Текст книги "Сито жизни (Романы)"
Автор книги: Насирдин Байтемиров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц)
Да, я видел здесь ястребов, увидел – и затаил мысль. Я не сказал ничего Кырбашу, я хотел поймать их сам, хотел взять для себя. Ведь я же первый увидел их, сам выследил – это мое право, мое счастье. Разве отдам счастье? Нельзя отдавать!
Прошло пять дней. Эти пять дней мне казались пятью годами – сгорал от нетерпения. Уходило время – я боялся, как бы ястребы не улетели в горы, не поселились там высоко среди елей. Я не знал, как избавиться от Кырбаша. К чему скрывать, жадность руководила мной, но, милостью бога, однажды Кырбаш не вернулся в наш шалаш к ночи. Я давно уже приготовил веревку и прочую снасть. Но не только… Однажды днем я вбил в крутую стену оврага колышки над этой самой расщелиной и прикинул, как туда добраться. Эта каменистая расщелина стала уже для меня как бы старой знакомой.
Поднявшись в полночь, я подошел к оврагу, в руках у меня мешок, веревка и прочее. Я крепко привязал веревку к колышкам, сам обвязался крест-накрест, чтоб не крутиться, и начал потихоньку спускаться… Все шло так, как было задумано. У отверстия расщелины – я знал – была небольшая терраска, опустился прямо на нее, заглянул в расщелину. Глубина – метра два-три. На террасках, на выступах внутри сидят рядком птицы. Все, что чернело и возвышалось, я принял в темноте ночи за птиц. Спуск показался мне совсем легким – я переступал с выступа на выступ по обеим сторонам расщелины. Спускаясь, я закрывал собой выходное отверстие. Торопливо схватил птиц, сидящих с краю, раздался писк, но, очутившись в мешке, пленники примолкли. Затем я стал бросать в мешок сидящих дальше. Ни одна из птиц не улетела – все оказались моей добычей. Хорошенько завязав мешок, укрепил его за спиной и по веревке выбрался из оврага. Ликуя, вернулся в шалаш, там принялся не спеша рассматривать каждую птицу. Связал им лапки и крылья – они лежали не шевелясь, только грустно поглядывали…
В радостном нетерпении я отправился в путь, не дожидаясь утра. Я пришел к зажиточным, богатым по тому времени киргизам рода солто и преподнес каждому из них по птице. За двадцать одну редкую, дорогую птицу я получил коров, получил лошадей – двадцать одну голову, по голове за птицу.
Таким образом я вдруг сделался богат. Кырбаш теперь оказался в зависимости от меня. Как говорят, радуется тот ребенок, который имеет толокно, – Кырбаш быстро привык плясать под мою дуду. Я же стал говорить с ним надменно, свысока, считая себя теперь его хозяином. Да, я понимал себя выше того, с кем только вчера бродяжничал, с кем вместе выпрашивал милостыню в аилах. Начал считать себя более умным, и, будто давно привык, будто всегда так и было, взялся командовать им, посылая то туда, то сюда, как раньше меня посылал Батыркул. Кырбаш не только не был унижен новым моим отношением – напротив, желал услужить, крутился возле, ожидая поручений, как говорится, вращался вместе с белками моих глаз. Да, значит, стал я хозяином, а Кырбаш стал слугой. В то время я и не вспоминал о прежней своей поре, когда сам был в услужении у богача, слова «бай» и «батрак» даже не приходили мне в голову. Понимал происходящее просто: я заимел скот, достоинство мое поднялось, я воспрянул духом, а Кырбаш подчинился мне. Как и я, не задумывался Кырбаш, почему должен он подчиняться, как не задумывались многие киргизы в то время… Если бай тогда и не звал бедняков в услуженье, те все равно приходили сами; известно ведь: голод – лучший кнут… Бай ничего не приказывал – те сами принимались возиться у печки, доить кобылицу, выполнять любую работу. За это – кормились, делили остатки еды с байского стола, донашивали его старую, пришедшую в негодность одежду. Да, их никто не принуждал, бедняков, – приходили сами. Сами ли? Пригоняла нищета. Пригонял желудок. Хоть бай и полеживал беспечно в разубранной своей юрте, бедные его соплеменники кружились возле, подобно мотылькам, слетающимся к огню. Сам бай, жены и дети его – никто не удостаивал разговором таких вот работающих на них бедняков, не обращали даже внимания. Лишь искоса поглядывали, как те входили и выходили, выполняя необходимую работу, да изредка вставляли словечко, указывая, что то нужно сделать так, а это – вот эдак. Постепенно они – бай и батрак – привыкали друг к другу. Бедняк как бы входил в семью, постоянно занимался хозяйством, и уже не было заметно, что он чужой. Живет тут же, рядом, что хочешь исполнит… Разве чужой? Почти родственник! Но зато уж случись бедняку ошибиться… Бай по-родственному лупил его палкой. За что бьет? Кого бьет? Никто не спрашивал. Казалось естественным. Бай поучает работника, сильный слабого, умный – глупого… Теперь понимаю: отношения богатых и бедных складываются вот так же, как у нас с Кырбашем.
