Текст книги "Сито жизни (Романы)"
Автор книги: Насирдин Байтемиров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 42 страниц)
Приносят. В котле варится мясо. Батыр Делденкулак – на почетном месте. Видит колодки на руках, на ногах батыра Сармана, просит снять их:
– Не показывайте мне связанного, иначе потеряю достоинство батыра.
Сбивают колодки. Делденкулак велит бросить в огонь большой кусок железа, ждет Делденкулак. Железо пламенеет – Сарман будто не видит, не слышит ничего Сарман.
Раскаляется как огонь железо, брызжет по сторонам искрами. Делденкулак велит обмотать край раскалившегося куска войлоком, берет его в руки, встает со своего места, подходит к Сарману.
– Не будешь говорить? Не скажешь? Я заставлю! – И подносит железо к глазам Сармана. Вспыхнули ресницы, сгорели с треском… О жизнь, и тогда не моргнул батыр! По-настоящему рассердился Делденкулак: – Да у него нет души! – и бросил железо на землю…
Опять ведут Сармана в овечий загон, опять хотят зашить в тот же войлок. Тут сказал батыр:
– Дайте отдышаться, пора сходить до ветру… Хотите убить – убивайте, не издеваясь долго.
Дают батыру время. Он делает вид, что ищет подходящее место, и находит половину лучевой кости барана. Подходит осторожно, зажимает ее пальцами ног.
– Ну, теперь связывайте, – говорит Сарман, неуклюже переступая.
Случился в ту ночь ливень. Батыр Сарман рванул руками, ногами – размокший войлок пополз…
Той самой припасенной костью мгновенно размыкает батыр колодки на руках и ногах, вбегает в ближнюю юрту, нашарив котел, съедает всю пищу…
Хозяева были, оказывается, больны тифом. Слышали, что входил кто-то, но не в силах были предупредить…
А в аиле уже шумят, крик стоит в аиле:
– Вор сбежал! Лови! Держи!
Поднимается переполох.
Насытившись, Сарман подходит к коновязи, а там стоит конь. Батыр вскакивает на него.
– Где же, где вор? Лови! Держи! – кричит он и отправляется восвояси.
Едет батыр, радуясь освобождению, и видит он на высоком берегу две юрты, поставленные рядом. Угоняет Сарман двух коров, три десятка овец – и вдруг слышит: «Чу, чу!» Отпускает батыр скот вперед, а сам прячется, выжидая, и, когда оба пастуха подходят близко, хватает одного из них, а второй пускается наутек. По рукам, по ногам связывает пойманного батыр.
– Если пикнешь, умрешь! – говорит ему Сарман и, забрав его коня, возвращается домой, погоняя овец и коров. Приезжает в аил, привязывает коней у юрты. Сбежавшиеся наутро люди видят – байский Гнедой на привязи, с победой вернулся батыр Сарман! Надо ж такому случиться, чтоб попался в потемках Гнедой спасавшему свою жизнь батыру!.. Вот какой был твой отец, ты же – взгляни на себя… Он совершал геройства, а ты… Смотри, на какое дело решился.
Когда черное платье, как тень, бесшумно ступая по земле босыми ногами, остановилось у большой байской юрты, залаяла собака. Тень бросила ей мясо. Довольная подачкой, та вмиг проглотила и села, склонив голову набок, облизываясь и повизгивая, в надежде получить еще… Не раз бывал Серкебай в этой юрте, – признав его, байские псы не лаяли больше. Скользя рукой по веревке, которой была опоясана юрта, черная тень двинулась к входному пологу…
В этот миг в юрте проснулась девушка.
