Текст книги "Машинка и Велик или Упрощение Дублина (gaga saga) (журнальный вариант)"
Автор книги: Натан Дубовицкий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
– Не знаю!
Архангел и Госпожа обнимают друг друга.
– Ты командир. Принимай решение, – вздыхает Госпожа.
– По уставу я решаю сам. Но по традиции мы важнейшие вопросы обсуждаем всей командой, – вздыхает капитан.
– Собери завтра команду. И решай.
– Ты меня поддержишь?
– Ты хочешь спасти именно его, потому что он молит о спасении именно тебя, а не Бога! Это гордыня!
– Ты меня поддержишь?
– Пошли спать.
Они идут спать. Расходятся по разным каютам, не спят. Госпожа размышляет о том, способна ли она последовать за любимым, когда его низринут в ад, как Денницу. Любимый тем временем думает, как бы уговорить Госпожу родить ребёнка.
Юнг бродит по палубе, смеясь и всё ещё приплясывая, посматривает на мачту Махатму и, вспоминая, на какой высоте сегодня побывал, смеётся и приплясывает.
§ 28
«Мама, мне холодно.
Я мерзну, мама, остываю
У тебя на руках оттого,
Что твои руки и грудь холодны,
Словно перистые волны северного неба.
Ты выходишь из города,
Несёшь меня тьме,
Идёшь в сторону противоположную жизни.
Я туда не хочу.
Отпусти меня, мама,
И пойми, наконец: ты – мертва.
Отпусти, оставь меня на пороге
Последнего дома на окраине,
Где ревущее бурное поле
Бьётся высокими ливнями
О панельные скалы
Спальных районов.
Дальше иди без меня.
Слышишь, я плачу от стужи
У тебя на руках, сорокасемилетний,
Небритый, нетрезвый, твой малыш,
Свет твоих глаз.
Пожалей же меня.
Пусть я буду подкидышем, пусть
Подберут меня добрые люди,
Пусть они даже будут не слишком
Добры, пусть будут злы, зато – живы.
О, любимая, мёртвая, отпусти!
Я так слаб, так люблю тебя, что
Сам не выберусь из твоих
Ледовитых объятий.
Не пытайся доказать, что это ещё
Не всё.
Это – всё.
Ты умерла – вся.
Умерла: опрятная старушка, глуховатая,
Просящаяся ко мне в
Гости громким жалостливым
Голосом и смиренно вздыхающая
После вежливого отказа:
Умерла: строгая учительница,
Боящаяся выйти на пенсию,
Потому что не
Будет хватать денег для посылки
Мне и сестре:
Умерла: живучая, жёсткая женщина,
Дважды разведённая, однажды
Овдовевшая, плачущая
От фильмов про любовь:
Умерла: провинциальная
Красавица, знакомящая
Меня с отчимом, говорящая ему
Моего сына могу наказывать только я;
Умерла: весёлая девушка,
Студентка, влюблённая в моего
Отца, хохочущая с ним о чём-то.
Набросившая на плечи его
Лейтенантский китель:
Умерла: шестилетняя деревенская
Девочка, сфотографированная
На берегу серенькой речки.
Посередине сирени, недалеко от войны
(Я в детстве бывал в этих местах,
Гостил у бабушки, ты как-то
Сфотографировала меня
На другом берегу этой речки.
Теперь мы оба стоим там вне времени,
Ты на одном берегу, я на другом,
Девочка и мальчик, разделённые
Уездным Стиксом):
Умерла: третья дочка рязанской
Крестьянки и моего деда, плотника,
Пасечника, солдата.
Умерла: ты.
Теперь – ты знаешь.
Теперь – отпусти».
Это стихотворение пришло несколькими смс от Макса. Марго прочитала и позвонила.
– Макс, что с Инессой Дмитриевной?
– Ничего такого, Марго, не волнуйся. Как стишок?
– С ней точно всё в порядке?
– В полном. Я ей тоже послал.
– Рехнулся! Она твоя мать, пожилой человек, а ты ей отправляешь… реквием… какой-то заупокой… про неё…
– Да не про неё, Марго, а вообще… Это же от имени лирического героя, мне же не сорок семь лет, сама посуди, и мать, значит, не моя, а лирического героя…
– Макс!
– Марго!
– Дважды разведена, однажды вдова, учительница, это же в точности про неё…
– Это в точности, а что-то не в точности. Она ведь не деревенская, и отец у неё не пасечник…
– Макс!
– Марго!
