь тянула исправно, дыму ни следа, всё уходило в трубу, как положено. Чувствовалось – хозяин не терпит халтуры.
Всё здесь было именно так, как любят люди военные и хозяйственные: без излишеств, без пустого украшательства, но крепко, надёжно, с расчётом на долгую службу. Баня не для пафоса, а для дела – чтобы кость прогреть, рану размягчить, усталость выгнать до последней капли.
У Игната мы так и не успели воспользоваться банными процедурами, поэтому это был наш первый столичный опыт, хотя… там, очевидно, было скромнее. Что могу сказать определённо: баня фон Визина – это роскошь, заслуженная по праву неимоверным ратным трудом.
После ветра и сырости шалашей мы с Бугаем мылись долго, остервенело. Смывали с себя степную пыль, дорожную грязь, страх и напряжение последних месяцев. Я хлестал себя берёзовым веником, чувствуя, как кожа горит огнём, как раскрываются поры, выпуская усталость.
Когда я окатил себя ледяной водой из ушата, пар повалил от меня столбом. Я стоял, глядя на своё тело в тусклом свете лучины. Шрамированное тело донского воина XVII века.
Это тело помнило всё: каждую стычку, каждое падение. Оно вело свой счёт, ставило свои метки, пока голова была занята стратегией и выживанием. Странное чувство – смотреть на себя как на карту боевых действий.
Бугай сидел на нижней полке, красный как рак, и блаженно щурился. В пару он казался каким-то древним лесным божеством, отдыхающим после трудов праведных.
– Батя, – прохрипел он. – А жить-то можно. Если так каждый день мыться да есть – я и воевать разучусь.
– Не каркай, – усмехнулся я, вытираясь льняным полотенцем. – Войны на наш век хватит.
Когда мы возвращались во флигель, чистые, распаренные, в свежих портах и рубахах (и с аккуратно переложенными мешочками серебра, да, безусловно), даже Генрих, встретившийся нам во дворе с охапкой дров, позволил себе слабую, едва заметную улыбку. Видимо, чистый Бугай пугал его меньше, чем грязный. Или просто запах мыла и берёзы действовал умиротворяюще.
Спать легли относительно рано. Завтра предстоял бой. Не с саблей, а со словом и с бюрократией.
Я лежал на тюфяке, слушая мерное сопение богатыря с соседнего ложа. В печке уютно потрескивали угли, отбрасывая на потолок пляшущие тени.
Рука сама потянулась к груди. Я нащупал там, под рубахой, костяной амулет. Вытащил его, сжал в ладони. Кость была тёплой, живой. Она хранила тепло моего тела и… мне хотелось верить, тепло рук Беллы.
Я закрыл глаза и представил её лицо. Чёрные глаза, насмешливый изгиб губ, запах полыни и степного ветра, который всегда был с ней.
«Я вернусь», – мысленно прошептал я ей. «Обещаю. Вернусь не с пустыми руками. Притащу обоз такой, что ворота треснут. Порох, свинец, пушки. Всё притащу. Только жди».
Мыслесообщение… Аналог Telegram, но для XVII века – это всё, что было в моём арсенале. Написать письмо и воспользоваться ямской службой я не мог. Казак, который строчит грамоты, – это уже подозрительно. Я ведь был обычным казаком для всех, не знатью. Таковы правила… Поэтому – только мыслесообщение.
Эххх…
Тоска сжала горло ледяной лапой. Как же далеко они все… Острог, ребята, Захар со своим крюком, вечно ворчащие Ерофей и Лавр. Мой мир. Мой дом, который я построил своими руками в чужом времени.
Я перевернулся на бок, стараясь отогнать сентиментальность. Семён, соберись. Завтра ты идешь в логово зверя. В бюрократическое сердце этой империи.
Я начал прокручивать в голове план.
Встать затемно. Одеться поприличнее – кафтан почистить, сапоги надраить жиром. Прийти к приказу к первому свету. Найти подьячего. Взгляд – уверенный, голос – твёрдый. Формула обращения: «Государев холоп Семён бьёт челом…». Не сбиться. Не перепутать. Смотреть в переносицу. Держать паузу.