Бурмакан всегда просыпалась в это время. Осторожно, точно волосок из теста, выскальзывала из своей постели, – спала она в изголовье хозяев. Никто из домашних не слышал, как вставала, как ходила по юрте Бурмакан. Все еще сладко спали, а она уже тщательно подметала пол, выносила золу, в чайник наливала воду для утреннего омовения, чисто вымытый котел уже висел над огнем, самовар стоял, готовый для кипячения. Человек, увидевший ее за утренней работой, не спрашивая ни у кого, не выжидая, когда скажут, без сомнений утверждал бы, что она не приходится дочерью хозяевам юрты. Хотя близка уже осень и на Сон-Куле похолодало, девушка ходила в одном платье. Не для нее прохлада ночи, от которой ежатся другие, ей нипочем труд, от которого устают другие, к ней не идет сон, одолевавший других. Тысячу раз на день входила и выходила из юрты Бурмакан, куда только не вели ее следы… Тоненькая фигурка девушки, легкой, как тростинка, летала по юрте, сгибалась и разгибалась в работе – казалось, она не работает, а, услаждая внимание собравшихся в юрте, изящно танцует, танцует всю жизнь, словно добрый дух очага. Издалека доносился голос озера. Озеро – сама музыка, а она – танцовщица, озеро и сердце девушки – едины; казалось, их нельзя отделить друг от друга, казалось, ритм работы девушки идет от озера, а мелодия озера рождена ее танцем.
Иногда девушка останавливалась задумчиво, тогда и озеро замирало, прислушиваясь к голосу девушки. Сердце озера билось с плеском, сердце девушки – легче легкого дуновения… Лишь в этом была их разница – оба чисты и прозрачны. Не только гости, проведшие ночь в байской юрте, и сами хозяева не видели этих чудных мгновений, этого танца, этих легких шагов, подобных шагам куницы, – кто бы мог догадаться, что какое-то чудо под утро наполняет дом счастьем. Девушка то заходила в чыгдан[11]11
Чыгдан – загородка в женской (правой) половине юрты, где хранятся продовольствие и посуда.
[Закрыть] и вскоре выскальзывала оттуда, то снимала с шеста мясо, то выносила во двор чугунок, то опускала руку в аяккап[12]12
Аяккап – украшенная орнаментом сумка для посуды.
[Закрыть], то, легко подхватив самовар, возвращалась во двор. Ни один искушенный акын не смог бы воспеть, ни один знаменитый комузист не смог бы передать в мелодии этот ритм, эти мгновения утра. Эта песня, эта мелодия убаюкивала всех в юрте. Девушка, словно существо из недосягаемого счастливого мира, услаждала, смягчала, украшала, возвеличивала, превращала на рассвете в чудо юрту Кулменде.
Джигиты, помнившие сказанное предками: «Ударь ее тебетеем, – если устоит, то бери ее в жены», складывали о Бурмакан песни. Когда они распевали, зная, что слышит Бурмакан, лицо девушки делалось пунцовым. Однако понимала, что украшает собою аил. Не только люди смотрели почтительно, даже собаки не лаяли вслед Бурмакан. Видевшие, как несет воду эта невесомая девушка, не могли пройти мимо не оглянувшись… Ее босые ноги ступали по мягкой траве, словно в танце, все в ней было под стать этому шуршащему волной озеру, этой земле в траве и цветах среди белоснежных вершин… Казалось, если исчезнет, уйдет в другие края, солнце над Сон-Кулем померкнет, горы нахмурятся, озеро обмелеет, травы поникнут. Казалось, она и ковыльная степь – близнецы. Земля, по которой она ступала, пела; ветер плясал; горы смотрели на нее, склоняясь, готовые обнять и поцеловать ее; утки и гуси слетали с насиженных мест, чтобы с высоты неба лучше разглядеть ее красоту. Веселый жаворонок трелью сопровождал пение девушки.
Кто, как не эта девушка, создал красоту гор, озера, травы, земли – ради нее они были красивы!