– Стишок неплохой. Но так нельзя. И, кстати, почему ты никогда ничего лёгкого не напишешь? Светлого или хотя бы смешного? Попробуй для детей что-нибудь сочинить. Пушкин для детей сочинял…
– Как у вас там дела, жена моя?
– Работаем.
– Поймаешь гада?
– Обязательно.
– Когда вернёшься?
– Гуляй, не скоро.
– Поаккуратней там, Марго, не прелюбодействуй.
– Постараюсь, но зарекаться не буду.
– Это не я какой-то там говорю, сам Христос говорит – не прелюбодействуй.
– Христос говорит – не клянись.
– Буду тебя ждать. Привези что-нибудь вкусненькое.
– Голова дракона подойдёт?
– Пожалуй. Будет интересно посмотреть в глаза этой твари.
– Сделаем.
– Как тунгус?
– Толстеет. Курит трубку и играет по ночам на скрипке.
– Чтобы похудеть?
– Нет, чтобы быть похожим на Шерлока Холмса.
– А похож, скорее, на Ивана Кириловича.
– Кто этот Иван Кирилович?
– Так. Один третьестепенный персонаж из «Ревизора». Тоже на скрипке играл. И толстел.
– Ну, Мейер, конечно, не Холмс, но сыщик далеко не третьестепенный.
– Скажи, Марго, он опиум не пробовал? Или кокаин?
– Чтобы похудеть?
– Нет, чтобы стать похожим на Шерлока Холмса. Тот был знатный торчок.
– Подскажу ему.
– Марго, кстати, ты меня любишь?
– Сложный вопрос, Макс.
– Издеваешься!
– Ты спросил таким тоном…
– Каким?
– Никаким. Прочитай что-нибудь новое. Только не про мёртвую маму, а про любовь.
– Про мёртвую маму – это тоже про любовь.
– Не спорь, читай.
– Мне хорошо с тобой. И без тебя.
Я падаю в прозрачные просторы,
отвергнутыми точками опоры
заканчивая строфы сентября.
И вот – к неперевёрнутой земле
Я приближаюсь. И мирюсь. И гасну.
Все хороши субботы в сентябре.
С тобой и без тебя – они прекрасны.
– Красиво. Хотя, скорее, о нелюбви. Давно сочинил?
– Сейчас, пока с тобой разговаривал.
– Гений! Хотя сейчас январь. А, ну да, у твоего лирического героя сентябрь…
– Вечный!
– Позвони маме, пока её удар не хватил.
– Немедленно приступаю. Прощай, о жена, облачённая в солнце.
– Прощай, невольник чести.
Муж Маргариты Максим Багданов был поэт, лодырь, личность развинченная и склонная к вину. Жил он на деньги матушки. Марго, заметим к слову, на папенькины деньги жила. Оба были из первого поколения повзрослевших детей первых русских скоробогачей. Матушка Багданова владела хлебозаводами и элеваторами, папа Острогорский – большими наличными, извлечёнными из ничего посредством давних каких-то клиринговых фокусов. Три его партнёра, работавшие фокусниками в Минфине, были изобличены и отправлены в неуютные остроги. Острогорский же затих на деньгах в глухом сельце на Сардинии, вёл жизнь почти пастушескую, разве что более праздную, якшался и в самом деле с пастухами, рыбаками, а также с местными добродушными и чрезвычайно небогатыми мафиози, по бедности иногда подрабатывавшими официантами и даже попрошайками и побирушками. Виктор Острогорский был русским пионером на острове; годы спустя за ним потянулись и прочие крупные русичи, озолотившие ныне этот райский край и всех пастухов его, и рыбаков его, и мафию его.
Детство и отрочество Маргариты были сплошь солнечные, спокойные, состоявшие из папиной и маминой любви, вкусной еды, нежного раболепия нянек и высокооплачиваемой учтивости домашних учителей, доставлявшихся к ученическому столу прямо из Антиполиса, Рима, Гейдельберга и Черноголовки. Дружелюбие окрестного крестьянства, включая и малых ребят, дополняло этот простой, тихий быт. Но долгое десятилетие столь негероических георгических и буколических будней не сделали Маргариту томной и медленной аграрной девой, по полдня клонящейся ко сну в тени коровы или оливы с открытым ртом, книжкой Коэльё и прихваченными из дома ломтями хлеба и батарги. Она не располнела, не влюбилась в пастушонка Джузеппе, даже в мафиозо Карло не влюбилась, хотя золотой крест у него поболе был, чем у её папы; оставил её равнодушным даже надомный продюсер Серпский, преподававший хип-хоп, модной наружности, не первой, но и далеко не последней молодости парень, бездомный из принципа, ходивший спать в спа и оттого лоснившийся так, что в его очень тонизированные отполированные щёки можно было смотреться как в зеркальный складень, гладкоглазый, мокроротый, яркочёрный – не человек, а какой-то чорт с сахаром, – совративший множество юниц, а вот юницу Острогорскую, однако же, не совративший. Маргаринчик, как звал её отец, понимала приятность и красивость родительской вечно дачной жизни, но не умела полюбить ни жизнь эту, ни сидящих в жизни этой Джузеппе, Карло, Серпского, ни даже стариков Острогорских, хотя и хорошо относилась к ним, презирала их нежно, со всей глубокой нежностью, на которую способны только умные насмешливые девочки.