Всё просто.
За окном, где-то очень далеко, в центре города, ударил колокол. Бим-бом… Бим-бом…
Звук был чужой. Не такой, как в степи, где тишину нарушает только вой ветра или крик птицы. Здесь воздух вибрировал от присутствия тысяч людей, от их снов, молитв и страхов. Город дышал вокруг меня, огромный, равнодушный левиафан.
Я засыпал с одной мыслью: в остроге всё было честнее. Там враг шёл на тебя с саблей, орал, скалился. Ты видел его глаза, видел блеск стали. Ты знал: или ты, или он. Здесь же… Здесь враг будет улыбаться. Говорить мягко, елейно. И при этом незаметно ставить кляксу на жизненно важной бумаге или убирать её в стол, словно она «затерялась», намекая на «помощь кафедре».
Но ничего. Мы и не таких ломали.
Я отпустил амулет и провалился в сон, тёмный и глубокий, как омут.
Глава 17
Раннее утро следующего дня. Мы с Бугаем шли пешком. Коней оставили в конюшне усадьбы фон Визина, под присмотром молодого конюха Фрола. Решение было стратегическим: двое конных в тулупах привлекают больше ненужного внимания. Пешие же мы сливались с толпой. Ну, почти.
Если не считать габаритов моего спутника.
Бугай шагал рядом, сопя в усы и напоминая ледокол, пробивающийся через торосы. Люди шарахались от него сами, инстинктивно, без всяких просьб. Он даже не смотрел на них, просто пер вперед, раздвигая людское море своей аурой неотвратимости.
Москва гудела. Утренний мороз щипал нос, пар валил изо рта клубами. Под ногами похрустывал тонкий слой снега пополам с подмёрзшим навозом – вечная московская слякоть, непобедимая ни в каком веке. Мы спустились с холма, миновали грязные переулки и вышли к Красной площади.
Кремль вблизи подавлял. Красные кирпичные стены, зубцы, башни – всё это нависало над тобой, давило масштабом. Это была не просто крепость, а каменный кулак власти, который никогда не разжимался.
У Спасских ворот царила суета. Возы, сани, пешие, конные – все стремились внутрь, как кровяные тельца в сердце империи. Но у самого проезда стоял заслон. Стрельцы.
На этот раз караул был посерьезнее, чем на Земляном валу. Эти были в новых кафтанах, трезвые (относительно) и злые (абсолютно).
– Стоять! – гаркнул старший караула, преграждая нам путь древком бердыша. – Куда прете, оборванцы? Тут вам не проходной двор!
Я остановился, сдерживая желание закатить глаза. Опять этот «синдром уборщетьсы».
– В Разрядный приказ, – спокойно ответил я, стараясь придать голосу вес. – По делу Тихоновского острога. На Дону, у моря.
Стрелец смерил нас взглядом. Его глазки бегали по нашим тулупам, оценивая платежеспособность. Видимо, оценка вышла неутешительной.
– В Разрядный? – он хмыкнул, сплюнул себе под ноги. – А чего не к государю сразу в опочивальню? Все вы в Разрядный… Подорожная есть? Или так, нахрапом лезете?
Я полез за пазуху. Достал бумагу – подорожную, выписанную атаманом Максимом Трофимовичем. Пергамент был плотный, печать войсковая – внушительная, с оленем.
Стрелец взял свиток так, будто это была дохлая крыса. Развернул. Начал читать, шевеля губами и тыкая толстым пальцем в буквы. Читал он долго, мучительно, словно расшифровывал клинопись майя.
– «Атаман… Максим… Трофимович…» – бубнил он. – «Есаул Семён…» Хм. Ну, бумага вроде правильная. Только вот что, есаул…
Он свернул свиток и вернул мне с видом победителя.