Руки ее – они знали секрет волшебства: пиалы, что она подавала гостям, хранили нежность ее пальцев, чай был горяч, пища, приготовленная ею, вкусна, дом, где она живет, прекрасен… И вот к этому прекрасному, святому миру, к которому не приставала никакая грязь, который, как озеро, берег свою чистоту, – к этой девушке в темную ночь направлялась черная тень, затаив черную думу, желая покрыть ее лицо позором. Это Серкебай, забывший рассказанную им повесть о Карасултане и Сарысултане, забывший, что плохое убивает хорошее, забывший даже отца…
Ведь беркут, настигший и ударивший прекраснейшую из лисиц, был последним, никчемным из беркутов. Да, это Серкебай, не понимавший красоты, не знавший, что Бурмакан – совершенство, не видевший, как она идет за водой, как возвращается, как вносит с собой счастье в юрту Кулменде. Быть может, он не крался бы сейчас черной тенью, сливаясь с ночью, если б хоть раз видел ее в эти мгновенья… Шелест травы мешается с шелестом платья девушки, гибкость стана ее – как гибкость волны, красота ее – как у озера, никогда не устанешь смотреть… Целый мир в одном ее взгляде, когда, проходя, поднимала голову и широко открывала глаза. Казалось, она прислушивалась к себе… Нет, она слушала голос, летевший от дальней черной скалы. Это был голос плачущей матери. Мать оплакивала кончину отца Бурмакан. Каждый день, едва забрезжит рассвет, Калыча, отвернувшись от света, садилась в углу постели. Накинув платок на распущенные волосы, начинала причитать. Вместе с несчастной, годы которой едва перевалили за сорок, плачут, изливая свою душу, ее волосы, не только платок, но и ситцевый чапан, накинутый на плечи… она высказывает свои несбывшиеся мечты богу, вселенной, земле, рекам, детям, себе… Ей безразлично, слышит ли кто-нибудь ее плач, спросит ли кто-нибудь – жива ли она в этом мире. Есть обычай, завещанный предками, – обычай ведет ее за собой… Она не думает, как звучит ее голос, охрипший от долгого плача, – лишь бы только еще говорить, лишь бы только еще причитать. Она не вдохновляется в плаче, как те настоящие прославившиеся плакальщицы, не выговаривает каждое слово, чтоб запомнили другие, она повторяет то, что слышала когда-то и от кого-то, и лишь прибавляет немного своего, вызванного горечью потери. В причитаниях женщины – жизнь ее мужа, достоинства и заслуги Бообека и собственная сжигающая душу тоска. В плаче – повесть о завтрашнем дне: как придется жить дальше – чьей женой быть, чью дверь открывать, в чьи глаза смотреть… Для женщины, лишившейся мужа, будущее – загадка, разгадать ее нелегко. Это дыхание ада, ставшее голосом женщины, выходит из ее души. С плачем встречает рассвет Калыча, на душе у нее черно даже в солнечный полдень. Плачет, когда ест-пьет, когда видит что-нибудь, когда думает думу, наяву и во сне. Жизнь ее стала плачем, кроме плача, нет иной жизни… Все части дома покрыты слезами: узнук, туурдук, веревки, кереге, уук[13]13
Уук – деревянные части остова юрты.
[Закрыть], тундук, через который выходит дым. Плачет зажженный огонь, плачет кипящий котел… Если вдруг остановится плач, если хоть раз за день собьется с плача вдова, если не увидит плача рассвет, не заполнит слезами полдень, не встретит плачем ветер, если без плача уйдет спать – осудят в аиле. Лицо ее, изодранное не только своими ногтями, но и шилом, специально отточенным, покроется позором, не сможет она взглянуть в глаза сородичам.
Плач матери, тоскливый и горький, родной плачущий голос, переворачивает душу девушки. Слезы сыплются из глаз Бурмакан, точно пшено, травинки ковыля жадно их ловят, хотят нанизать на себя каждую каплю… Смятенье в душе Бурмакан… Носит воду, живет у чужих людей, не может вернуться домой, но ей кажется, она рядом с матерью, она плачет, деля горе матери. Нельзя причитать в чужой юрте, но на ее сердце, в ее душе – плач.
Плач матери, плач дочери одинаково достигают свежей могилы у подножья горы.
