Текст книги "НА ЧУЖБИНЕ 1923-1934 гг. ЗАПИСКИ И СТАТЬИ"
Автор книги: Нестор Махно
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
ВОЛИН РАЗЪЯСНЕНИЕ
(По поводу ответа Н.Махно на книжку М.Кубанина «Махновщина»).
Париж, 1929.
В России вышла недавно книжка некоего М.Кубанина: «Махновщина». (Изд-во «Прибой», Ленинград). Книжка неинтересная и неправдивая, в которой факты и события, трепетавшие своеобразной и яркой жизнью, искусственно подогнаны под мертвую схему казенного марксизма и искажены до полной неузнаваемости. Большевикам для чего-то понадобилось лишний раз оклеветать и охаять махновское движение, и они сделали это с обычной бесцеремонностью.
Н.Махно счел необходимым печатно же ответить на книжку Кубанина («Махновщина и ее вчерашние союзники-большевики» Париж, 1928 г.). Я не собираюсь говорить здесь о его ответе в целом, и мне не пришлось бы вмешиваться, если бы не одно обстоятельство.
Отвечая Кубанину, Махно, к сожалению, пользуется этим случаем для того, чтобы, между прочим, свести некоторые личные счеты со мной. И делает он это в такой форме, которая вынуждает меня к печатному же разъяснению и протесту.
Отмечу, что нападает он на меня уже не впервые. Но до сих пор его нападки были мелки, не выносились на столбцы печати и могли интересовать лишь узкий круг лиц. На этот раз дело обстоит иначе.
Товарищи, не знающие лично Махно, но знающие, что я полгода проработал в махновском движении, что отношения между Махно и мной были всегда товарищескими, что Махно затребовал меня из тюрьмы во время своего союза с советской властью против Врангеля и т. д., могут недоумевать, в силу каких причин Махно изменил свое отношение ко мне и обернулся против меня.
Отчуждение между Махно и мной возникло, в значительной степени, благодаря некоторым личным чертам характера и умонастроения Махно, недоброжелательному отношению его к интеллигентам, подозрительности и злобности его натуры. Способствовали этому отчуждению и некоторые другие обстоятельства, о которых я говорить не буду, чтобы не отвлечься слишком от непосредственной темы.
В своем ответе Кубанину Махно делает против меня два рода выпадов: 1) приводит неверные «факты»; 2) допускает нехорошие намеки, инсинуирует. Сперва – о неверных «фактах »
1. На стр. 42 Махно пишет: «В сопровождении лучших из контрразведчиков в махновской армии, Волин уехал в ноябре 1919 г. из армии в район, где и сдался в плен именно 14-ой красной армии». А несколькими строками выше он утверждает, будто я «всегда любил пользоваться услугами контрразведки, будучи в армии махновцев».
Последнее утверждение – просто злостная выдумка, с целью набросить тень. Махно прекрасно знает, что я всегда был очень далек от контрразведки и ее дел. (Даже члены контрразведки не были мне, в большинстве, известны). Он знает, что вся моя, чисто культурная, деятельность в движении не имела ничего общего с контрразведкой, с ней никогда, ни в каком отношении, ни по какому поводу не соприкасалась. Он знает, – и это самое главное, – что я ни разу, ни по какому поводу не обращался к услугам контрразведки, по той, хотя бы, простой причине, что мне в этих услугах ни разу не пришлось нуждаться. То есть, он знает прямо обратное тому, что пишет. Как это назвать?
2. Что касается обстоятельств и обстановки моего отъезда из армии 29-го декабря 1919г. (а не в ноябре, как пишет, по ошибке, Махно), то они тоже прекрасно известны Махно, и он искажает их, когда пишет, будто я уехал «в сопровождении лучших из контрразведчиков». Освежу его память, если она ему изменила.