Словом, как только в положенный срок вскипела в Маргарите крепкая русская кровь, заметалась она, запросилась с пляжного острова на большую землю. Тем паче, что и сардинская глушь пробудилась. Высадились на её пляжи со сверкающих яхт большие весёлые люди из России, понавезли денег, дорогих машин, громких песен, геройских замашек, удали, пьянства, обжорства, жён и нежён, вечеринок и всякого такого нашего национального особливого апломбца и колоритца. А главное, новостей навезли о подвигах и доблестях, о странных личностях, необычных поступках, несовместимых с жизнью карьерах, благородных чудачествах, прибыльных сумасшествиях. О бешеных необъезженных судьбах, несущих вцепившихся в них смельчаков куда-то, куда не надо бы им, встающих поминутно на дыбы, норовя сбросить вцепившихся, которые, кажется, и сами уже не рады, что вцепились, но держатся, отвечая – на вопрос идущего на вещевой рынок (купить спортивных штанов для удобства спортивного лежания на давно сломанной беговой электродорожке и смотрения спортивного телевидения) обывателя «как дела?», – «всё отлично, сам видишь».
Понаехавшие из России захаживали и к ним домой, папа был если и не вполне их круга, то во всяком случае их калибра персонаж. Бывали Назимзянов, Ахмедбаум, хоккеист Чума, бывали Шекельгруберы и сам Дылдин (?!). И миллиардщик Фетров собственной персоной, подаривший Маргаринчику уникальную конфету ручной работы шоколадного мастера Бругге из Брюсселя, отлитую в одном экземпляре по специальному рецепту из всего, что Маргаринчик любила (пралине, молочное мороженое, кокосовая крошка, гость справился у папы заранее), положивший её на стол перед зацветающей нимфеткой как футляр с драгоценным обручальным кольцом и через пять минут – увлечённый разговором, машинально, перепутав со своим канапе, не глядя – съевший эту выдающуюся конфету сам. Был конфуз, смех и присылка потом целой коробки таких конфет, впрочем, оказалось, совсем невкусных. Но даже Фетров и Чума не тронули её. Их жизнь тоже казалась ей не той, не той. Те же пастухи и рыбаки, только козы и караси у них потолще. Вот сидит этот Фетров, как какой-нибудь Джузеппе, и пялится на своё стадо, и ничего не делает; посмотрит на стадо, попасёт, пойдёт поест, попьёт, посовокупляется, опять попасёт, посмотрит, подумает «я крут и крупен» точно так же, как Джузеппе, только еда у него подороже, рубашка почище, но ни вида в нём, ни величия, ни ума, ни мужества. Так же, как Джузеппе, говорит о еде, футбольных клубах, кризисе, только козлятины у Фетрова на десять миллиардов евро (ну не козлятины, так акций, недвижимости, чиновников, предприятий по добыче норникеля и роснефти, какая разница), а у Джузеппе на пять тысяч.
Но есть же где-то люди, над которыми иногда смеются, попивая винцо, Джузеппе и Фетров (семь и семь тысяч евро за бутылку соответственно), – денатуралы и аномалы, маргиналы, фрики, разведывающие тёмные области на краю реальности бесстрашные краеведы. Где-то есть люди, летящие в Руанду спасать от спида людоедов, истребивших племя тутси: падающие в полдневной жар в долине Дагестана с свинцом в груди и поднимающиеся, чтобы защитить от нападения террористов мирный с виду аул, населённый, впрочем, тоже террористами; есть люди, у которых хризолитовые ноги, есть большие пассажиры мандариновой травы; есть люди, изобретающие твиттер, неувядающий огурец, суборбитальный самолёт; замечательно пляшущие балет и пишущие роман, и монтирующие инсталляцию. О которых шумит по ночам интернет, когда дневные людишки, как следует пропиарившись, устав от собственной никчёмности, обделав все свои делишки, засыпают и видят во сне повтор вечерних новостных эфиров, а на охрану земли заступают партизаны полной луны, аномалы и фрики, краеведы, придурки.