Этот плач родился не вчера, он был здесь всегда; жизнь такова: один умирает, другой рождается, один смеется, другой плачет… Сила плача, сила песни собирает тучи к вершине горы, их все больше, хмурится небо, и святое озеро временами хмурится и чернеет, отвечая печальной песне женщины, – будто сердясь, бьется о берега, с грохотом вздымает белопенные волны. А там, на восточном берегу Сон-Куля, стоят рядами красные камни, словно постель, сложенная на сундуке. Испокон веков зовут киргизы это место Сандык-Таш[14]14
Сандык-Таш – каменный сундук.
[Закрыть]. Подойдешь – похоже, будто лицо причитающей женщины; оплакивая мужа, она разодрала щеки, по которым струится кровь. Случилось когда-то: на голову одной несчастной опустились черные дни, она потеряла рассудок, ожидая возвращения мужа; шли дни, ночи, месяцы, годы, века – хозяин так и не вернулся, и все вещи и сундуки превратились тогда в камень, и оттого Сандык-Таш – место грозное, страшное и таинственное… Оно само стало легендой. И люди берут свои песни, надежды и думы отсюда, берут у земли. На каждом шагу напоминает, учит земля; мать человечества, она – сама мудрость.
В Сандык-Таш приходили играть дети, особенно девочки. Кукол тогда находили просто – на земле. На подходящий камень повязывали кусочек тряпочки – платок, затем, сшив платье, надевали на камень – получалась каменная кукла. Девочки, пришедшие из юрт богачей, надевали на каменных кукол платья из бархата, шелка, плюша, атласа, отороченные куницей, а дочери бедняков – из обрывков старой одежды, из остатков закоптелого войлока, что стелили вместо ковра на землю. Слова «богатый» и «бедный» жили уже в играх детей, начинались с их кукол. Играя в куклы с дочерью богатого, дочь бедняка была рабыней или батрачкой. Так их учила жизнь, так просеивало сито жизни… Подрастая, думая о замужестве, наблюдая, как выходят замуж дочери баев, присутствуя на их девичьих играх, видя их приданое, которое навьючивали на верблюдов и на быков, уже тогда мечтали дочери бедных юрт, мечтали, затаив дыхание… тогда особенно чувствовали, что у них нет ничего. В такие минуты они приходили сюда, в Сандык-Таш, играли, превращая эти камни в свой дом, в свое приданое, – от души наслаждались, считая себя богатыми. Казалось, их мечты становились былью. Земля как добрая мать. Будешь к ней близко – она твоя родина, а если ляжешь – твоя постель, если хочешь есть – твоя пища, если будешь играть – твоя игрушка, если оседлаешь – твой конь, если наденешь – твоя одежда, словом, все, что ты пожелаешь… Это киргизская земля – земля песен, плача, смеха, стона…
Все желания, свершения – все в жизни киргизов связано с песней. Рождается ребенок – отец выходит во двор и, призывая всех, поет, нарекая новорожденного:
Пусть богатство не покинет его,
Пусть смерть оставит его,
Пусть жизнь его будет долгой.
Пусть его пастбища будут обширными,
Пусть ему будет дано вечное счастье.
Прийти на смотрины ребенка – давний обычай. Для каждого дверь открыта, скатерть постлана, котел на огне. Смотрят не просто – кто смотрит, тот платит за смотрины. Переступая порог, желают лучшего дому, благословляют. Приходят веселые, жизнерадостные, – говорят, если хмуришься, из дома уйдет счастье, повредишь счастью новорожденного… Когда рождается ребенок – радуется весь аил, пирует весь аил. Радуются старики и старухи, радуются молодки и парни, закалывают скот, несут угощения, затевают игры, дети седлают жеребенка; кому не достался жеребенок, тот седлает бычка; кому не досталось и этого, тот пешком участвует в козлодрании, – у юрты, где спит новый ребенок, шум, гвалт, толпится весь аил. С песней начинают резать скот в честь ребенка, с песней кончают.
Давайте будем здоровы месяц,
Давайте будем здоровы год,
Я посвятил ягненка новорожденному,
Я заколол с посвящением, —
пробубнит какой-нибудь старик, а то и старуха. Лай собак, блеяние овец, ржание лошадей, мычание коров – все это звучит точно песня. На пиру в честь ребенка, на пиру в честь новой жизни не остается невысказанных слов, неспетых песен, каждый чувствует себя ханом. Рекой разливается кумыс. Начинается сармерден[15]15
Присутствующие по очереди исполняют песни, передавая друг другу чашу.