В декабре 1919 г. махновская армия отступала от г. Екатеринослава па юг, в направлении г. Александровска. Отступление, начавшееся еще в ноябре, было исключительно тяжелым, благодаря распутице и повальным заболеваниям в армии. Бои с наседавшими с севера деникинцами продолжались. Никакая культурная работа была немыслима. В это время, в армию приехал из района Кривого Рога революционер-повстанец Г., с просьбой отпустить с ним в район Кр. Рога опытного агитатора для борьбы против растущего влияния петлюровщины. По словам Г., в районе имелось до 10 тысяч крестьянской молодежи, готовой к вооруженной борьбе против белых, но усиленно пропагандируемой агентами Петлюры. Махно предложил мне, в виду отсутствия всякой работы в нашем районе, съездить на несколько дней в Кривой Рог и организовать там широкую агитацию против петлюровщины, с целью привлечения ищущей выхода крестьянской массы на нашу сторону.
Поездка заслуживала интереса. Против нее могло говорить только одно соображение: на ближайших же днях нам, несомненно, предстояло сойтись в каком-либо пункте с советскими силами и властями, двигавшимися по пятам деникинцев с севера. (Все это, – напомню, -происходило вскоре после разгрома махновцами деникинских сил на Украине, занятия нами Екатеринослава и отступления деникинцев изпод Орла. На пути своего отступления они и обрушились на нас в Екатеринославе, выбили нас оттуда и преследовали, сами спешно отступая от наседавших на них красных). Несомненно, деникинская армия должна была через несколько дней исчезнуть, и тогда махновцам, предстояло сойтись на очищенном месте с красными. Встреча предполагалась мирной, но чреватой всякими осложнениями. Я сказал Махно, что хорошо бы съездить в Кривой Рог, но если встреча с большевиками действительно произойдет, я могу быть нужен здесь, на месте. Махно ответил, что раньше двух недель встреча не произойдет, а я буду дней через 10 обратно. Отъезд был решен.
Самой организацией поездки я совершенно не занимался. Ни за какими услугами и, вообще, ни с чем в контрразведку не обращался. Мне выдан был мандат (удостоверение) в том, что «сего числа предъявитель настоящего удостоверения тов. Волин отправляется туда-то...» и пр., за подписями командарма Н.Махно, председателя реввоенсовета Лащенко и начальника штаба (кажется, Белаша), и с датой: 29 декабря 1919 г. (Читатель увидит ниже, почему я так отчетливо помню эти подробности, и какое они имеют значение). Независимо от меня было решено, что необходимо поехать целому небольшому вооруженному отряду, так как путь предстоял довольно далекий, по местам, где можно было наткнуться на всякие неожиданности, главным же образом, на просочившиеся всюду кругом отдельные деникинские отряды. Так и было сделано. Со мной выехали: приехавший из Кривого Рога повстанец Г. и отряд человек в 20 наших повстанцев, при винтовках и двух ручных пулеметах (и при нескольких тачанках). Тем, что в этот отряд входили и контрразведчики, я нисколько не интересовался; никто меня об этом не запрашивал; я сам составом вооруженного отряда совершенно не занимался, и лишь при отъезде узнал, что с отрядом едет и контрразведчик Голик. (Между прочим, я знал, что Голик работал в контрразведке, но не знал, что он был ее начальником). Мне и по сей день неизвестно, ни сколько именно контрразведчиков было в отряде, ни с какими целями они были туда введены. Я об этом эскорте не просил, и о том, что меня «сопровождали» «лучшие из контрразведчиков», узнал только теперь, из брошюры Махно.
Похоже ли все это на то, что он пытается мне навязать?
3. Что значит «сдался в плен 14-ой красной армии»? Как мог Махно написать такую нелепость? Я полагаю, что от того же Голика он должен был знать обстоятельства моего задержания.
Обстоятельства эти были следующие. (Читатель не посетует на меня за некоторые подробности, которые я считаю необходимым передать «фотографически»).
В самом начале пути я заболел, – как впоследствии выяснилось, тяжелой формой возвратного тифа. Я вынужден был сойти с лошади (я ехал верхом) и лечь в тачанку. Добравшись до первого же большого села, я слег в постель и пролежал дня три на частной квартире, куда меня устроили товарищи по отряду. Тем временем, Г. с частью отряда уехали вперед и должны были заранее подготовить в Кривом-Роге организацию митингов. (Предполагалось, что я быстро поправлюсь).