К таким-то людям тянуло дерзкую девственницу, такой-то и сама она желала стать. Кто отрочествовал, тот вспомнит, возможно, и себя таким же наивным и дерзким и поймёт, мудро улыбнувшись. [Улыбнусь ли я, трудно сказать, ибо лет с двенадцати, с первого же шевеления либидо, я разволновался и напился алкоголю. Первую рюмку хорошо помню, сильное было впечатление; помню и последнее похмелье, мощное, с дракой, инфарктом, рвотой и декламированием My sad self Алена Гинзберга. А между ними – чёрный провал памяти шириной в тридцать пять лет и глубины неизмеримой. Из этой ямы слышны порой какие-то далёкие сипы; доносятся изредка бледные какие-то пятна, но стёртые ли это временем лица, с которыми выпивали, или же просто тени блинов, которыми закусывали, или просто пятна, вылетающие иногда из головы у любого из нас без особого повода – не знаю. А тут ещё близится старость, когда, кроме воспоминаний, ничего, говорят, не останется. Приятели рады, даже мечтают о пенсии, как тогда поедем на автобусе в Суздаль (почему в Суздаль? на автобусе зачем?) и будем по дороге молодость вспоминать. Ну, они-то, может, и будут, Андрюша никогда не пьянел, а Серёжа, хоть и напивался в хлам, но всегда всё помнил. А я? Про пятна и сипы буду рассказывать? Все будут оживлённо болтать, хохотать, а я – одиноко сидеть в углу, несчастный изгой… Вообще, они как-то упрощают старость. Они представляют себя примерно такими же, как сейчас, только как бы в гриме – морщины наклеены, седые парики нахлобучены, губы синькой подкрашены. Только весь этот грим наложен на нынешнее, ещё довольно бодрое тело, которое куда угодно может ещё доскакать и ещё способно отжаться раз сорок хотя бы. Нет уж! Тела поизносятся, факт! Ещё неизвестно, не отшибёт ли и у приятелей моих память – от этой самой старости. А если и не отшибёт, хватит ли у них старческих их силёнок рассказать. А если и хватит, захочется ли другим-то слушать, если у других-то, может быть, суставы ломит, или глухота прогрессирует, или голова трясётся так, что задевает посуду на столе, и посуда-то падает и бьётся, бьётся, и ни черта от этого не слышно. Правда, я года два уже не пью (там, кроме Гинзберга, инфаркт был; поэтому), но, как назло, в эти годы как раз ровно ничего и не произошло. Не следует также исключать, что я опять запью, не успев накопить воспоминаний, есть такая опасность. Но если и не запью, кто знает, случится ли со мной хоть что-нибудь занятное в этом весьма консервативном возрасте, когда потрясения и потоки судьбы начинают обходить слабеющего у финиша жизни человека. Бох смотрит и поправляет ангелов своих и демонов своих, говоря: нет, нет, не на этого, этот уже не потянет, пусть отдыхает, оставьте его. И стоит человек в стороне от событий, и завороженно смотрит, как расползается по голове лысина, разрастается с боков, спереди и даже со спины невероятное какое-то брюхо, а нос набухает, бугрится, загибается к зубам и зубным протезам и даже слегка будто зеленеет. И становится человек с годами стопроцентно похож на свою бабушку по отцу, которой боялся, поскольку она была похожа на отца. И на Бастинду из мультика и пахла чем-то тревожным (корвалолом, узнал он впоследствии).
Так что вряд ли будет мне что вспомнить. Вряд ли мудро я улыбнусь, да и не мудро вряд ли, не знаю, были ли я или мои друзья такими же наивными и дерзкими, как Маргаринчик, отрочества своего не помню.] Мудро улыбнулись родители Марго, когда та занервничала, засобиралась, заспешила наружу, запросилась на материк учиться, работать, что угодно, лишь бы из дома прочь и подальше.
Улыбнулась мать, обрадовалась, потому что уже завидовала дочери, юности её и ангельской красоте, выпорхнувшей вдруг из её ребёнка и высветившей её собственное увядание. Улыбнулся отец, обожавший дочь, но не умевший никогда ничего подарить ей, кроме денег и исполнения любых прихотей. Вот и новая прихоть, пусть же уезжает, учиться и в самом деле пора, да и погулять не мешает, мальчики и всё такое.
