Текст книги "Сито жизни (Романы)"
Автор книги: Насирдин Байтемиров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 42 страниц)
11
Расставшись с Керез, Мамырбай проехал часть пути на попутной машине, теперь он поднимался на перевал, с которого должен был уже увидеть юрту своих родителей.
Настроение было прекрасное. Он думал о Керез, о родителях, о будущей работе; планы, один заманчивей другого, приходили в голову – только выбирай. Мамырбай уже видел, как они с Керез вместе едут во Фрунзе сдавать экзамены в техникум. Впереди было счастье, впереди была – жизнь.
«Жизнь, надежда, вера – они рождены в одно время, – думал Мамырбай. – Особенно надежда, она никогда не покидает человека, увлекает, пробуждает интерес, ведет вперед. Кажется, что недостающее сегодня, еще не найденное обязательно обретешь завтра. Надежда подбадривает – без нее нет жизни. Человек, потерявший надежду, покоряется, опускает руки, все ему становится безразличным, он теряет себя. Покориться, поддаться унынию – значит наполовину умереть… А вера? Верить – необходимо. Если не будешь верить в поставленную цель, никогда не достигнешь ее. Вера – это спутник человека, придающий ему силы. Мы быстро идем вперед, успешно строим коммунизм потому, что верим в будущее и в себя. Конечно, вера сама по себе не приносит победу, победы добивается сам человек. Вот я иду в аил. Я надеюсь на свое умение и работоспособность, я верю, что добьюсь отличных результатов в своей будущей работе. Если бы я не верил, не надеялся – к чему мне было бы идти сюда? Чтобы мать с отцом краснели за меня перед людьми? Я смогу выращивать овец. Запах овец пропитал меня с малых моих лет. Я спал, обнимая, прижимая к груди ягнят. Днем пас их, вечером пригонял домой. Сколько раз, когда рождался ягненок, я дул ему в уши, чтобы оживить… Скольких, оставшихся сиротами, поил изо рта молоком. В жаркие дни я резвился, бегал, играл с ягнятами. Я обходил все склоны и камни, отыскивая пропавших ягнят, и если не находил, то, боясь рассердить мать и отца, ночевал в горах. Когда я подрос, я видел, как закалывают ягнят. Я питался их мясом. Эту жизнь я знаю хорошо. Но эта жизнь – прошлая. Если смотреть из сегодняшнего дня, кажется бедной, неинтересной. Мы тогда, видимо, жили только одним днем. Но ведь тот, кто живет лишь сегодняшним днем, назавтра уже получает удары. Надо жить, видя завтрашний день, широкое светлое будущее. Смогу ли я так? А как же мне быть, если случится, что вера-то есть, а работа не идет? Ведь сколько вокруг людей более умелых, более сильных… если отстану от них, буду плестись в хвосте жизни, буду тянуть всех назад… Нет, смешной я все же – еще не работаю, а стараюсь все предугадать, взвешиваю возможности. Нужно работать так, чтобы пот проступил даже на ногтях. Это и значит быть настоящим человеком. И еще: нельзя думать в пределах сегодняшнего дня. Дни пролетают – остается жизнь. И жить вяло, неинтересно – значит мешать тем, что живут полной, интересной жизнью, всё берут от нее и еще больше – дают. У птицы есть крылья – чтобы быстро могла достичь намеченной цели. Но человек, хоть и рожден без крыльев, должен двигаться к цели быстрее птицы – на то он и человек. Да, это правильно: надо не только брать от жизни, но и отдавать ей, отдавать с избытком. Чем нахватать всего, ничем не отплачивая, и уйти из жизни, оставив после себя только свой прах, лучше вообще не родиться. Особенно сейчас, в наше время. Мы люди другого склада, чем прежде. Мы – люди, рожденные социализмом. Если какой-нибудь человек проверит нашу кровь, то найдет в ней семена социализма. И если так, значит, работа, которую я буду выполнять, должна быть организована и выполнена по-новому. По-новому – значит лучше. Но ведь хорошее могут создавать только хорошие люди – так? Могу ли сказать о себе, что достоин своего времени? Легче всего признать, что я хороший человек. В конце концов это доказывается поведением, работой. Но разве правильно назвать человека хорошим, достойным лишь за то, что он хорошо работает? Мало ли плохих людей, которых признают хорошими специалистами? Можно даже поставить вопрос еще острее. Возьмем моих родителей. И отец и мать работают так, что могут камень превратить в порошок. И все-таки это люди