Я продал одну корову, купил кое-что из одежды. Купил и Кырбашу обновку, – он совсем обтрепался и радовался одежонке как ребенок.
Началась для меня сытая жизнь.
Кырбаш пасет в горах скот; после голода, после милостыни пасет с наслаждением, пасет лучше, чем пас когда-то свой. Разве только пасет? Из дерева сделал гребенку и, возвратившись вечером, расчесывает гриву, хвост каждого коня, иногда купает. С лошадьми говорит как с людьми – то засмеется, подденет, то дает умные советы, иногда сердито ругается, а то и не смотрит, обидевшись… Быстро приучил всех к себе. Каждой дал имя, точно это не скот, а люди: «Ой, Акжал! Эй, Алабаш!» Лошадь или корова, услыхав свое прозвище, непременно подбегают к нему. Так мы жили, и Кырбаш был доволен своей новой жизнью. Сколько нищих ходило кругом…
Сам я быстро привык к сытости. Ведь люди легко привыкают и к хорошему, и к плохому… Живя словно бы давно привычной жизнью, чувствуя себя царем и богом, бойко разъезжал на коне по аилам, бойко возвращался, – казалось, я всегда был хозяином этих мест, эта земля досталась мне в наследство от моих предков, я вырос здесь… Мало того. Если случайно в эти края, к нашему оврагу забредал чей-нибудь скот, я пронзительно кричал, я звал хозяина, я наказывал ему, чтобы в другой раз смотрел, не пускал сюда свое стадо. Хорошо, до сих пор не нашлось никого, кто бы выступил против меня, кто сказал бы: «Ты что – хозяин? И вообще откуда ты взялся? Кто велел тебе охранять эти места?» И поскольку не находилось такого человека, я чувствовал себя хозяином. Желудок сыт, одежда в порядке. Недавний голод уже забыт. Я опять стал держаться важно, как в те времена, когда со мною была Аруке… Что было, то было, чего уж скрывать сейчас… Всех, зависящих от меня, я мог зажарить, точно пшеницу. Стоило мне увидеть оплошность – ругал провинившегося на чем свет стоит, мало того, пускал в ход кулаки. Вообще у меня дикий характер… И бил-то не по-людски – по-своему, устраивал «Серкебаево побоище». Звал того человека, которого собирался бить, и при народе громко, во весь голос кричал: «Я тебя буду бить сегодня, когда наступят сумерки! Когда начнет смеркаться, приходи на развилку тех двух дорог! Я разорву твою пасть, подобно пасти змеи! Приходи туда, пусть каждый путник узнает, что такое Серкебаево побоище! Пусть все услышат, как ты будешь избит! Я буду и ругать тебя, и стегать плеткой. К чему бить, если никто не увидит; к чему ругать, если никто не услышит? Иди, вечером приходи готовым!» Да, бывало и так.
Однажды, когда еще со мной была Аруке, я избил подобным образом одного пастуха… С тех пор и остались слова: «Серкебаево побоище». В них живет мое жестокосердие, глупая моя тогдашняя напускная свирепость…
Вспоминаю беспорядочно, – понимаю, скачет мысль моя прихотливо, я ей сейчас не хозяин… Сама выбирает, что вспомнить… Или не мысль?.. Или сердце? Сердце помнит, что дорого… Или диктует Прошлое?
Серкебай-жар… Нищенство, голод, потом неожиданная сытость. Но что было прежде, как мы с Кырбашем попали сюда? Помню… Прошлой осенью… осенью шестнадцатого года… после бегства, скитаний… После унижения, после встречи с Акжакой… Да, мы с Кырбашем, не разжившись на соли, встретились с землемерами. Смотрели за лошадьми, перетаскивали тяжести, кололи дрова, носили воду, словом, делали что говорят. Хорошие были русские, кормили нас. Другого нам тогда и не надо было – лишь бы не умереть с голоду, лишь бы насытить свои желудки.