Марго покинула родные пенаты тринадцати с малым лет от роду, чтобы всласть поучиться на воле, и превратила учёбу в бродяжничество на широкую ногу. Она была прекрасная смесь вагантки и вакханки. Заметим, что она действительно училась и училась блестяще. Но понемногу, понедолгу. Сначала частные школы Швейцарии, Мексики (?), Англии, одна престижнее другой, всюду – отличные отзывы, а потом вдруг исключение или внезапный самовольный отъезд. Потом университеты – Сорбонна, Нель, Массачусетский институт, оба Кембриджа. С теми же результатами. Потом волонтёрство в Африке (и до Руанды, заметим, добралась-таки), кураторство архиавангардистских арт-выставок, знаменитого фестиваля антикино в Секешфехерваре, игровой фильм без актёров собственного изготовления «Три осени из жизни двух механизмов» о взаимоотношениях подъёмного крана и муравейника; потом война в Африке, служба в Дарфуре на стороне правительственной армии; потом её приняли в моднейшее модельное агентство Нью-Йорка (две обложки Вога, по три Вэнити фэйр. Космополитен…), потом её оттуда выгнали, она написала книгу «Модель для разборки» (Model For Deconst ruction), ставшую бестселлером. Потом усталость, год депрессии, те же вечеринки, путешествия, кокаин, возлюбленные и мужья из поэтов и музыкантов, только уже не от избытка сил, а от их недостатка. Потом папа подослал к ней под видом непризнанного нищего режиссёра известнейшего психиатра, тот втёрся к ней в доверие, как-то уговорил полечиться в шикарном баварском дурдоме. Марго согласилась, но при условии, что будет там не только лечиться, но и лечить – врачей. На том и порешили. Врачей следовало исцелить, по мнению Марго, от безумия, признанного нормой. Они должны были оставить семьи, бросить идиотскую работу, бежать из дома, предварительно перебив все окна и тарелки. Врачи за немалые папины деньги согласились девушке подыграть. Разводиться повально, конечно, не стали, но посуду немного и по-немецки аккуратно побили, и на работе некоторые не появлялись. Так и поправилась Марго.
Потом прочитала книгу Идiотъ Достоевскаго прижизненного издания, купленную в лавке на берегу Сены, то есть выборочно вычитала из неё только то, что принято в наше время читать – наиболее смешные диалоги. И тут же придумала себе Россию, где не была с пяти лет, и решила немедленно отправиться туда, на великую свою родину, населённую идiотами, Достоевскими и аномалами.
Папа поотговаривал было, но ненастойчиво, и она вернулась к истокам. Остановившись в гигантском доме одного отцова знакомца, выстроенном в древнеегипетском стиле, и копаясь на сон грядущий в Сети, вычитала ужасающий репортаж об изнасиловании и убийстве где-то под Брянском семилетней девочки каким-то комбайнёром в отставке. От страха и отвращения просмотрела за ночь, не сомкнув глаз, около сотни похожих сообщений, нашла ещё тысячи. Детей похищали, насиловали, продавали насильникам, мучили, убивали, подстерегали в парках, подъездах, на улицах, даже на детских площадках и в летних лагерях. Жуткие рожи преступников, часто остававшихся безнаказанными; истерзанные мёртвые дети; выжившие с раздавленными душами, зовущими из распахнутых страхом глаз на помощь.
Всё это зверство и скотство то ли охватило весь мир в последние годы, то ли просто стало о нём больше известно, но в России именно всей этой мерзости было не больше, чем повсюду. Однако именно в России Марго заметила эту мерзость и подумала: вот зло, абсолютное зло! И решила восстать против зла и восстала! Ловить гадов и карать! Ей было двадцать пять лет, она была красива и богата, и умна. Папа непостижимым образом (фокусник!) устроил свою непутёвую дочь, далеко не юриста – в следственный комитет генеральной прокуратуры. Там она так умно и рьяно взялась трудиться, что за год раскрыла три безнадёжных висяка и упекла дюжину педофилов за решётку. Коллеги, всерьёз её поначалу не принявшие, так мол, стажёрка, – зауважали, начальство оценило, дали ей специальный отдел, куда полкомитета записалось, но взяли только десять лучших, главу тунгусского управления Мейера в том числе. Она вышла замуж, как всегда, за поэта.