самой настоящей старой закваски, приверженные старым обычаям. Возродить их заново… Смыть то, что впиталось в их кости… Да нет, глупости. И ни к чему напрасно ломать над этим голову. Что значит – возродить, смыть?.. Пусть живут по-своему. Нет, опять что-то не так… Почему они должны жить по-своему? Хлеб какой эпохи они едят? Государство не создает для одного один закон, для другого другой… Закон нашей жизни – один для всех. Что будет, если мои родители отступят от старых обычаев? Разве у меня не хватит сил переубедить их – теперь я не ребенок, у меня есть знания, я полон энергии. Энергия… Оказывается, нет ничего труднее, чем бороться с заблуждениями, за целую жизнь впитавшимися в людей. Читают каждый день молитвы, но и тут не всегда верны себе – частенько случается так, что, не закончив молитвы, они отвлекаются, начинают заниматься чем-то другим – и так забывают о боге. Мне иногда кажется, что их приверженность религии и старым обычаям – своего рода болезнь. Они ведь старые люди, впитавшие в себя порядки старого мира и перешедшие в новый мир. Как их тут перевоспитаешь? Разве легко было воспитывать меня самого? Сколько раз в школе не выполнял заданий учителей… и за недисциплинированность меня ругали, и за несобранность – даже на комсомольском собрании. Оказывается, воспитывать нужно каждый день – и всю жизнь. Это и меня касается – ведь нельзя сказать, что как личность достиг полного развития, выработал характер, в любом деле, в любой ситуации способен занять правильную позицию и твердо отстаивать ее. Даже как вести себя с родителями – и то не могу решить, заносит меня то в одну, то в другую сторону. А это значит – если завтра встречусь с трудностями, как бы мне не растеряться. Как бы не случилось по поговорке: «Хвастливого козла оценивай при переправе отары…» – а то, может, поторопился он хвастаться».
Думая так, то загораясь, то сомневаясь и опровергая себя, стараясь оценить свои возможности, примерить их к будущей жизни, Мамырбай приближался к родному аилу.
И вот он стоит на перевале, крепкий, здоровый, ничуть не уставший, в руках у него чемодан, в голове – мешанина мыслей, в сердце – радостная молодая надежда на будущее. Мир кажется ему прекрасным, величественным и необъятным.
Между тем перед ним виднелся аил – жилища без единого деревца, переливающиеся под ветром и солнцем золотом поля ячменя, поля клевера, извилистая линия холмов, светлая лента реки. Казалось, все это – его, принадлежит ему. Земля, на которой он родился и вырос, вольный сладкий воздух, привычные глазу очертания хребтов, вершин и скал, ущелья и склоны, где пасутся отары, где собирают кисличку, дикий чеснок, – все со щедростью матери рассыпало перед ним свои богатства.
Он увидел ущелье Жаргарт, к которому направлялся. Два противоположных склона, очень похожие, оба одинаково поросшие травой и цветами, казалось, любуются друг другом, улыбаются ласково, зовут, тянутся один к другому. В устье ущелье расширялось, открывая нежный зеленый ковер пастбища. Выше виднелись кустарники, у подножья же было пусто, ни одного деревца. Вот шайтан, ведь если бы разбили здесь сад, то как красиво стало бы! Говорили, будто плодовые деревья не могут здесь прижиться, но, по правде, ни одна душа не проверила, как оно получится на самом деле. В соседнем аиле березы, дубы, урюк – зазеленели же они, и как приятно смотреть на них, как похорошел аил, не говоря уже о прямой пользе от плодовых деревьев. А ведь земля что там, что здесь – одинаковая, здесь даже лучше – больше влаги, мало ветров, почва мягкая, не каменистая.
А вон на горной террасе видна юрта отца и матери Мамырбая. На склоне за ней пасутся овцы. Возле юрты привязана лошадь – это гнедой отца. Отец, видимо, отвел отару на склон и теперь вернулся домой. Неподалеку от юрты копошатся дети, это племянники Мамырбая, оставшиеся сиротами после смерти его старшего брата Калматая. Со стороны долины показался, поднимается к юрте верховой. Судя по тому, как он время от времени размахивает над головой лошади камчой, но не подхлестывает ее, это должен быть председатель Мамаш – его повадка. Видно, объезжал отары и заночевал у чабанов по соседству – из нижнего поселка он в такую рань сюда бы не добрался, не успел бы.