С ними кормились мы до тех пор, пока не выпал снег, пока по-настоящему не наступила зима. Тогда землемеры уехали. У нас с Кырбашем и в мыслях не было, что они могут уехать, они не говорили нам, а мы и не задумывались о том, что будет дальше, – сыты сегодня, и ладно. Когда же землемеры, погрузив все свои приборы, оседлали коней и уехали, мы, нахохлившись, остались сидеть под скалой, растерянно поглядывая друг на друга. Мы были полны отчаяния.
Долго сидели мы с Кырбашем, ожидающе поглядывая друг на друга. Молчали – да и что можно было сказать? Началась метель. Наш шалаш под скалой заносило снегом. Что нам теперь делать? Куда мы должны идти? Какими будут наши дальнейшие дни, какую воду нам предстоит выпить? Неужели это смерть? Вот такие грустные мысли занимали наши головы.
Кырбаш смотрит в мои глаза. Ни один из нас не желает заговорить первым. Тоска овладела нами. Если б один из нас произнес сейчас вслух: «Ох, несчастье…» – оба были готовы пуститься в плач.
Здесь оставаться нельзя – это понятно. Аил далеко, кругом горы, безлюдье. Если задержимся допоздна, неоткуда будет взять не только еды, но и огня. У нас ведь нет даже спичек…
Наконец я поднялся. Сел на коня. За моей спиной уселся Кырбаш. Куда мы поедем? Нам ведь некуда ехать – но едем… Впереди, за спиной, по бокам возвышаются горы, остроконечные пики. Никогда прежде не казались мне эти черные скалы такими страшными. Небо непрестанно сыплет снегом, вершины скал борются со снежной пылью, то скрываются в белой мгле, то открываются снова, метель озабочена – не в состоянии задушить вершины, засыпать их черноту. Снег ли это или мысли мои? Да, в моей душе точно такая метель, белое борется с черным. Все застыло, заледенело. Боже, что за холодный мир! Кажется, в нем нигде не осталось теплого места. Кажется, все живое давно замерзло, только мы двое остались и настала пора замерзнуть нам тоже. Если замерзнем, останемся здесь – превратимся в каменные глыбы. Гора станет немного выше. Да, гора станет больше. Нас не будет, но наши потомки немного дальше увидят с горы, – может быть, с моих плеч разглядят далекое-далекое счастье и обрадуются ему. Поэтому я не боюсь смерти. Да, ледяными своими плечами я услышу живое тепло человека… Но может, я просто исчезну, рассыплюсь на мелкие крошки, и вот эта метель, этот ветер подхватит, разнесет меня по оврагам, по расщелинам… Нет, пусть так не случится. Не хочу умирать. Нет ничего отвратительней смерти. Нужно жить. А холод не вечен. Надо жить – и тогда завтра будет все хорошо. Лишь тогда. Хорошо жить мечтою о будущем. Будущее посылает человеку надежду. Будущее зовет человека.
Ну вот, над горой засияло яркое солнце, посылая нам свет, начало разгонять облака. Снег притих – устыдился буран, да, устыдился нас. Нас двоих. Метель, овладевшая миром, вдруг отступила – перед нами двоими. Вот что значит присутствие духа, вот что дарит нам бодрость, смелое биение сердца. Пока бьется сердце, не нужно сдаваться. Я сделаю все, чтобы жить. Земля выкормит – пусть мне придется питаться всем, что ни растет на земле. Если буду бессильным – умру, проявлю энергию и волю – выживу. Я – не слабый. Жизнь не баловала меня, видел всякое. Приходилось спать на снегу, укрываться в буран. Босиком пас овец в суровые зимние дни. Голодал – и то не сдавался. У меня на теле отпечатки и ветра, и солнца, и камня, и байской плети. Только ли отпечатки? Я сам – камень, земля, вода. Да, я – все. Лицом я похож на землю. Да и весь я вышел из земли. Меня родила земля, воспитала земля. Меня не берет мороз, меня не мучит жажда. Через мою глотку проходит любая пища. Все, что проходит через глотку, усваивается желудком. Вытерпеть все это, иметь все это – и теперь умереть?.. Не-ет, тогда я не сын батыра Сармана. Отец мой был стоек. И я такой же. Говорили, мой отец получил свой характер от камня; я тоже перенял свою хватку от камня. Нет, не хватку, а стойкость. Камень ломается, я – нет. Иначе б я не был Серкебаем.