– В Разрядном нынче не пробиться. Там воеводы сибирские приехали, дворяне смоленские с челобитными… Очередь – до Рождества расписана. Дьяки заняты. Так что гуляй, казак. Приходи к Рождеству, авось запишут. Ха-ха-ха!
Он отвернулся, теряя к нам интерес. «К Рождеству». Приехали.
За полтора месяца сверху гарнизон без боеприпасов может превратиться в братскую могилу.
Я ощутил, как Бугай рядом напрягся. Его рука дернулась к клевцу, висящему на поясе под полой тулупа.
– Батя… может решим по-нашему? – пророкотал он угрожающе.
– Спокойно, Бугай, – я положил руку ему на плечо, сдавливая мышцу. – У нас есть аргумент посильнее клевца.
– Эй, служивый, – окликнул я стрельца.
Тот нехотя повернулся, уже открывая рот, чтобы послать нас по известному адресу.
– Чего ещё? Сказано же – мест нет!
– Хотел по-хорошему, – сказал я ровно и с максимально серьёзным выражением лица. – Но… Скажи подьячему при входе, пусть проверит записи о посыльных. Недавно сюда приходил рейтар Пауль, от ротмистра рейтарского строя Карла Ивановича фон Визина. Принёс срочную грамоту Лариону Афанасьевичу. Лично. Как раз насчёт меня. Пусть спросит у старшего дьяка – ждёт ли он есаула Семёна. Только быстро.
Стрелец хмыкнул, но что-то в моём тоне его остановило. Он покосился на Бугая – тот стоял молча, как каменная стена, и от этого молчания веяло чем-то… предвещавшим возможные жуткие последствие опрометчивых действий.
– И что с того? – буркнул стрелец, уже менее уверенно.
– А то, – ответил я, – что если мы сейчас уйдём отсюда несолоно хлебавши, ротмистр узнает. Он человек обстоятельный, памятливый. Любит знать, почему его просьбы на морозе мёрзнут.
Стрелец «завис», побледнел. Сглотнул.
– Федька! – заорал он, оглядываясь на караульную избу. – Зови десятника! Живо!
Через минуту к нам выкатился десятник – мужик постарше, с окладистой бородой. Выслушал стрельца, нахмурился, что-то прикинул в уме.
– Жди, – бросил он мне небрежно и скрылся в караульной избе.
Минут через семь вернулся. Лицо его было уже другим.
– Проходите, – буркнул он с поклоном. – Не велите казнить, не признали сразу. Народу тьма, всякий лезет… Ларион Афанасьевич у себя, в палатах. Доложено ему о вашем прибытии. Только…
Он замялся.
– Что?
– Обождать придется. У крыльца. Там сейчас боярин Морозов с людьми зашел. Но вас примут.
– Добро, – кивнул я. – Мы подождем.
Мы прошли через ворота. Спасская башня нависла над нами, словно благословляя (или проклиная) на этот поход. Внутри Кремля было еще теснее, чем снаружи. Приказы, соборы, палаты – все это лепилось друг к другу, создавая лабиринт из камня и дерева.
Нашли нужное крыльцо. Высокое, деревянное, с резными столбами. Вокруг него толпился народ. Челобитчики.
Кого тут только не было. Помещики в потертых шубах, вдовы в чёрных платках, какие-то купцы с ларцами, подьячие с кипами бумаг. Все они стояли, переминаясь с ноги на ногу, дышали в кулаки и ждали. В их глазах была тоска. Тоска людей, которые зависят от росчерка пера.
Мы встали с краю.
Мороз крепчал. Ветер гулял по площади, пробираясь под одежду. Но Бугай даже не ёжился. Он стоял, широко расставив ноги, скрестив руки на груди, и смотрел на толпу.
Эффект был поразительный. Вокруг нас мгновенно образовалась пустота. «Зона отчуждения». Люди инстинктивно отодвигались, стараясь не задеть взглядом эту гору в тулупе. Даже самые наглые челобитчики, которые пытались пролезть без очереди, обходили Бугая по широкой дуге, опасливо косясь.