Мамырбай, радуясь встрече с домом, отправился без дороги наискось по склону – так было ближе – прямо по траве, поднявшейся выше колена. Ветерок приносил нежные сладкие запахи цветов, мягкий шелест травы казался песенкой склона. Словно весь этот прекрасный, родной, ставший частью жизни склон, все горы сгустились, слепились из аромата июньского пастбища и нежного лепета трав, ветерка и бегущего невдалеке ручья.
Спускаясь по склону, Мамырбай разглядел, что подальше от дома, у реки, привязаны, пасутся два жеребенка. Ему тут же захотелось выпить кумыса. Он зашагал шире, весело помахивая на ходу чемоданом. Давешний всадник, а это действительно был председатель Мамаш, похоже, следил за тем, как спускается Мамырбай, и тоже прибавил ходу. Они приближались к дому с разных сторон и там должны были встретиться.
Оба были уже недалеко от юрты, когда услышали доносившиеся изнутри шум и крик.
«Опять за старое взялись мои отец с матерью, вот нехорошо – опозорились перед посторонним…» – не успел Мамырбай подумать это, как с шумом распахнулась дверь юрты и оттуда вылетела большая связка кишок (видно, только что закололи барана). Кишки шлепнулись на плоский красный камень, затем тихо сползли на землю. Подскочила большая желтая собака с подрезанными ушами – проглотила угощение не жуя, облизнулась, недоуменно соображая, что же это она съела, и уставилась выжидательно на дверь, авось выбросят еще что-нибудь. Черный пес увидел, что желтому улыбнулось счастье, и, гавкнув раз-другой, подбежал, сел рядом. В это время дверь юрты снова открылась, опять что-то шлепнулось – на этот раз оказалось, легкие и печень. Упали прямо к ногам Мамырбая, но он, рассердившись, отшвырнул их собакам. А те, рыча и вырывая друг у друга, набросились на мясо, мигом разорвали, проглотили – и опять уставились на дом, надеясь, что, может быть, и еще чем-нибудь одарят их.
Председатель Мамаш слезал в это время с коня: увидел, как около него упала выброшенная из дверей баранья шея, и, улыбаясь, сказал:
– Берите, псы, на, на, на! – и освободил дорогу собакам, отошел от лежавшего на земле мяса. Собаки, с рычанием вырывая друг у друга лакомый кусок, убежали в ущелье, скрылись там – лишь лай доносился. Зато отчетливо стали слышны слова, произносимые в юрте.
– Отпусти, говорю! Пусть лучше собака сожрет эту пищу, а ты сожрешь собачину! Пусть передохнет весь скот и ты сам вместе с ним! Отпусти сейчас же! Вместе с бараном хочешь зарезать и меня, что ли? Так и старается рассердить меня! Говорит, не даст бросить собаке! Да по мне, пусть хоть все съедят. Я могу прожить и без мяса, если пожелаю! – это был голос матери Мамырбая, почтенной Калыйпы. – Что, пусть уходит Маржангуль, да? Для тебя четверо детей, полное хозяйство, скот – это все пустое, да?
– Ай, ай, давай нанизывай, нанизывай ругательства, старуха! Громозди, громозди… – Это отбивается отец Мамырбая, почтенный Субанчи. – Пройдет немного времени, проголодаешься, подумай об этом. Ты бросила свою долю собаке, теперь не прикасайся к моей! Мясо осталось всего на один раз, давай уж сварим, насытимся. Я работаю, выхаживаю их… столько сил, столько мучений… а ты, даже не дав попробовать мяса, бросаешь собаке! Ой, не кусай мою руку, с ума сошла, что ли! Убери, говорю, дальше свой локоть! Тише, оставь, говорю! Ой, перестань же бодаться, да будь ты богатой! Что случилось с этой женщиной? – жаловался отец Мамырбая Субанчи.
Похоже, что в юрте дошло уже до рукопашной.