Скалы, вершины, горы, впереди, позади, сверху, снизу, подножье, ложбина, хребет, впадина, спуск, перевал. Горы это – или жизнь? Горы – или судьба? Жизнь, судьба получили характер от гор. Заставляют идти человека по разным вершинам, по холмам, косогорам, оврагам, по отрогам, перевалам, по ямам… Так я думал. Я не жалел, что остался в горах, не бежал в чужой мне Турфан. Хожу среди гор, живу среди гор, родился в горах, и это мое богатство. Ведь родная земля придает человеку силы. А другие? Испугались, убежали далеко, в чужие края, в неизвестность. Где остались умершие? Знают ли это живые? А я, коль придется сейчас умереть, – я останусь в своей земле. Обниму землю предков. Хорошо, что я не уехал…
Конь несет меня – я погружен в раздумье. Временами заботы одолевают меня, временами я одолеваю заботы. Не так страшны сами трудности жизни, как страшно сомнение, безволие. Прежде чем одолеть трудности, человек должен преодолеть себя. Если сказать по правде, то сомнение, безволие, вялость делают здорового человека больным, сильного – бессильным, толстого – худым, румяного – бледным, энергичного – замерзшим в бездействии. Сомнение ничего не дает, наоборот, все отнимает. О-о, и в такие мгновенья есть у меня один друг, которого не променяю ни на какие богатства, да, этот друг – бодрость духа! Нет в тебе бодрости – дорога твоя будет долгой, дела никогда не закончатся: хмурясь, будешь вечно злиться, мучиться и мучить других. Если есть в тебе бодрость духа, если звучит в тебе смех, вдохновляющий тебя, поднимающий твои силы, – будут люди бояться тебя, подчиняться тебе, твоей воле. Хотя с виду я и невзрачный, и тихий, но в душе я другой – каждый шаг свой я делаю под песню, эту песню слышу только я сам, она нужна только мне. Я могу сказать, что эта песня – моя птица, мой конь, на котором я езжу, воздух, которым я дышу, даже моя родина, мои горы. Бывает, я так сильно устану: потяни меня за ресницу – и я упаду, но в душе повторяю себе: хорошо, прекрасно, интересно. Иногда находящиеся возле слышат эти мои слова. «Что хорошо? Что прекрасно?» – спрашивают они. Объясняю, что все прекрасно. Не понимают. Понять это трудно. Это впитывают с молоком матери. Видимо, это капля от богатырской удачи отца моего, батыра Сармана. Хоть он и не передал мне всю свою исполинскую силу, но чувствую, он оставил во мне ее признак. Спасибо моему отцу! Спасибо отчизне, родившей моего отца!
Размышляя так, я позабыл о наших несчастьях, отпустил поводья, предоставив коню выбирать дорогу. Еще скала, еще горы, обрывы, ложбины… Все сердитое, все голодное. Тут я понял – в такое несчастье, павшее на головы людей, не только скот, но и земля, и скалы, и горы, и деревья ощущают страданье, голодают, горюют, плачут, получают раны, теряют соки, тоже чувствуют себя сиротами. Они выглядят по-другому, иначе, чем в мирные времена…
Конь наш вдруг остановился, навострив уши, посмотрел вперед. Я посмотрел тоже. Далеко впереди я увидел огонь. Огонь, самый настоящий огонь! В такую ночь, когда над головой нависло несчастье, в холод, когда нет надежды, вид огня воодушевляет. Кажется, этот огонь поджидает тебя и, как только достигнешь его, обогреет, накормит, даст энергию твоему уставшему телу, будет тебе и одеждой, и пищей, и товарищем, и братом, словом, всем, что ты пожелаешь. Да, сначала далекий огонь кажется добрым, но затем, неожиданный среди диких скал, начинает тебя пугать, рождает тревожные мысли. Терзаешь себя, задавая тысячу разных вопросов. Огонь уже видится иным, загадочным: то угаснет, то разгорится снова, то подымается выше, то расползается в стороны – кажется ночною загадкой. Кажется страшным, легко меняющим облик, не виданным прежде. Вспоминается почему-то албарсты[23]23
Албарсты – демоническое существо в образе женщины.