Час прошёл. Второй пошёл.
Ноги начинали стыть, несмотря на шерстяные портянки и войлочные подкладки в сапогах. Я чувствовал, как пальцы в варежках тоже теряют чувствительность.
«Главное – не прыгать», – думал я. – «Прыгать – значит показать слабость. Стоять. Как памятник».
Глупость, но… как-то так.
Наконец, дверь наверху скрипнула. На крыльцо выскочил молодой подьячий – тощий, юркий, с носом, похожим на клюв дятла, и пальцами, перепачканными чернилами до черноты. Он окинул толпу цепким взором, выискивая кого-то.
Его взгляд споткнулся о Бугая. Подьячий вздрогнул, моргнул, потом перевел глаза на меня.
– Кто тут… с Дону? – пискнул он. – От ротмистра фон Визина?
– Мы, – отозвался я звонко, делая шаг вперед.
Толпа глухо зароптала.
– Ишь ты, быстрые какие… Мы тут с раннего утра стоим… – прошипела какая-то бабка.
– Куда лезешь, рыло некормленое! – вякнул мужик в заячьем треухе.
Бугай медленно повернул голову в сторону голоса. Просто посмотрел. Молча. Ропот оборвался, будто выключили звук. Мужик в треухе внезапно нашел что-то очень увлекательное на носках своих сапог.
– Проходите! – махнул рукой подьячий. – Ларион Афанасьевич велел принять сейчас.
Я мысленно снял шапку и поклонился перед Карлом Ивановичем. Одно письмо. Два часа на морозе вместо неделей обивания порогов. В этом веке (да и в моем бывшем тоже) связи – это валюта твёрже алмазов.
Мы поднялись по ступеням. Подьячий семенил впереди, поминутно оглядываясь на Бугая, словно боялся, что тот откусит кусок от перил.
Внутри приказа пахло специфически. Это был запах власти. Смесь горелого воска, прогорклых чернил, старой бумаги, пыли и… сушёной рыбы. Видимо, кто-то из писарей перекусывал прямо на рабочем месте.
Тесные коридоры, низкие своды. Вдоль стен – бесконечные полки, забитые свитками.
Я шёл и смотрел на эти свитки. Каждый из них – чья-то боль. Чья-то просьба. «Дайте хлеба». «Защитите от соседа». «Выделите порох». Тысячи голосов, замолкших в бумаге, ожидающих, когда на них упадет августейший взгляд. Или взгляд дьяка.
Подьячий привел нас к дубовой двери. Постучал костяшкой пальца – тихо, подобострастно.
– Войдите! – донесся изнутри сухой, скрипучий голос.
Мы вошли.
Палата была небольшой, жарко натопленной. В углу пылала изразцовая печь. Окна со слюдой пропускали мало света, поэтому на столе горели толстые восковые свечи в массивном шандале.
За столом, заваленным ворохом бумаг, сидел он. Ларион Афанасьевич.
Фон Визин не соврал. Дьяк выглядел так, будто его вырезали из морёного дуба и забыли покрыть лаком. Сухое лицо, глубокие морщины, кустистые седые брови, из-под которых буравили мир колючие, умные глаза. И очки, съехавшие на кончик носа – большие, в тяжёлой оправе, с толстыми стёклами. Натуральный профессор. Одет он был просто – в тёмный кафтан, без золота и побрякушек.
Перед ним стояла чернильница, лежало перо и раскрытый свиток.
– Ну? – спросил он, не поднимая головы от бумаги. – Кто таковы будете?
Я сделал шаг вперед. Бугай остался у двери, изображая статую командора. Я чувствовал, как вспотели ладони. Сейчас. Главное – не сбиться. Не перепутать слова.
Я набрал в грудь затхлый воздух приказа.
– Государев холоп, донской казак, есаул Тихоновского острога Семён, бьёт челом великому государю, царю и великому князю Михаилу Федоровичу всея Руси…
Слова вылетали из меня чеканно, как пули из ствола. Я не глотал окончания, не торопился, держал ритм. Я смотрел ему ровно в переносицу, как учил Карл Иванович.