Почувствовав себя лучше, (как потом оказалось, это был перерыв между первым и вторым приступом тифа), я двинулся дальше и прибыл в Кривой Рог. Однако ввиду большой слабости, я выступать на митингах еще не мог и снова поселился на квартире, чтобы совершенно поправиться. Сюда мне принесли свежие газеты, из которых я узнал, что махновцы уже встретились с большевиками в г. Александровске. Тотчас же собрался весь отряд. Было решено оставить Кривой Рог и со всей возможной скоростью двинуться к г. Александровску, ввиду несомненной важности предстоявших там событий.
На следующее утро наш отряд двинулся в путь.
Через сутки слишком пути по проселочным дорогам, с короткими остановками по встречным деревням, мы подъехали к небольшой деревне и еще издали заметили, что она занята какими-то войсками. Расположена она была на пригорке. Внизу протекала небольшая речка, к которой мы подъезжали, и которая отделяла нас от самой деревни. И вот, по гребню пригорка видно было движение вооруженных кавалеристов. «Какие это войска? Петлюровцы, белые, красные?» -спрашивали мы себя, приводя, на всякий случай, в боевую готовность пулеметы, винтовки и револьверы. Когда мы подъехали вплотную к речке, к нам, по ту сторону, спустились с пригорка всадники (на шапках мы теперь ясно различали красную звезду) и через речку стали кричать нам, спрашивая, кто мы. – «Повстанцы-махновцы, – ответили мы, – а вы кто такие?» – «Мы – красные, последовал ответ: – Да вы, товарищи, переходите речку и пожалуйте к нам. Здесь передохнете и поедете дальше....
Решено было вступить в деревню. Она оказалась занятой довольно крупной красной частью. Нас окружила толпа крестьян и солдат. Начались какие-то переговоры, забегали люди...
Тем временем, я опять почувствовал себя очень плохо (начинался второй приступ тифа). Выбравшись из толпы, я подошел к избе с краю площади и облокотился о забор, поблизости от тачанки Голика. Никого рядом со мной не было. Я чувствовал сильный жар. Голова кружилась. Я еле держался на ногах. Вдали, словно сквозь туман, я видел какое-то движение. Бегали и что-то кричали люди. Деревня волновалась.
Через несколько минут к тачанке подбежал с товарищем Голик, запыхавшийся, взволнованный. Заметив меня у забора, он быстро сказал мне: – «Тов. Волин, надо уходить отсюда, пока нас не заметили... Наш отряд разоружают... Людей, кажется, отпустят, а желающие войдут в красный отряд... Но нам лучше уйти... Я проберусь задами и двину дальше, к Махно... Идем?» Я поколебался с минуту, пока Голик выбирал из тачанки кое-какие вещи, и сказал ему, что едва ли смогу двинуться с ним тотчас же в путь. – «Я опять совсем болен, – сказал я, -еле стою на ногах, и в голове мутится... Я вам только в тягость буду... Идти я не могу... Не можете же вы меня нести... И неизвестно, на что мы еще наткнемся в пути, с больным... Нет. Мне придется остаться здесь, совершенно выздороветь, а тогда уже продолжать путь... » Мы простились. Я остался в деревне и был, затем, задержан и отправлен, тяжело больной, в Екатеринослав, куда меня привезли дня через 2, в почти бессознательном состоянии (везли в телеге, во всякую погоду), и положили, под стражей, в номере какой-то гостиницы.
Таков фотографический рассказ. Его надо дополнить некоторыми штрихами, имеющими свое значение: 1) После недавней героической борьбы махновцев с деникинцами, отношения их с большевиками, не будучи дружескими, не могли, однако, быть и резко враждебными. Встреча, как я уже упоминал, предполагалась более или менее мирной. – 2) В частности, ко мне лично большевики не могли иметь никаких претензий, и я был уверен, что они оставят меня в покое. Действительно, они задержали меня не сразу, по распоряжению из Екатеринослава. – 3) Как я узнал впоследствии, Екатеринослав запросил обо мне Троцкого, в Москве. Троцкий ответил краткой телеграммой: «Немедленно расстрелять». Не расстреляли меня по причинам, о которых ниже.