[Закрыть], о которой много рассказывают в народе. Если возле ночного огня двигается существо, чудится – та самая албарсты. Хоть и трясешься от холода, думаешь, как бы проехать мимо, боишься опасной встречи. Вот и сейчас меня одолевали сомненья. Ехать к огню или мимо?
Огонь продолжал светить – оказалось, зажжен в пещере, возле подножья скалы. Это был необычный, особый, загадочный огонь. Его отблески освещали горы. Пламя огня всегда бывает горячим, но у этого казалось холодным. Будто под видом огня полыхает что-то другое.
Мы потихоньку приближались. Коня не погоняли, ибо давно известно: не погоняй коня ночью, конь проницательнее человека, он замечает то, чего не заметит всадник. И сейчас: если конь навострял уши, мы замирали, если испуганно всхрапывал – будто и мы с Кырбашем испуганно всхрапывали, конь стал нашим поводырем, нашим советчиком, судьбою. Нет, конь не попятился назад. Хотя время от времени поднимал голову, настораживал уши, оглядывался, однако не выказывал особой тревоги.
Мы приблизились к огню – он нам показался огромным, пламя выбивалось из пещеры. По другую сторону пламени чернела взлохмаченная тень. Застыла… Нет, двинулась, – оказывается, человек. Движутся – его руки. Теперь мы услышали… Мелодия… Самая настоящая мелодия комуза. Мы замерли… Почему так печально? Почему так сильно звучит этот комуз? Что, неужели на этом комузе играет огонь? Неужели настолько печален бывает комуз, на котором играет огонь? Может быть, этот огонь и есть комуз? И горит вовсе не пламя, а мечта, плач, героическое сказание?
Мелодия послышалась яснее. Комуз действительно плакал. Это поняли не только мы с Кырбашем, но даже и конь: вначале он слушал, навострив уши, потом опустил голову к земле. Видимо, заплакало доброе животное. Заплакало вместе с комузом, с огнем. Мелодия говорила нам о любви, о смерти, о человеке, о жизни. Любовь плачет о своем сиротстве, проклинает свое бродяжничество. Я слышал о том, что любовь вот сейчас живет под навесом камней, в расселине меж черных скал, в темной ночи, на кровавой дороге, у арыка, в дремучем лесу. Я увидел: не огонь – человек играл на комузе. Мне чудилось, он играет не на комузе – на огне, казалось, что огонь, комуз, человек – все трое плачут. Казалось, что скала целиком превратилась в комуз, в огонь, через мелодию комуза она рассказывает о своей мечте, о любви и весне, о застывшей любви… не застывшей – замороженной жизнью и унижением, о любви, принесшей мученье.
Вот комуз запел, заливаясь, мелодия взлетела куда-то высоко. Она рассказывала о дороге надежды. Дорога не кончалась, любовь одолела девяносто девять преград, не покорилась, пламенела грозно и смело.
Где я слышал такую мелодию? Ну конечно – в голосе влюбленного, потерявшего свою любовь, видел в его слезах, в его лице. Такая мелодия жила на холме, в ложбине, на горе, в поле, в лесу, на рассвете, в вечернем сумраке. Эта мелодия была сыграна у колыбели, эта мелодия была сыграна на могиле, на гриве лошади, когда с криком на землю падал ребенок; эта мелодия была сыграна у смертного ложа. Эта мелодия рождена старухой, лишенной последнего своего зуба, ковыляющей с клюкой; эта песня рождена стариком с покрасневшими, будто от бессонницы, глазами; эта песня рождена пастухом, не имеющим дома, – тем, что ночует в обнимку с камнем, сохраняя за пазухой горе, синее, точно лед. Бывают мелодии, рожденные сердцем, – оно вздрагивает, помня о прошлом; бывают мелодии, рожденные надеждой, – они тянутся к будущему. На поминках и торжествах звучит эта мелодия, сближает друг с другом и горе, и радость. Может быть, ее когда-то создала вот эта скала, – я слышу, с мелодией одного комуза сливаются тысячи мелодий, тысячи комузов плачут и стонут. Да, эти скалы знают о печали и радости, о жадности и щедрости. С этой мелодией ощущаешь что горы стремятся куда-то, что во веки веков никак не доберутся до конца пути. Кажется, что они не взяли в дорогу ни куска хлеба, ни куска мяса, взяли только эту мелодию. То мелко, то крупно, то сердито, то нежно, то разливаясь бурной рекой, то шагом белого иноходца, то разбиваясь с грохотом, точно рушащаяся скала, то плача жалобно, точно ребенок либо разлученная с ребенком мать, у которой молоко переполнило груди, то веселя светлый утренний рассвет, то будто укладывая спать на белую постель, то словно палкой размеренно ударяя по колену, то выплывая, точно молодой месяц, – ох, этот язык комуза, мелодия комуза, она переливалась на разные лады, она маленького делала гигантом, она склоняла высокие горы, она потрясала мир силою страсти. Не только я, но и конь, и Кырбаш, горы, небо, звезды слушали не переводя дыхания. Казалось, если пропустишь частицу мелодии – потеряешь тысячу дней своей жизни.