– Ну, теперь знаешь, как играть у меня на нервах? Доволен? Можно сказать, одряхлели уже оба, а еще замахивается на меня, паршивец! Все, все выброшу собакам, если опять станешь раздражать меня. Сиди спокойно, как почтенный человек.
– Когда мои ругаются, собакам раздолье, – извиняющимся тоном объяснил гостю Мамырбай, привязывая его коня к колышку.
Мамаш засмеялся:
– Имеется кое-что в доме, потому и собакам перепадает… Если бы не имелось, то и бросать было б нечего.
Спорящие в юрте не подозревали, что кто-то есть во дворе, слышит их перебранку. Теперь начали вспоминать давние обиды, грубые слова, сказанные двадцать лет назад, но ранящие до сих пор, даже с еще большей силой. Оба не давали ни спуску, ни передышки Друг другу, бранились, считая себя единственными слушателями в просторном джайлоо. Похоже, теперь хозяева уже не дрались, а расселись по сторонам и лишь переругивались, размахивая руками.
– Совсем ума лишилась старуха, как ссора, так сразу что ни есть в доме – во двор, собакам… Оставила бы хоть это, – говорил Субанчи.
Но Калыйпа разошлась еще пуще:
– Не оставлю, всегда буду выбрасывать – что со мной сделаешь?
– Эй, эй, жена, не выкидывай все. Потерпи, я немного отрежу себе…
– На нервах моих играешь, да? Вот тебе…
Председатель понял по звуку голоса, что хозяйка направилась к шесту, где было развешано мясо, и заговорил громко, так, чтобы слышно было находившимся в доме:
– Так, значит, вернулся наконец, Мамырбай, кончил ученье? Слыхал, слыхал вчера, говорили, что хорошо окончил. Смотрю – настоящим джигитом стал. Есть, есть, оказывается, счастье у Калыйпы и Субанчи. Какой сын вырос! Рад встретить тебя – рад, что вместе войдем в юрту к матушке Калыйпе. Если хоть раз не выпью кумыса из рук этого светлого человека, матушки Калыйпы, то целый год потом испытываю жажду. А что уж говорить о ее доброте, об умении вести хозяйство, об экономности – про это всякий знает. Ах, если бы в каждом аиле был хоть один столь же достойный человек… Субанчи-аксакал, дома ли вы? Есть ли кто в доме? Где вы? Что-то не слышно вашего дыхания?
Скандал сразу прекратился, и послышался шепот Субанчи:
– Все, кто видит тебя, вот так хвалят, а что в тебе есть на самом деле?
– Думаешь, все люди, как ты, не способны оценить добро? Ты своими скандалами измочалил меня как тряпку, иначе разве я не была под стать своему имени Калыйпа?[47]47
Калыйпа – царственная.
[Закрыть]
– Бедная… Неужто я так несносен?
– Одна я способна вытерпеть твой характер. И кричишь, и кричишь… Разве не слышишь, во дворе люди, приехал председатель. Брось подальше мясо, которое держишь. Если увидит председатель, то что он скажет, верблюжонок мой!
– Что скажет! А я объясню, что предчувствовал его приезд, потому и собирался положить мясо в казан… он только обрадуется, станет хвалить мой возраст, мое имя…
– Бог мой – твой возраст? Бог мой – твое имя? О, кто вы такие? Сходите с коня, будьте гостями!
Мамырбай отворил дверь и пропустил Мамаша в юрту.
Субанчи, держа в руках баранью ляжку, стоял возле очага.
Калыйпа, увидев входящих, подскочила к чаначу с кумысом и сделала вид, что старательно помешивает напиток. Гнев ее еще не прошел, и лицо ее, сколько она ни старалась улыбнуться, все еще выражало неудовольствие.
– Салом алейкум! Оказывается, вы собираетесь варить мясо… Получается, я поспел ко времени. Значит, у меня хороший характер, а? До чего же она ясновидящая, милая матушка Калыйпа, – оказывается, заранее чувствовала, что приеду, и уже начала готовиться! – Говоря так, председатель Мамаш вразвалку подошел к матушке Калыйпе и по обыкновению поцеловал ее руку. – Ведь как я соскучился по вас, добрейшая душа. Если я хоть раз в году не выпью кумыса из ваших золотых рук… Скажите же правду, знали вы или нет, что я приеду?