Так я «сдался в плен» 14-ой армии.
4. Имеется еще один «факт», упоминаемый Махно. Это – эпизод с неким Орловым (стр. 42). «Более того, – пишет Махно в обычном своем тоне оскорбительной инсинуации, – Волин за счет контрразведки армии махновцев завоевал или, по крайней мере, пытался завоевать у главарей большевистского екатеринославского губпарткома репутацию себе. Ведь это он, Волин, приводил главаря большевистского, некоего Орлова, ко мне в кабинет...» и т. д. – Во-первых, никаких «главарей большевистского екатеринославского губпарткома» я не знал и никаких дел с ними не имел, и Махно это знает. Во-вторых, ни Орлова, ни самого эпизода я совершенно не помню. Возможно, конечно, что, по просьбе кого-нибудь из местных большевиков, я обращался к Махно по делу. Ничего ни особенного, ни странного, ни зазорного в этом не было. Многие, – в том числе могли быть и большевики, – обращались через меня к Махно с всякими делами и просьбами, и я обыкновенно эти дела и просьбы передавал. И если подобный факт, действительно, имел место, то, во-первых, никакой «репутации» я себе, конечно, завоевывать на нем не собирался (здесь Махно просто опять бросает в меня грязным камнем), а во-вторых, я не сомневаюсь, что как самый факт, так и его обстановка совершенно искажены Махно, как и прочие, приводимые им «факты». Быть может, он спутал меня, в данном случае, с кем-нибудь другим?.. Эпизод этот, впрочем, не имеет большого значения.
Перейду к намекам и инсинуациям Махно.
На стр. 41, по поводу моих, якобы, показаний следователю ревтрибунала 14-ой советской армии, Махно вскользь бросает: «Я знаю Волина, и знаю, на что он способен, однако думаю...» и т. д. – Махно должен был бы без моей помощи понимать, что такие фразы вскользь не бросаются. Он знает, на что я способен? Хорошо. Я утверждаю категорически, что абсолютно ни в чем сколько-нибудь предосудительном он меня упрекнуть не может. Я заявляю, что, бросая такую фразу, он обязан был подтвердить свои слова фактами, и что он сделать этого не может.
Наконец, основной пункт: мои пресловутые показания следователю ревтрибунала 14-ой армии.
В этом отношении Махно более осторожен и менее категоричен. Он колеблется, сомневается. Он не знает, что думать. Он, видите ли, не совсем верит Кубанину или тексту показаний... И, тем не менее, от всех его рассуждений, «фактов» и намеков остается некое общее впечатление, некий «душок», которого он и добивается. Создается впечатление, что я, он «на что способный» человек, чуть ли не нарочно «сдался в плен» большевикам, вероятно с целью «завоевать себе репутацию», и «подло информировал» большевистские власти о махновской контрразведке.
Обратимся к существу дела.
Цитата Кубанина из моих, якобы, показаний следователю ревтрибунала 14-ой советской армии, да еще со ссылкой на «Дело Волина, л. 24 Архив ГПУ Украины» (М.Кубанин, «Махновщина», стр. 116), повергла меня в немалое изумление, – хотя бы уже потому, что при моем, описанном выше, аресте на Украине у меня никакого «Дела» не создалось, и никаких показаний следователю ревтрибунала 14-ой армии мне давать не пришлось.
Изложу факты в их дальнейшей последовательности.
Я уже упомянул, что большевики доставили меня, тяжело больного, в Екатеринослав и положили в номере гостиницы. Сюда была вызвана женщина-врач и определила возвратный тиф. Помню, ее спросили, возможен ли теперь же мой переезд по жел. дороге в Харьков. Она ответила, что я очень плох; что, как врач, она против перевозки и за исход ее не ручается. Когда, после ее ухода, я спросил, будут ли меня, все-таки, куда-то опять перевозить, мне ответили, что штаб армии незамедлительно выезжает в Харьков, и что, если прикажут, то повезут туда и меня, в каком бы я состоянии не был. На мое счастье, в эту же ночь был кризис (перерыв между 2-м и 3-м приступом возвратного тифа), и когда, на следующий день, за мной пришли, чтобы везти меня в Харьков, я был в сравнительно лучшем состоянии.