Мелодия достигла своего перевала. Она исторгла из себя огни, – сверкая, они разлетались в разные стороны; скалы, испуганно оглядываясь, подались назад. На небе растаяли звезды. Одна звезда, рассыпавшись на кусочки, потекла вниз по горе. Казалось, это были слезы скалы, – да, старая скала, лицо которой было покрыто множеством морщин, плакала, проливала слезы. Из уголков глаз ее потекли огоньки-слезы. Стекая в пещеру, цеплялись за пламя, вплетались в мелодию комуза. В мгновение ока кусочки звезды стали мелодией. Теперь она сверкала огнем и звездами. Тень от толстой косы дрожала на скале, трепетала, точно струна комуза.
Мы приблизились к огню. В пещере играла на комузе молодая женщина. Она не видела нас. Она была во власти мелодии. Она боролась со своим прошлым – вчерашним, сегодняшним, завтрашним. Временами в нежных отрывках ее мелодии прорывались быстрые сладкие звуки, в них звучали молодость и старость, жизнь и смерть, смех и печаль. Наш конь заржал. Но играющая на комузе женщина даже не обратила внимания, не слышала нас. О чем говорит ее комуз? К кому обращается, с кем советуется? Кого запугивает, кому изливает свою печаль? Где рождена каждая часть его мелодии?
В летнюю ночь после дождя на джайлоо[24]24
Джайлоо – пастбище в горах.
[Закрыть], на тропинках, проложенных овцами, в покрытом облаками небе слышно бывает – поет жаворонок, подобный капле, оставшейся от мелодии. Люди, умеющие оценить, сравнивают его со своей жизнью, со своей судьбой, с горем и смехом народа. Они понимают, они слушают, вникая. Вспоминают забытое. Таков жаворонок. В песне – его мечта, это птица с мечтой. Хорошая песня – не о близкой, земной, досягаемой вещи. Он поет о далеком, о том, чего хочет достигнуть, о дорогом, чего достиг, но уже упустил. Он не складывает об этом песню, он просто поднимается высоко в небо и оттуда во всеуслышанье – всем – рассказывает о своей мечте. Он и сам не знает, что поет, что щебечет на птичьем своем языке. Кому-то это приносит радость, у кого-то вызывает слезы. И в своей мелодии женщина говорила о мечте жаворонка, она сама была жаворонком.
Когда солнце восходит, с высокой скалы взлетает беркут, он поднимается все выше и выше, под самый купол неба, могучие крылья жаждут высоты. Поднявшийся к солнцу, он хочет, чтобы клекот его слышали не одна гора, не одна долина – но весь мир. Он хочет рассказать, что такое героизм, целеустремленность, что это такое – крылья, не знающие усталости. Когда он клекочет в небе, это звучит иначе, не как на земле, – грозно, прекрасно, неповторимо. Голос его слышат все – от птенцов, сидящих в гнездах, до парящих в воздухе птиц, до пасущегося скота, слышат даже и люди. Птицы, услышавшие его, ждут – вот он сейчас с грохотом, с шумом опустится с неба. Однако проницательные люди чувствуют: в клекоте этого беркута – еще и мечта, тоска, несбывшиеся надежды… И в своей мелодии женщина говорила о мечте этого беркута, она сама была беркутом.
Весной, вытянувшись клином, по краю неба скользят журавли. Лишь один из них прокурлычет, но сколько невысказанного в этом крике. Журавли пролетают в небе, доверяя этому миру свои мечты и желанья. Молодая женщина играла, передавая их голос, и в своей мелодии говорила о мечте журавлиного клина, сама была журавлем.