– Чего тут не знать, конечно, знала. Со вчерашнего дня дергалось веко, – не моргнув глазом, соврала Калыйпа и расцвела от похвалы гостя.
– Это веко моей бедняжки – оно все на свете безошибочно предскажет. Вчера целый день твердила, что, наверное, приедет Мамаш. Проходи вот сюда, повыше, на почетное место.
– Поздоровался бы вот с тем пареньком, все же не чужой тебе. Что за привычка, ни разу свое родное дитя не поцелует, не обнимет. Что ему ни скажешь – только один ответ и слышишь, чтоб ему пусто было: «Мой отец воспитал меня таким». Вернулся, закончил ученье, мой мальчик? Иди-ка поцелую я тебя в щеку. Последнее время убегаешь, стесняешься материнского поцелуя, мол, уже большой стал… А мне ты все еще кажешься маленьким, как и прежде. Пешком пришел? Попросил бы в поселке у кого-нибудь лошадь… – Калыйпа звучно чмокнула сына в щеку – тот покраснел. Потом взяла из рук Субанчи баранью ногу, бросила в казан. – Как будто на корм птицам – кому хватит этого мяса? Приведи ягненка, предназначенного для Мамырбая. Давай заколем сейчас. Ой, где же нож, говорю, нож где?
– Хватит тебе трещать, лежит твой нож на обычном месте – вот он, возле очага. Только и знает, что требовать с меня: «Где нож, где то, где другое?..» Что бы с тобой было, если бы не я, несчастный?
– Если бы не ты, мой дорогой? Я как коза с горы на гору перескакивала бы да щипала траву.
– Когда вижу матушку Калыйпу, чувствую в себе широту и щедрость Чуйской долины, почтенный Субанчи, – садясь, продолжал Мамаш. – Ведь все мы знаем – не из-за сытного угощения тянется человек к человеку – тянется, потому что думает так же, тот же в человеке характер, доброта и те же широта и щедрость души… – При этих словах председателя Калыйпа метнула красноречивый взгляд в сторону мужа: мол, что люди обо мне говорят? А Мамаш еще подзадорил: – Если только раз подержу в своей вашу руку, благоухающую кумысом, – целый месяц чувствую себя сытым. А вот приготовила кумыс жена Шарапа, того, что работает в низовье, я съездил к ним на днях, отведал – но куда ему до вашего…
– Она и не умеет делать кумыс! Я с самого утра и до поздней ночи все помешиваю, все помешиваю. И еще надо точно знать, когда его наливать, иначе будет слишком кислым. Выпьешь – так и шибает в нос. До чего же кислый получается у бедняжки! А к нам издалека приезжают, специально разузнав, где мы находимся, чтобы испить моего кумыса. – Калыйпа уже позабыла, что недавно гневалась, и, заулыбавшись, вытащила припрятанный особо чистый кумыс.
– Много я знаю домов, где делают кумыс, но таких добрых людей, как матушка Калыйпа, не видывал. Ваша доброта – как бездонное озеро. Почтенная, сколько же кумыса вы получаете от двух ваших кобылиц? Куда бы ни приехал, везде слышу: «Попил кумыса у матушки Калыйпы…» Ой, у некоторых через бурдюк уже бежит кумыс, но сами такие скряги – жалеют, ни за что не разживешься у них. Больше наговорят, шуму поднимут, переругают всю родню, прежде чем угостят кумысом, как положено угостить гостя. Потеряешь всякий аппетит. Лучше бы уж совсем не давали…
При этих словах Калыйпа совсем обмякла – и расхвасталась пуще прежнего:
– Сохрани меня аллах от такого, сама я нисколько не жадная, к чему же мне скряжничать, коли я родилась на свет доброй. Как же ее звать… запамятовала, чтобы стерлось твое имя… эту кривляку? Недавно прибежал ко мне ее муж, словно кот из заброшенного сарая, жалобно мурлычет. Доводится нам какой-то родней. А родичи наши все, как и он, – на подбор: заики, носы плоские, будто вдавленные, сами нудные, словно холодный ветер. Ведь он же старше даже нашего хозяина, задави его леший. Так он что сделал… Я квасила овчину, когда он подъехал верхом на своем ишаке. Во дворе старший из сирот, оставшихся после смерти моего сына, того самого, который умер совсем молодым… Так малец только и спросил у старого: «Дедушка, а где же твой нос?» А тут еще младший, на беду, вбежал со двора и кричит: «Бабушка, найди мне скорее калоши с тупым носом, хочу играть в