[Закрыть], все пьют. По кругу ходит чаша; и кто не сможет спеть, или сыграть на комузе, или рассмешить народ, тот остается опозоренным, – еще долго будут говорить о нем в народе, усмехаясь. Поют и на девичьих играх, в ночь, когда провожают девушку. Там состязаются джигиты. Победивший выбирает – целует девушку, любую молодку. Когда провожают девушку, мать поет прощальную песню:
Я носила тебя в тени,
Я надевала на тебя красивую одежду,
Я водила тебя там, куда не проникает лунный свет,
Я одевала, я ласкала тебя.
Поет, желая оказать почет гостю. С песней молотят зерно; есть песня «Шырылдан» – ее поют табунщики, охраняя лошадей; есть песня «Бекбей» – ее поют девушки и молодки, ночью сторожа овец; если у кого заболят зубы, и тогда что-то бубнит, напевает лечащий знахарь; даже если умирает человек, и тогда приходят к нему с плачем:
Бедный мой брат,
Где теперь мне увидеть тебя!
Завидя молодой месяц, люди останавливаются и поют:
Увидел я месяц, увидел здоровым,
Увидел великодушие светлее молока.
Весной, когда гремит гром, видишь бегающих вокруг дома, громыхающих тазиками и напевающих:
Расступись, земля, выгляни, травка!
Переполнись, вымя, покажись, молоко!
Поют, провожая в дорогу:
Разве это все? Перед сном, положив голову на подушку, еле слышно поют:
Лег я спокойно,
Все мое богатство в подушке.
И благословляя друга, и проклиная врага, начинают песней и кончают песней. И рождение, и смерть встречают с песней, провожают с песней. Таков киргизский народ, все у него песня: радость и плач, явь и сон, жизнь и воспоминание. Киргизы утоляют свою страсть песней, выплакивают свою тоску песней. И потому мать Бурмакан Калыча причитает, оплакивая мужа. О, презренная смерть, ты не можешь удовлетворить любовь женщины, ты забираешь у нее ее дом, забираешь очаг, забираешь надежду, убиваешь ее любовь, делаешь рабой своей мечты…
Вот таков Сон-Куль: в одной юрте многие дни, не уставая, поет Сагымбай, из другой беспрерывно тянется плач…
Бурмакан поднялась – утренние заботы торопили ее. Ни одна душа не услыхала, как она вынырнула из постели, – услышал один Серкебай; припав к юрте, полз черной тенью. Платье на голом теле; безмолвная, словно облачко, Бурмакан выскочила во двор. Чья-то холодная жесткая рука, точно когти беркута, вцепилась в ее плечо, другая прилипла ко рту…
– Если крикнешь – умрешь, – прохрипел чей-то голос.
Девушка приняла черную тень за джинна, за пери, за смерть, – их встретишь на рассвете или в сумерках, так рассказывают муллы… Испуг унес речь; если б и не был зажат ее рот, все равно бы не крикнула… Была точно тесто – куда потяни, туда и пойдет.
Что весит девушка – легка, как пучок травы. Подхватил ее Серкебай; отдалившись от юрты, убрал руку, зажимавшую рот девушки, – Бурмакан молчала, голова поникла, руки висели без жизни – она потеряла сознание. Серкебай остановился, прислушался – еле бьется сердце девушки. Бурмакан вздыхает, она приходит в себя. Она не знает, куда ее несут… темно, кругом темно. Небо еще не тронуто рассветом. Девушка боится, Она что есть силы кричит: «Мама!» Голос ее чуть слышен лишь ей одной…
Озеро бушует в ярости. С грохотом вздымаются к небу волны, на берег летит пена, корни, камни… Что это – грохочет в юрте голос поющего «Манас» Сагымбая? Или волнуются горы? Или озеро выходит из берегов? Что это гудит? Содрогается земля? Тучи поползли по небу, вывернулись наизнанку, небо внизу, перевернулось небо…
Тучи рождают новые тучи, чернота завладела небом. Это тучи или же мысли девушки? А вон и звезда в разрыве мелькнула – сверкнула и тут же погасла. Это звезда мелькнула или же Бурмакан открыла и закрыла глаза? В юрте у черной скалы заплакала женщина, не ребенок, а женщина. Неужели рассвело? Может быть, мать Бурмакан принялась оплакивать мужа? Нет, она плачет во сне, она вздрогнула от испуга… И почему не лают собаки? Или Бурмакан перестала слышать? Озеро замолкло или иссякло?