Одетая в черное, в траур, сидит против изображения мужа, плачет у постели вдова. Она рассказывает о своих несбывшихся мечтах всем: взошедшему солнцу, вечернему закату, ветру, народу. Молодая женщина говорила в своей мелодии о тоске неутешной вдовы.
Все бывшее и сущее, весь мир жил в ее мелодии.
Она вспомнила о бегстве.
Она говорила о пережитом ею самой, да, о том, как стала младшей женой Батыркула, как избавилась от него, как нашла себе пристанище среди скал, как в этой каменной пещере любовь излучала свет, – пламя ее было намного сильнее пылающего сейчас огня, и оставило оно скале дыхание жизни, жар страсти.
Комуз и огонь плакали…
Звезды, склонившись, заглядывали в пещеру.
Казалось, мелодия текла сама по себе с трех струн комуза, а женщина лишь освобождала ее, давала ей волю. Мелодия рождалась сейчас, она не звучала ни вчера, ни прежде. И все-таки люди, услышавшие ее, узнали бы ее, сравнили с собой, со своей судьбой, со своей любовью, со своим горем.
Мелодия взлетала и опадала, и только одна струна временами дрожала, звучала совсем по-иному. Эта единственная струна плакала о том, что сердце девушки осталось одно, ночью, беспомощное. Эта единственная струна бурлила, подобно волне озера, заливая скалу, повествуя о героизме девичьего сердца, о непокоренности, о ее безграничной любви. Тут жила не мечта слов – мечта сердца. Эта единственная струна пела поэму любви, которую нельзя передать словами. Если б другой комузист взялся заново повторить ее, сложилась бы песня, которую не закончить за несколько дней.
Нельзя отвлекать играющего, пока повествует мелодия. Будет правильным, если не заговорит человек, но не должен заржать и конь. Даже случайное ржанье нарушит ритм мелодии, ритм взволнованных мыслей молодой женщины.
Все мне стало понятным. Вот из мелодии вылетел лебедь. Настоящий белый лебедь. Любовь лебедя. Его любовь, рожденная озером, светлой волной, рассветом. Время, когда влюбленные не насытились близостью; время, когда они, обнявшись, слились воедино; время, когда они, не разлучаясь, заботятся друг о друге… Затем раздался выстрел. Один из лебедей погибает, другой остается. Они не могут жить друг без друга – успокоение находят в смерти. Лебедь не выносит тоски одиночества. Звучит та единственная струна… глухая пора, мрачное время, когда мечутся, рвутся мысли, разделяемые жизнью и смертью, завтрашним и прошедшим…
Пламя, его языки были вначале как дерево. Угасала мелодия – ветки по одной и по две пропадали, улетали на крыльях плача. Куда улетали? Не знаю. Вижу теперь – остались одни лишь горящие угли. От этих горящих углей едва поднималось пламя.
– Теперь я сказала все…
Молодая женщина положила комуз, встала. Она подошла, – лишь сейчас увидели мы в темноте пещеры недвижное тело мужчины, – она подошла к убитому, для которого играла, поцеловала его в лоб.
– Одну твою жизнь взял палач Батыркула, другая твоя жизнь осталась на струне комуза. Твое бессмертие – в мелодии комуза.
Мы с Кырбашем узнали убитого…
Молодая женщина склонилась над телом Акжаки. Прислонила к его руке свой комуз. Затем повернулась, пошла из пещеры, в это время заржал мой конь. Женщина вздрогнула.
– Апар! – сказал Кырбаш, низко опустив голову.
Апар остановилась. Признав меня и Кырбаша, не выказала ни радости, ни испуга, ни досады, только задумалась. Казалось, вспомнила о чем-то далеком. Может быть, она вспомнила Аруке или Бурмакан?..