нору…» Я набросилась на них: «Чтоб вам провалиться сквозь землю вместе со своими тупыми носами…» Так что ты думаешь – этот плосконосый дядюшка – он, бедняга, таким обидчивым оказался – хлопнул своего ишака по шее, повернул его и уехал восвояси. Я закрыла лицо руками и убежала в юрту… сгорала прямо от стыда. Да что, в самом деле, – пусть он провалится вместе со своим плоским носом, дурной такой!.. А еще раз случай был – в аиле присутствовали мы на свадьбе. И вот, на мою беду, соседка спрашивает меня, из какого рода такой-то был там один… Мы как раз ели мясо, мысли мои были заняты другим, и я возьми да и ляпни первое, что взбрело на ум: «Этот-то? Да он из рода плешивых». Пошутила, в общем. А оказалось, тот человек, о ком я сказала не думая, – а он и в самом деле плешивый был, – так он, надо же, сидел рядом со мной, прикрыв свою голову лисьим малахаем. Ой, просто сгорела я от стыда! Вскочила я – и бежать. Да, была я тогда стыдливой молодкой… Проклятое дело, чего мне было стыдиться!
А потом еще тот богач… это уж когда высылали кулаков… В нашем аиле жил человек по имени Осмой, и Осмой этот на протяжении пяти лет состоял бием – судьей. Не доводился нам никаким родственником, даже дальним, но все же я, подобно прочим молодкам нашего аила, звала его «дядя бий», когда приходилось обращаться к нему. И вот нагрянула комиссия проверять его, а я откуда могла знать, что за такая комиссия, будь он проклят. Влетаю к нему: «Здравствуйте, дядя бий». Ох, чуть не умерла тогда. Он весь побледнел и тихо так говорит мне: «Называй меня по имени – Осмой. Ты, видно, хочешь убить меня, нарочно раскрываешь перед людьми мою вину?» Я забыла даже, за каким делом пришла, бросилась наутек от проклятого… Ах, что ж это заболталась я! Садись, Мамаш, вот здесь, на почетное место. Ой, мой старик, что ты стоишь в недоумении, держа баранью ногу? Если мало, найдется еще мясо, а это брось-ка вот туда, в котел. Иди за ягненком – пусть и Мамаш отведает угощения – и приехал к празднику, к радости нашей, да и сам добрый человек, достойный. Один недостаток: когда бы ни заглянул к нам, вечно отказывается от угощения, все спасибо да спасибо, так и уезжает, помахивая камчой над головой лошади. Ну уж сегодня-то я его не отпущу, сегодня вернулся мой сын! Тот, наш родич, как же его звать – чтоб погасло твое имя! – так он тоже повторяет: «Бывают дни, когда председатель не смотрит на уже готовый обед и уезжает, находя какие-то предлоги. Но если никто не затевает с тобой тяжбу, мол, отобрал и съел чужой кусок, – так отчего ж и не отведать предложенное?» Нет уж, не отпущу тебя, не угостив чем-нибудь вкусным, так и знай! Разве женщина, которая умеет хорошо приготовить кумыс, не сумеет хорошо откормить ягненка? Мой кумыс и сегодня рвется из бурдюка, так и кипит! «Кому не хочешь дать кумыса, так в полдень кумыс еще молодой, а кому пожелаешь дать, и поздно вечером найдется», – правильно говорят, вот, выпей-ка, да не спеши… – Калыйпа до краев налила кумыса в деревянную расписную чашу, поставила перед председателем.
Здесь, в горах, она редко видела приезжих, ей не с кем было перекинуться словом, так что председатель был для нее в этом смысле находкой.
Калыйпа, ревнивая хозяйка, замечала все: как председатель возьмет чашу, как поднесет ее ко рту, как станет пить ее лучший кумыс, сколько раз сделает передышку. Гость любовно подержал чашу перед глазами, как бы взвешивая, сколько пиал вошло в нее, полюбовался красноватым отблеском пенной жидкости, сделал глоток, оторвался, взглядом выражая восхищение, и снова начал пить – все это очень понравилось пожилой женщине. Она глядела на председателя с удовольствием, всем своим видом говоря, что вот именно лучший кумыс стоило бы давать лишь таким знатокам, как Мамаш, которые знают толк и способны оценить… Особенно ей понравилось, что председатель осушил чашу до дна и при этом только два раза передохнул. Теперь она, размягченная и улыбающаяся, ждала, что скажет, как похвалит гость.