Девушка приоткрыла глаза, на мгновение прояснилась мысль. Она не понимала, что происходит. Жива ли, мертва ли, стоит ли на месте, идет – неизвестно. «Темно… куда я иду? Волк унес? Для чего? Чтобы съесть? Но ведь волк носит в зубах, ведь у него нет рук? А-а, так этот волк с руками…» – она не могла продолжить свою мысль, у нее не хватило сил думать, ее уносили бессильную… Ее уши не слышали ни грохота озера, ни шума ветра, ни плача матери, ни поэмы, которую рассказывал Сагымбай. Она поняла, что покорилась. Хотя тело ее казалось мертвым, сердце чувствовало все.
Вдруг она скользнула в воду – Серкебай выпустил ее из рук. Волна подхватила девушку точно ребенка, запеленала, как своего новорожденного, обняла. За то небольшое время, что она побывала в объятиях волны, девушка очнулась, ожила, пробудилась. Озеро вдохнуло в девушку жизнь. Оказывается, жизнь девушки – в озере, потому прибегала так часто на берег, гуляла, иногда напевала, – видно, знает язык озера…
Серкебай подхватил из воды невесомую, точно шелковое платье, легкую, точно прутик, Бурмакан, выскользнувшую из его рук, и отправился дальше. Чуть успокоившаяся ее душа, чуть приоткрывшиеся глаза опять померкли, опять ее продолжали нести… Несли на руках или это ей кажется? Кто ее нес: человек или джинн, жива она или нет, – все для нее тонет в тумане, в черноте…
Залаяла собака. Полаяла и замолчала. Откинутый полог юрты… Как будто бы засветился и снова погас фитилек. Негромкий разговор. Кто-то кого-то хвалил… или проклинал? Чья-то холодная рука, чьи-то холодные губы коснулись лица девушки. Поцеловал мертвец? Разве мертвецы целуют? Кто этот мертвец? Откуда он пришел? Почему он поцеловал девушку? Если он действительно мертв, то почему он воскрес, как он воскрес? Или он пришел, чтобы поцеловать девушку? Поцеловал, чтобы убить ее?
Еще раз поцеловал, теперь прижал к груди. Видно, самое холодное на свете – объятия мертвеца. Он заговорил. Как смог заговорить мертвый человек? Что он сказал?
– Разве я велел принести мертвую девушку? Ты, видно, хотел посмеяться надо мной? Я покажу тебе, как смеяться над волостным!
Так это не мертвец, это голос волостного Кылжыра… Уже с год, как стал он волостным, этот полный румяный джигит, лицо – кровь с молоком… Еще вчера он принимал почести, облокотившись на две подушки, в юрте, где жила Бурмакан. Не сводил глаз с Бурмакан, временами усмехаясь в усы. Сколько ни старалась Бурмакан отвести глаза, взглядом неотступно преследовал ее.
С тех пор как приехал волостной Кылжыр, аил Батыркула не знал покоя. Батыркул поставил для волостного гостевую юрту, встретил почестями, первым ввел в новую юрту, – от волостного для бая зависело многое.