В Харькове меня бросили в какое-то подвальное помещение, в ужасные условия, и предоставили моей судьбе. Если бы не случайная помощь дежуривших в подвале солдат и не моя твердая решимость жить, я в этом подвале погиб бы. Как мне говорили впоследствии, власти, не решаясь меня, тяжело больного, выносить и расстреливать, решили, что можно обойтись и без расстрела: я просто умру сам, лишенный ухода и помощи. (Отмечу, что Троцкий впоследствии выразил сожаление, что меня, «по слабости местных властей», не расстреляли).
Однако в Харьковском подвале я пролежал тоже недолго. Через несколько дней штаб армии переезжал в Кременчуг. Так как я был еще жив, то меня опять вынесли и повезли туда же. Здесь меня поместили в тюрьму, снова в ужасные условия (холодная одиночная камера, несъедобная пища и т. д.). Мне точно известно, что, придя в ужас от того состояния, в котором я находился, начальник Кременчугской тюрьмы (левый с.-р.) доложил начальству (Дукельскому), в самый день моего прибытия, что к нему в тюрьму привезли арестованного анархиста Волина, который так плох, что, несомненно, через несколько дней умрет». На что Дукельский ответил: «Что ж! Умрет, – мы его как следует похороним... »
Спас меня от смерти тот же начальник тюрьмы. Он сделал все, что было в его силах и законных правах, чтобы дать мне возможность выздороветь: прислал ко мне фельдшера, дал лекарств, распорядился топить мою камеру, вымыл мое белье, зачислил меня на больничное питание (молоко и белый хлеб) и т. д. (Мне известно, что он чуть жестоко не поплатился за это усердие). Скоро сила организма взяла свое, и я стал решительно поправляться.
Как только ко мне вернулась способность двигаться (это было в конце января 1920 г.), меня однажды утром вызвали «на допрос» – впервые за все время.
Я спустился в контору начальника. Сидевший за столом человек, назвавшийся следователем Вербовым (это и был, очевидно, следователь ревтрибунала 14-ой советской армии), предложил мне сесть, положил перед собой папку с бумагами и сказал: «Вот вы, тов. Волин, конечно считаете себя революционером. А между тем, я должен вам сказать сейчас же, что вы обвиняетесь в поступке явно контрреволюционном, и что обвинение, предъявленное вам, крайне серьезно...»
– Любопытно, – сказал я: – В чем же именно меня обвиняют? Я как раз собирался об этом запросить...
– Вы обвиняетесь в том, – довольно торжественно заявил Вербов, -что отговорили Махно, на которого ваше влияние, как нам известно, было решающим, идти на польский фронт, когда советская власть потребовала этого от него в серьезный момент, для защиты революции... На этот счет я и должен допросить вас...
Я был ошеломлен неожиданностью. Польский фронт? Я слышал о нем впервые и совершенно не знал, в чем тут дело. О своем полном неведении относительно польского фронта я и заявил Вербову. Он сперва рассмеялся, а потом рассердился и стал упрекать меня во лжи, в желании отгородиться от ответственности за свои поступки. Я продолжал уверять его, что мне о польском фронте ничего не известно, что я в первый раз сейчас о нем слышу, что я не знаю, почему Махно отказался на него идти... В то же время я старался что-нибудь сообразить. Вдруг, я понял, в чем дело.
– Да позвольте, воскликнул я: – каким образом и когда возник этот самый польский фронт и вопрос о нем?
– Вы превосходно знаете, что переговоры о польском фронте с Махно начались вскоре после прибытия махновцев и советской власти в г. Александровск. Приблизительно, около 15-го января...