– Не ошибусь, верно, вы подмешали в ваш кумыс спирта, а? Разве нет? До чего же крепок! – так сказал гость, прикрывая чашу ладонями и давая этим понять, что пока он воздержится от второй чаши.
Хозяйка расцвела.
– Никогда не пила эту гадость, которую вы называете спирт. Разве могу променять кумыс, чистый, ничем не разбавленный, сделанный собственными руками, на ваш спирт! Ай, некоторые говорят мне: «Почему твой кумыс отличается от нашего цветом, что ты подливаешь?» Однажды, рассердившись на такую, из бестолковых, в сердцах сказала ей, что подбавляю отвар иссык-кульского корня. У каждой кобылицы молоко отличается от другой. У одной оно густое, у другой – жидкое, у третьей – красноватое, у четвертой – белое. А ведь есть хозяйки-простофили, не понимают этого. У таких один ответ, когда объясняешь им, в чем дело: «Фу, откуда такое знать мне, проклятой душе», – и щиплют себя за щеку… Хозяин мой – он не умеет выбирать кобылиц, так я сама ездила на базар. Как увидела эту свою кобылицу, так и отойти не смогла – говорю, никакую другую мне не надо. Некоторые тут же, на базаре, отсоветовать пытались – мол, вымя у нее меньше кулака, из нее ничего не вытянешь. Я отрезала им в ответ, что если даже совсем не будет молока, так сама и останусь без кумыса, а вам тут какой убыток? Но нет – все получилось, как я ожидала, сущим родником оказалась, родимая. Сейчас подоишь, сейчас спустит молоко, позже подоишь, позже спустит молоко. В каждую дойку дает по большой пиале молока. И какого! – густое, точно сливки, цветом желтоватое. Говоришь, спирт, так это чистое молоко кобылицы, я перед сном подливаю только одну пиалу воды для закваски. Бурдюк прокопти хорошенько, чтобы он был мягким, как изюминка, налитый кумыс взбалтывай что есть силы, вот тогда я увижу, плохой ли он будет, твой кумыс. Пей еще, разве у тебя кишка тонка – сморщился, перекосился от одной чаши. Кумыс быстро впитывается в кровь, сколько пьешь – столько требует организм. Ах, председатель, для таких приветливых, как ты, скатерть моя раскинута, все вынимаю со дна сундука. А для замкнутых? Я сворачиваюсь, сжимаюсь, точно паук. Вот, помню, было в годы войны… Попробуй найди хлеб… Ступишь ногой на джайлоо – пыль поднималась столбом. Травы нет, козлята высохли, точно тростинки. Как тяжело было… и голод, и болезни… В такие трудные годы несчастья наваливаются одно за другим. Вот этот мой старик, он был на войне, и пришла про него «черная бумага», что погиб он геройской смертью. Поторопились оповестить меня – будто я ждала с нетерпением! Есть нечего, я считаю, сколько еще дней протяну до смерти, как вдруг являются точно из могилы, да еще с плачем: «О, разорвись мое сердце!» Я с испугу крикнула им в ответ: «Чтобы сгнили ваши сердца!» – и прогнала их, не желала слышать плохую весть. И в доме нет ничего, никакой живности, чтобы заколоть, – горестный день… Так некоторые обиделись, говорят – что за женщина, нарушает обычай… А другие решили, будто я свихнулась, приготовились позвать знахаря. Я же готова была побить их вместе со знахарем, если еще придут. Уже давно не было с войны писем, душа вся замерла в ожидании вестей, а эти пришли с воплями, точно просить у меня подарок за их весть… А после, как подумала, оказывается, я правильно сделала, что прогнала их, ишь, затеяли недоброе дело, черти… Через два дня – я спала, как вдруг кто-то постучал в окно. Спрашиваю: «Кто?» – говорит: «Я». Голос вот его, старика моего, тогда, правда, еще молодой был. О милостивый аллах, перед глазами у меня зарябило, голова закружилась, я решила, что это пришел его дух… проклятый день. Вскочила с криком, побежала, закрыла дверь, как будто вот