И вот она оказалась в Константинопыле, здесь, и это было её десятое дело, юбилейное, дело Дракона. Девять она раскрыла, должна была раскрыть и это, но проявилась одна проблема. Очень уж переменчива была Марго, делала всё быстро, страстно и справно, но – недолго. Она стояла у окна в номере отеля «Атлантика» и смотрела на ночную, беспорядочно освещённую, бескрайнюю, переходящую в болото центральную площадь нашего города, уставленную до горизонта снеговиками и снежными бабами. Это отчасти дурацкое зрелище смутило её ум. Между тем ничего такого, никакого знамения в этом нашествии снеговиков не было. Просто мэр затеял ежегодный международный конкурс снежных баб ради престижа и привлечения туристов. Подумывал затащить как-нибудь сюда президента или хотя бы министра и выпросить под баб денег, а потом деньги эти пустить на ремонт детских садов, очень уж пообветшали они. Международным конкурс пока не получился, и президент с министром пока не приехали, но из Салехарда, Апатитов и Уфалея народ потянулся, налепили снеговиков целую дивизию, конкурс провели, призы получили, разъехались, а снежные истуканы остались и осыпались теперь на площади, обваливались, расстреливались снежками озорными прохожими, пинались ими, обзывались ими хуйнёй и ещё более обидными словами. Глупо, конечно, но не более того. Да не так уж, если разобраться, и глупо. И уж точно не страшно всё это было, но Острогорской скучно вдруг стало. Вдруг она поняла, что уже осточертела ей её работа, что больше не заводит её охота на Дракона и не доводят её до слёз, как раньше, мысли о неизъяснимых муках и страданиях детей. Что заодно надоел ей до смерти и её муж, и этот городишко, и страна эта вся заодно со всеми этими её городишками. Это был новый приступ её хронической хандры, неизлечимой скуки, подзабытой было; но ремиссия, видимо, заканчивалась, и тут спасти могло лишь только бегство, перемена места и времени. А значит, придётся менять работу, страну, климат, эпоху (да, и эпохи могла менять Марго, уезжая то в более отсталые, то в передовые регионы планеты). Приступ, впрочем, был первый, слабый. Позже, она знала, приступы начнут случаться чаще, всё чаще и длиться дольше, пока не спрессуются в монотонную многотонную тоску. И тогда – бежать!
Но до этой стадии – не меньше месяца, не больше трёх, по опыту.
Значит, у Велика имелся шанс быть спасённым лучшими детективами страны – Марго и тунгусом. Но шанс неверный, шаткий из-за причуд причудливой женщины. Не больше трёх месяцев на спасение, не больше трёх месяцев на то, чтобы найти мальчика и поймать Дракона. Иначе – умчится Маргарита Острогорская куда глаза глядят, и останутся в холодном и тёмном, как пещера, мире, в ужасной предсказуемости развязки одни, один на один: ребёнок и монстр.
Снеговики с мётлами и на лыжах, с флагами и с рекламными плакатами в руках, толстые и худые, белотелые, сделанные в чистом поле, и городские, катаные из грязного придорожного снега, с морковями и сосулями вместо носов, голые и ряженые, кое-где подтаявшие, покосившиеся, пострадавшие от снежков и пинков, числом до двух тысяч, радостные и угрюмые толпились под окнами номера. Между ними метался какой-то поздний прохожий, кажется, пьяненький и заплутавший, не разумевший, куда попал и как выбраться из этого скопища безмолвных холодных болванов. Марго понаблюдала, как он попетлял, поспотыкался среди них и трусцой, и шагом, и скоком, и фокстротом и упал. Поднялся минут через пять метрах в ста от места падения, всплеснул руками и снова свалился, скрывшись из виду под пузами и задами снежных баб.
Ночь прояснилась, проложив по серебристым лбам снеговиков мерцающую лунную дорожку. «Красиво», – подумала Марго и зашторила окно. Телефон взыграл полтора такта, выдернутые наобум откуда-то из Малера. Марго поняла, что и этот снобистский рингтон надоел и с ним весь вообще Малер, и раздражённо выпалила «да!»
Звонил Глеб Глебович, дрожа всем голосом, слово на слово не попадало у него от возбуждения.
«Слушаю вас Глеб Глебович. Говорите громче и медленнее. Так. Так. А теперь тише и быстрее. Так. Что? Кто в городе? Какие ещё варвары? Так. Так. Варвара? Ваша кто? Жена? Бывшая? Варвара, ваша жена. Так. Мать Велика. Так. Она в городе? Вы серьёзно? Она такая, что что? К ней тянутся? Говорите громче. Не так громко, вот так хорошо. Повторите. Медленнее. Она такая, что… с неё станется? Это что за оборот такой? То есть способна на такое, вы это хотите сказать? Где вы? Что вы там делаете? А она что делает? Бегу».