– Но я же уехал из махновского района в Кривой Рог еще в конце декабря, – возразил я, – в дороге я заболел и вскоре был арестован. И теперь я перед Вами. Я не был в Александровске и, после отъезда, не видел Махно, и ни о чем не знаю... Около 15-го января я уже лежал больной и арестованный в Екатеринославе.
– Вы путаете... Во всяком случае, я не могу поверить вам на слово. Вы должны доказать...
Новая мысль осенила меня.
– Во время ареста, – сказал я, – при мне находился мандат, подписанный и выданный мне в день отъезда из махновского района. На нем помечена дата. Если все отобранные у меня документы находятся у вас здесь, то этот мандат должен быть здесь же...
Вербов открыл папку и стал перебирать бумаги.
– Вот он, мандат, – сказал я, увидя бумажку.
Вербов взял ее и прочел. Это было то самое «удостоверение», о котором я уже упоминал. В нем удостоверялось, что «Предъявитель сего, такой-то, сего числа отправляется» и т. д., и помечено оно было 29-м декабря 1919г.
Вербов даже побледнел от неожиданности и совершенно растерялся. Очевидно, ему вручили папку, объяснили на скорую руку, в чем меня следует обвинять, но ни он сам, ни, быть может, его непосредственное начальство, дела совершенно не изучали и не знали. Вероятно, был приказ сверху – предъявить мне такое-то обвинение и под этим предлогом расстрелять.
Как я потом узнал, товарищи в это время уже повсюду знали о моем аресте, волновались, наводили справки и т. д., и большевики опасались меня ни за что ни про что расстреливать. Надо было инсценировать «обвинение» и «суд».
Сорвалось. Ознакомившись с содержанием мандата, Вербов сразу переменил тон, сейчас же признал, что здесь вышла явная ошибка, сказал, что, в таком случае, он не может продолжать дела, и отпустил меня. Весь разговор с ним продолжался минут 20.
На следующий день Вербов снова вызвал меня, всего на несколько минут. Он заявил мне, что ошибка окончательно выяснена, что дело обо мне прекращено, так как других обвинений против меня нет; что меня перевезут в Москву, и что пусть там делают со мной, что хотят... Затем он спросил, не имеется ли у меня каких-нибудь заявлений, не может ли он что-нибудь для меня сделать. Он обещал мне выполнить все, что в его силах и на что он имеет право.
Я потребовал передач, права переписки, права свиданий, права чтения газет. На все это он ответил, что не имеет права разрешить.
– В таком случае, – сказал я, – постарайтесь, чтобы меня как можно скорее перевезли в Москву. Там у меня есть близкие друзья... Я еще не совсем здоров, голодаю и вообще мне здесь плохо.
– Это я вам определенно обещаю, – сказал Вербов: – Я сделаю все возможное, чтобы вас как можно скорее увезли в Москву.
По-видимому, он сдержал слово. Через неделю я был отправлен в Москву, куда и прибыл, во Внутреннюю Тюрьму ВЧК, в первых числах февраля 1920 г.
Итак, никаких ни устных, ни письменных показаний я следователю ревтрибунала 14-ой советской армии не давал. Никакого «Дела», никакого допроса у меня так никогда и не было. Никто и ничем мне никогда не грозил, и у меня даже повода не было к «подлым показаниям».
В заключение отмечу, что если Махно имел обо мне такое скверное мнение, если он знал, «на что я способен», и пр., и пр., то зачем же ему было требовать моего освобождения из московской тюрьмы в октябре 1920г.? Зачем было звать меня снова в район движения? Зачем было давать мне ответственные поручения? Зачем было, далее, пользоваться всей той работой, которую я, ценой больших усилий и жертв, проделал, в бытность мою уже в Берлине, чтобы вырвать его из Данцигской мышеловки?
Не ясно ли, что все нехорошие обо мне мысли, и вся злоба ко мне, и все скверные нападки на меня возникли у Махно много позже, сравнительно недавно, и на почве, ничего общего не имеющей с движением и моей ролью в нем?
И что же остается. В конце концов, от всего того, что Махно пытается взвалить на меня? Остается, увы, только одно: черный дым злобы и клеветы... Кому и зачем он нужен?
Париж, ноябрь 1928 г.