Дьяк перестал писать. Перо в его руке замерло. Он чуть наклонил голову вниз и поверх очков на кончике носа уставился на меня. Взгляд его колючих глаз словно сверлил дыру во мне. Он молчал секунду, вторую. Перо в его длинных, узловатых пальцах медленно провернулось вокруг своей оси.
– Ладно, – сказал он наконец. Голос был скрипучий, как несмазанная петля. – Складно говоришь. Не мычишь, как иные. Изволь к делу.
Я подошел к столу и положил перед ним челобитную.
– Острог Тихоновский, бывший безымянный, на южном рубеже, – начал я, переходя на язык цифр. – Гарнизон – двести двадцать пять сабель и пищалей по списку. Из них в строю – сто двадцать, в том числе три десятка новиков. Потери за нынешний год – сто четыре души убитыми и увечными, кои к службе более не способны. Ещё один переведён в иной гарнизон. Пополнение набираем беспрестанно.
Дьяк взял мою челобитную, быстро пробежал глазами. Хмыкнул.
– Порох, – продолжал я, пока он читал. – В пороховницах ныне восемнадцать пудов. Свинца – шесть пудов. Ядер нет, пушек исправных нет. После недавней осады турецкой запасы сильно поубавились, острог отстроили своими силами – и сразу челом к вам, Ларион Афанасьевич, дабы государев рубеж в надлежащем порядке содержать.
Я говорил сухо. Никаких «спасите-помогите». Про калым наш в виде торжища не стал говорить, дабы не наводить смуту в его голове – это наши внутренние дела по выживанию. Только факты. Факты – это кирпичи. Из них можно построить стену. А эмоции – это вода.
Ларион Афанасьевич дочитал. Отложил бумагу. Сдвинул брови, превратив их в одну сплошную линию обороны.
– Сто двадцать в строю, говоришь? – спросил он.
– Верно. В том числе три десятка новиков, ратного дела не знавших, но с воинственной жилкой.
– Пищалей исправных сколько?
– Семьдесят. Остальные – хлам, замки битые, стволы дутые.
– И пушек исправных, говоришь, нет?
– Нет, Ларион Афанасьевич.
– Кто старший?
– Был наказной атаман Орловский-Блюминг. Бежал бесчестно. Ныне атаман выборный – Максим Трофимович.
При упоминании Орловского дьяк едва заметно поморщился, будто раскусил кислую клюкву, а потом заел её долькой лимона.
– Орловский… – пробормотал он себе под нос. – Знаю такого. Пустозвон и трус, в шелках щеголяет, а как до дела – так нет его. Петух без шпор. А Максим этот кто? Из ваших?
– Да, Ларион Афанасьевич, бывший сотник в нашем остроге.
Он замолчал. Взял перо, макнул в чернильницу. Капля чернил сорвалась с кончика и упала на какой-то черновик. Дьяк смотрел через очки на эту кляксу, думая о своём.
В палате повисла тишина. Только печь гудела да свечи потрескивали. Я стоял, не шевелясь. Чувствовал, как по спине, под кафтаном, ползет капля пота.
Решает. Сейчас он решает – жить нам или умереть. Подпишет – будет порох. Не подпишет – будет братская мог… Нет. Не подпишет – будем думать, решать проблему, вспоминать, чему учил Рэй Донован.
Ларион Афанасьевич поднял на меня взгляд. Потом перевёл его на Бугая. Потом – снова на меня. В глазах его не было ни добра, ни зла. Только калькулятор. Он взвешивал: стоит ли этот далекий, «никому не известный» острог затрат казны? Или проще забыть, списать в расход?
– Принял. Дело разберу, – сказал он наконец. Тон был ровный, без эмоций. – Бумагу рассмотрю. С росписью казны сверюсь.
Он отодвинул мою челобитную в стопку «на рассмотрение».
– Приходи через седмицу. За ответом.