Дублин настучал зубами сообщение, что, прогуливаясь от грусти по улице Липовой, увидел возле стеклянной стены ночного ресторана «Магриб» свою бывшую жену Варвару, великову маму, слегка обрюзгшую, в растрёпанной шубе, но сразу Дублиным узнанную, всматривавшуюся пытливо в ресторанную полумглу, голодную, кажется, и бедную. Это она, осенило Дублина, похитила Велика. Теперь повсеместно родители другу друга детей похищают, так уж повелось. А она такая, с неё станется, никаких сомнений, она и своровала малыша. Глеб Глебович сообщил, что следит за ней из-под фонаря, просил скорее приехать и задержать её, допросить, дознаться, куда сына заныкала.
– Тунгус! – крикнула Марго, слышимость в отеле была безграничная.
– Я, – отозвался из соседнего номера Мейер хоть и очень сонно, но мгновенно.
– В «Магриб». Где это?
– Машина не нужна. Отсюда пять минут, если не спеша пройтись. А бегом от силы две. Оружие?
– Как обычно. Объект несложный.
– Есть!
– Где она? – закричали Марго и Мейер на Глеба, выскочив на Липовую перед «Магрибом».
– Ушла, – отвечал тот.
– Куда?
– В тот переулок.
– Когда?
– Только что.
– Тогда догоним.
– Я пытался, она только повернула, я за ней, а там никого. Как будто испарилась.
– Далеко уйти не могла, – выдохнул, убегая, Мейер. Марго обежала «Магриб» с другой стороны. Они стремительно прочесали окрестность и выловили несколько подходящих по возрасту женщин, но не Варвару.
– Обознаться вы, Глеб Глебович, не могли? – спросил Мейер.
– Она, она это была, точно, – не сомневался Глеб.
– Вот и версия. А куда же мы денем Аркашу? – усмехнулась Марго.
– Сообщники? Наняла его, одной ведь справиться трудно? – предположил выбиравшийся из таксомотора Человечников.
– И вас – здравствуйте – по тревоге поднял Глеб Глебович! – приветствовал его Мейер.
– И их… Я всех… простите… позвал… – подтвердил Дублин.
– Ничего. Так и надо. Жаль только, что столь внушительная ударная группа собрана попусту, добыча упущена, – сказала Острогорская.
– Может, зря я вас ждал; может, самому надо было… схватить её? – виновато пробормотал Глеб.
– Вы правильно поступили. Так и надо. И впредь – никакой самодеятельности, – ответила Маргарита.
– Задерживать или следить, как задерживать и как следить, должны решать профессионалы, – пояснил тунгус. – Вы всё очень правильно сделали.
– Очень по-математически, – зачем-то добавила вполголоса Марго. – А ваша, товарищ майор, гипотеза о возможном сговоре Варвары и Аркадия, – сказала она Человечникову, – недурна, отнюдь недурна.
От этих её похвальных слов даже не сердце заколотилось бешено у майора в груди, а просто всё подряд и везде у него заколотилось: сердце в груди, почки в боках и печень, кишечник в животе, ужин в желудке и мозг в голове. Нелепая надежда – а вдруг эта странная женщина не только оценит его достоинства, но и полюбит их, странная же она, странная, в разных уродов влюблялась, почему бы ей не полюбить нищего похожего на пса Человека, так просто, скуки одной ради, для странности, для смеха хотя бы! – явилась перед ним, расточая дармовую радость. Марго охотничьим своим слухом расслышала подспудное колочение его членов, но виду не подала, сказала ему:
– Дайте фон Павелеццу приметы Варвары, пусть озадачит патрульных и участковых, авось найдут.
Сказала Дублину:
– Веселее, Глеб Глебович. Уныние – смертный грех. Варвара – не по моей части. Но если это она увела Велика – открывайте шампанское, славьте господа. Варвара лучше Дракона. Ловится легче и ребёнку не так страшна, мать всё-таки, какая/никакая.
Сказала всем:
– По домам.