сейчас дух ввалится. Оказывается, никакой не дух, а вот он, самый настоящий. Оказывается, по ошибке прислали похоронную. А те, которые приходили ко мне с черной вестью, после пристали: «Небось знала, что муж твой едет домой, да скрывала, хитрила…» И еще, и еще чего-то говорили. «Сколько хотите обижайтесь – а идите прочь со своими насмешками» – так ответила я им. Они чего желали бы – чтобы я хоть в долг взяла скотину да и зарезала ради вести их. Но тогда – что можно было зарезать? Это теперь, слава аллаху, есть у меня и кумыс, и мясо, и хлеба вдоволь. Вот в том большом мешке битком набито муки. И одежда, и деньги… Доброе дело колхоз – если будешь работать честно, будешь купаться в масле, в молоке. Сын мой вот закончил учебу. При старой жизни – кем бы мы сейчас были, что ели? Взять моего старика – отец его раньше вместе с пятью сыновьями был рабом, их как приз выиграли на скачках. А теперь в аиле нет человека богаче меня. Считай сам: три коровы… разве не три? – прошлогодняя телка, телка нынешнего года, сама корова… да еще кобылица с жеребенком, да пять овец. Кобылица принадлежала покойному сыну, но я говорю, что моя, хоть одна, но и эта наша. Раз есть достаток – не найдешь человека добрее меня, бери, что пожелаешь.
Мамаш, воспользовавшись благоприятным моментом, решил наконец получить то, за чем приехал:
– Матушка Калыйпа, продайте колхозу двух телок, одну-две овцы. Вы ведь наверстаете – никто не может сравниться с вами в ведении хозяйства.
– Нет, не продам. Что у меня есть, кроме этого? Ведь мы, как другие, не сеяли зерно. Огород, выделенный вами для нас, остался невозделанный, земля засохла, заросла сорняками. Мы не можем, как другие, выращивать и есть картофель – целый день ходим за отарой. Все время на ногах, перепрыгиваешь с камня на камень, не поспишь как следует ни ночью, ни днем. Ни отдыха не знаем, ни кино не видим, ничего… сегодня здесь, завтра в каком-нибудь ущелье… С одного бока волки хватают, с другого – шакалы. Был бы ты таким хорошим председателем, чтобы доставляли нам картошку, эту самую капусту, помидоры, тогда мы могли бы есть хороший суп. Оказывается, таково было повеление аллаха – ушел из жизни мой старший сын. Его дети, мал мала меньше, остались на наших руках. Случись завтра – их мать, совсем еще молодая, выйдет за кого-нибудь замуж – узнают ли ее дети нас, если поедем к ним через четыре года, разве не спрячутся от испуга в доме, подобно зверятам, играющим возле норы?
– Матушка Калыйпа, неужели ваши слова слышу, а? Я-то думал, что вы, как и прежде, щедры, спешил с надеждой. Нет, вы шутите или говорите серьезно? Ну-ка, поглядите сюда, улыбнитесь – видите, сразу светлее стало, точно луна вечером из-за горы выкатилась! – Калыйпа и в самом деле глядела улыбаясь, и лицо ее впрямь излучало свет. – Ну вот, сказал же я, что она шутит. В этом аиле есть один щедрый человек, и человек этот – вы, матушка Калыйпа. Как вы думаете, ведь щедрость, наверное, рождается вместе с человеком, как и скупость?
– А как же иначе, неужели уж он у кого-то еще выпрашивает?
– Золотые слова, замечательный вы человек, матушка. А как вы думаете, наверное, ведь у щедрых люден душа чуть не выскакивает наружу, когда наблюдают жадность какого-нибудь скряги?
– Как же ей не выскочить! Так и хочется изрубить его скрюченные судорожные руки! А какими кусочками они отламывают хлеб, как они трясутся, угощая людей… видала я и таких, что сами для себя жалели еду. Чье тело, чью душу может насытить такой скряга? Всяко бывало у нас – и достаток, и нужда, но всегда у меня лежало на скатерти все, что я имела. Не приведи аллах прятать от гостя что-нибудь, точно кошка свое дерьмо.