Она высказала все Акжаке, все отдала ему, и теперь… да, Апар и сама еще не знала, что будет делать. Ночь провела у изголовья любимого. Да, она подбежала к Акжаке, когда он, преследуемый джигитами Батыркула, упал, истекая кровью… Отпустив повод, повалился – она подхватила его. Акжака не взял в рот ни крошки, силы все убывали, а с наступлением сумерек он впал в забытье. Душа покидала его тело. Говорить он не мог, только слышал, и Апар взяла в руки комуз. Лишь комуз мог сказать, мог выразить нежное чувство, – слова тут бессильны. Да, душа покидала Акжаку, – комуз плакал, комуз вопрошал, комуз звал к жизни, к солнцу, к завтрашнему дню… Сколько мелодий нашла Апар для любимого! Одна из них – она была сплетена целиком из солнечных лучей…
Есть родник, разбегающийся на две стороны, у подножия Кош-Арчи. Алтын-Булак – Золотой родник. Апар приходила сюда за водой еще до того, как лучи солнца касались земли. Сидела, слушала разговор чистых струй. Родник, настоящий друг, напевал ей тихонько, давал ей советы, чистые, как его золотая струя. Девушка переняла от этого родника чистоту, веселость, мелодию. Она теперь иначе, чем прежде, настраивала комуз, она полюбила ясную, ласковую песню – песню родника Алтын-Булак. Не только совет, чистоту и мелодию дал Апар Золотой родник – подарил ей любовь. Однажды на рассвете, когда она сидела, глядя на родник и поглаживая его воду мягкими, нежными пальцами, в глади воды отразилось чье-то лицо – и пропало. Она обернулась – никого не увидела. Тогда девушка привстала и оглядела скалы вокруг – нашла того, кого искала за спиной, на вершине скалы, как раз над собой. Это был Акжака. Глаза девушки и прежде искали его, он нравился ей, однако таилась, не знала, как заговорить, как сблизиться с ним. Акжака пас табуны бая Курмаша. За ловкость и неустрашимость Курмаш приблизил его к себе, сделал старшим над другими табунщиками. Он дважды вступал в состязанья, каждый раз выигрывал, поэтому его прозвали борец Акжака. Под его широкими бровями, казалось, пробивались два родничка – глаза его были прозрачные. Когда он смеялся, ослепительно белые зубы переливались как перламутр. Этого джигита, на лбу которого никогда не задерживалось хмурое облачко, не только Апар – и любая другая удостоила бы любви. Апар будто в шутку призналась одной из подруг, что полюбила Акжаку; она была первой среди девушек своего аила, – кто же посмеет оспаривать ее счастье? Все другие девушки спрятались, точно куропатки, завидевшие сокола. Алтын-Булак слышал шепот Акжаки и Апар, он унес и спрятал частички их нежного смеха. Если и теперь кто-нибудь внимательно прислушается к роднику, помнящему биенье их чистых сердец, то в журчанье воды услышит: «Акжака-Апар, Акжака-Апар»… На скале, на камнях у родника вспыхивают под солнцем искорки – кажется, будто блестят глаза девушки и джигита. Их любовь видели не только молодые парни и девушки, но и беркуты, парящие в небе, и архары с крутыми рогами, охраняющие на вершинах скал свои стада, и куницы, осторожно ступающие по переливающемуся песку… Любовались ими и косули, что, разомлев, прятались в жаркий полдень в тени от скалы, любовалось солнце с небесной высоты, любовались все. Лишь один человек в аиле сделался их врагом – отец Апар, Кошбармак. Узнав о близости дочери с табунщиком, он вознегодовал. Ведь до этого бай Батыркул уже дважды засылал в его юрту сватов. Кошбармак получил калым – отборный косяк чубарых, получил, как того желал, – и отправил Апар в аил Батыркула. Так вот стала Апар самой младшей женой Батыркула среди многих его жен, живших каждая в разных местах. С тех пор Акжака пропал из аила. Первым делом он стал мстить Кошбармаку, угоняя со двора его овец, с выгона – коров, с пастбищ – кобылиц. Укрываясь среди гор, он стал жить в пещере, он объездил все тропки, все ложбины и ущелья, однако не выезжал далеко, днем спал, ночи же проводил без сна. Он напал на след Апар и подкараулил ее. Он послал к Апар Кырбаша, получил ее согласие и выкрал ее, Батыркул проведал об участии в этом деле Кырбаша, поэтому Акжака захватил его с собой, обещая, что станет ему братом. Это было до той встречи с Серкебаем… Он подумал – Серкебай послан Батыркулом, но затем, видя радость друзей при встрече, соединил Кырбаша с Серкебаем, проводил их вместе. Однако Батыркул не терял времени, он направил джигитов искать Акжаку, и вот сегодня Акжака встретился с ними… Когда ему удалось вырваться, уйти от погони, они выстрелили вдогонку… Мелодия, которую слышали мы с Кырбашем, рассказала нам эту повесть.