Вернулась в номер. Заказала чай, чтобы подумать. Номер был не грязный, а грязноватый, было в нём не то чтобы тесно и душно, но тесновато и душновато. Стены и перекрытия были тонкие, звучные, так что консьержу не обязательно было звонить по телефону, можно было, не вставая с кровати, без всяких технических приспособлений позвать его, и он бы услышал: «доброй ночи, чем могу помочь?» – ответил бы тоже не по телефону, а так, задрав рот кверху, к стороне, откуда звали. Комнаты были обжиты до предела, крепко насижены и залёжаны постояльцами, от каждого из которых осталось что-то особенное в обстановке. От одного трещина на зеркале, от другого винное пятно на диване, от прочих: масляное пятно на диване; сигаретные ожоги стола; укус на кожаном кресле: чернильное пятно на подушке в спальне; дыра в душевом шланге; русый волос на телевизоре; аппетитный запах, по вкусу напоминающий уху с уксусом, в платяном шкафу; под платяным же шкафом закатившийся туда и навеки укрывшийся от беспечных уборщиц пропуск какого-то Хмыкина Э. Э, в забойный цех Миусского мясокомбината.
В отеле «Атлантик» проходила бессрочная благотворительная акция по трудоустройству страдающей синдромом Дауна молодёжи. Чай принёс юноша с соответствующим выражением лица. На подносе Марго обнаружила чашки, лимон, сахар, мёд, чайные пакетики и даже непрошеный какой-то крендель, не было только воды. На её замечание юноша кивнул, рассмеялся и вышел. Вернулся он через сорок минут с бутылкой Ессентуков. Марго из вежливости бутылку взяла и дала официанту триста рублей чаевых – «пусть хоть сам чаю напьётся, если мне не дал». Решила не мучить беднягу, кипятка от него не добиваться.
За неимением густо заваренного Ассама Марго решила взбодрить себя кренделем, вспомнив кстати, что давно уже ничего не ела. Она подумала: «Давно я не ела… такой дряни… Итак… Допустим, Велика забрала Варвара. Тогда кого же забрал Дракон? Или вот-вот заберёт? Ведь дни зимней жертвы наступили.
§ 29
– Папа, Велик пропал. Папа, найди, пожалуйста, Велика. Я так скучаю по нему. Я не хочу ни с кем играть, кроме него. Найди Велика, папочка, ты же всё можешь, – умоляла Машинка генерала Кривцова.
– Не плачь, маленькая моя, я найду, я его спасу, обещаю тебе, – ответил Сергей Михайлович и проснулся.
Его подземный больничный бункер был пуст. Машинки не было, а ведь могла бы быть, если бы три дня назад, когда вот так же, только не во сне, а наяву она умоляла его найти Велика, он ответил бы ей, как только что во сне. Но не так ответил тогда генерал, наоборот, рассвирепел и оборал собственную дочь до полусмерти: «Тебя мать подослала? Она тебя подучила? Ты о Велике этом забудь. Он плохой мальчик! Плохой. У него отец пьяница, а сам он воришка, врунишка и двоечник. И не вздумай больше с матерью против меня сговариваться, а то получишь! Поняла? Смотри у меня!» Машинка от испуга перестала плакать и застыла на месте. Кривцов вытолкнул её за дверь и заперся. Он был очень зол, а к вечеру разозлился ещё пуще, убедив себя в том, что дочка всё знала про мать и Глеба, что у них там фактически сложилась вторая семья, подпольная семья, развлекавшаяся на его деньги и потешавшаяся над дойной коровой. Он почему-то решил, что они между собой называли его не по имени-отчеству, не по званию и фамилии, а по простоте его и доверчивости – дойной коровой, так! Он представлял, как они собирались всей незаконной семьёй у телевизора на тайной какой-нибудь явочной квартире, Глеб, Надя, Машинка и Велик, и объедались за его счёт, и дарили друг другу подарки за его счёт (Надька всё больше изводила денег с каждым годом! Вот, значит, почему!). И Надька говорила: «А чем, интересно, дойная корова сейчас занята?» И все смеялись. «Футбол смотрит». И все смеялись. «Скучает по жене и дочери». И все смеялись. «Чешет голову, он всегда так противно чешет голову, так сильно, как будто чесотка у него». Генерал воображал, как все смеялись, и злился. Взялся для разрядки звонить по очереди разным своим подчинённым и распекать. Слово за слово, увлёкся Кривцов, уволил Хохломохова, случайно поднявшего трубку в кабинете Сухоухова, и тут ворвалась в палату помолодевшая от гнева жена. Неожиданно сильная, она вырвала у него из руки телефон и впихнула ему в лицо бумажку с большими машинкиными буквами. «Мама, прости. Я просила папу найти Велика. Он не захотел и ругался. Я ушла искать Велика сама. Не волнуйся. Я оделась тепло. Хорошо поела. Взяла с собой Кроша, чтобы он без меня не скучал». Написано было со всеми отличиями детского правописания, то есть понятно далеко не сразу.