Вот оно. Московское «посмотрим». Не «да», не «нет», а то самое бюрократическое болото, в котором тонут надежды. Бюрократический кот Шрёдингера, мать его… Но это был шанс. Бумага не полетела в корзину. Она легла на стол.
– Благодарствую, Ларион Афанасьевич, – я поклонился. – Через седмицу буду.
– Ступай, – он уже снова макал перо, потеряв к нам интерес.
Мы вышли из приказа.
Холодный воздух ударил в лицо, но я его даже не почувствовал. Ноги были ватными. Напряжение, державшее меня в струне все это время, начало отпускать, сменяясь дрожью.
Дверь приоткрыта. Щёлочка есть.
Но за этой дверью может быть что угодно. Может быть склад с бочонками пороха. А может быть пустой, пыльный чулан с отказом.
– Ну, батя? – спросил Бугай, когда мы отошли от крыльца, пробиваясь через толпу. – Получилось?
– Не знаю, Бугай, – честно ответил я, глядя на серое московское небо. – Не послали – уже хлеб. А дадут ли… это бабушка надвое сказала. Теперь ждём. И молимся, чтобы у дьяка настроение хорошее было. Или чтобы ему кто-нибудь… поспособствовал.
Голицын… Тяжелая артиллерия. Пока придержим. Но если через неделю будет отказ… тогда придется выкатывать всё.
– Пошли, – сказал я. – Надо выпить. Сбитня горячего. А то я сейчас в ледышку превращусь.
Мы зашагали прочь из Кремля. Москва продолжала шуметь вокруг, равнодушная и жестока. Но теперь я знал: мы в игре. И первый ход сделан.
* * *
Мы вышли за ворота Кремля, и морозный воздух тут же попытался залезть за воротник, но мой новый тулуп держал оборону не хуже крепостной стены. Настроение было странным: вроде бы и не послали, но и хлебом-солью не встретили. «Бумагу рассмотрю» висело над головой, как сосулька, готовая сорваться в любой момент.
Бугай шагал рядом, раздвигая плечами редких прохожих. Он молчал, но я чувствовал, что его что-то беспокоит. Часто он сопит как паровоз или бурчит под нос про еду, а тут – тишина.
– Батя, – прогудел он вдруг, не поворачивая головы. Голос был низким, почти шелестящим, несоразмерным его огромной туше.
– Чего тебе?
– За нами следят.
Я чуть не сбился с шага, но усилием воли заставил ноги двигаться в том же ритме.
– Уверен?
– Зуб даю. Мужичонка один. Щуплый такой, в сером зипуне. Невзрачный, рожа – как печёная репа, глазу зацепиться не за что. Мы встали у Спасских, когда ты на купола любовался – и он встал. Мы пошли – и он пошёл. И сейчас плетётся, шагов двадцать сзади. То за телегу спрячется, то за бабу, то за столб.
У меня внутри похолодело. Слежка. В первый же день. Это означало одно: нас ждали. Или очень быстро узнали.
– Не оборачивайся, – скомандовал я, глядя прямо перед собой. – Иди как шёл. Будто мы его не видим.
– Может, я его… того? – Бугай красноречиво сжал исполинский кулак. – Заведу в переулок, прижму к стенке, он и расскажет, чьих будет.
– Прекрати, – сурово прошипел я. – Мы не в степи, Бугай. И не в кабацкой драке. Здесь за мордобой посреди улицы нас в Разбойный упекут быстрее, чем ты успеешь сплюнуть. А там дыба, кнут и пинок под зад. В Тихоновский с пустыми руками.
– И что делать? Терпеть?
– Петлять будем.
Мы как раз подходили к торговым рядам Китай-города, здесь кипели жизнь, несмотря на холод. Толчея, крики зазывал, запах пирогов и конского навоза – идеальное место, чтобы потеряться.
– За мной! – бросил я, резко свернул вправо и растворился в толпе Иконного ряда, утащив Бугая за собой.