Волостной держался надменно. Не отвечал на приветствия входивших и выходивших, даже тех, что явились почтить его, – делал вид, что не слышит слов, обращенных к нему. Были дни, когда волостной за весь день не молвил единого слова, несмотря на все почести, которые оказывал ему Батыркул. Не замечал стараний бая, а тем из аильчан, что заговаривали с ним, желая устроить свои дела, он отвечал одно: «Об этом – после», каждого оставляя в недоумении. А уж на тех, кто чем-то не угодил ему, волостной и совсем не глядел; если кто-то из них обращался с просьбой, Кылжыр поднимал голову и сплевывал сквозь зубы в сторону очага. Тогда неугодный тихонько выскальзывал из юрты, стараясь не разгневать высокого гостя; если же такой человек засиживался, или не замечал презрительного отношения волостного, или замечал, но делал вид, что не замечает, тот поднимался с места со словами:
– Видно, нам уже пора в путь? Кто остается, пусть сидит; кто хочет говорить, пусть говорит…
После такого не только не сумевший угодить – все выскальзывали неслышно из юрты, приговаривая тихонько:
– Утомили мы волостного, столько дел сразу… Пусть отдохнет волостной.
Батыркул из кожи вон готов был лезть, лишь бы угодить волостному; земля, скот, родовые распри, налоги и поставки, начинавшаяся торговля – во всем было не обойтись без волостного. И когда тот намекнул насчет девчонки, Батыркул понял его с полуслова. Он знал, что теперь делать…
Когда в юрту вошел Серкебай с девушкой на руках, волостной точно голодный волк впился взглядом в лицо Бурмакан, тут же поцеловал ее раз, другой, однако, видя безжизненно повисшие руки, запрокинутое лицо, подался в испуге назад.
Серкебай виновато опустил голову и удрученно что-то сказал. Волостной не стал слушать его. Обругав, спросил:
– Живая или мертвая?
Ледяные слова ударили по сердцу девушки. Тело ее дрогнуло, она открыла глаза и снова закрыла их. Услышанное заставило ее пошевелиться. Она оставалась между жизнью и смертью. В мыслях повторяла: «Не умру. Почему я должна умереть? Я провинилась? Кто убьет? Волостной? Что ему даст моя смерть?» Она попыталась встать и не смогла, руки и ноги не слушались ее, язык не повиновался.
– Я тебя спрашиваю: мертвая она или живая? – повторил волостной.
– Живая…
– Чего ж ты тогда стоишь, если живая?
Черное платье метнулось из юрты…
Еле мерцавший огонек погас, когда девушка была брошена на постель. Погас огонек или погасло сознание девушки? На нее навалился тяжелый груз. Груз или земля? Девушка закричала. Но голос ее не слышал никто. Она еще раз крикнула что было сил, как из могилы, – крик застрял в горле. Она пыталась сбросить с себя тяжелый груз – и не могла пошевелить рукой… Из глаз ее брызнули слезы:
– Мама… – еще раз позвала она и сама не услышала своего голоса. Кричала ее душа…
Казалось, она умерла, но в то же мгновенье ожила снова. Теперь было не так, как прежде. Казалось, ее разодрал волк. Только трепыхалось сердце, словно догорающий огонек. Сердце – ему пришлось трудно. Лишь оно боролось – если смерть тянула к себе, то сердце тянуло к жизни. На лоб ее упали капли пота. Чей же это пот? Ее? А-а, тот самый мертвец подал голос… Почему потеет мертвец?..
В лицо ударил чистый холодный ветер. Застучал по земле дождь, черные крылья несли ее.
Мертвец шел по воде, держа ее на руках. Он не дал чистой озерной воде коснуться девушки, бросил ее в чавкающую болотную жижу. Девушка лежала в болоте, вытянувшись, как в могиле. А затем и мертвец, и озеро, и болото – все исчезло.
* * *
Серкебай спозаранку ушел из дома, однако где бы ни находился – на свекловичном поле или в своей конторе, с кем бы ни говорил, все равно звучал для него голос Прошлого, перед глазами стояла та далекая ночь. Не было ему покоя. Дела валились из рук… Поехал он на свекловичное поле – там показалось, что все люди смотрят на него недобрыми, подозрительными глазами, словно знают о его жизни что-то особенное… На обратной дороге у него сломалась машина. Что происходит – никогда ведь не ломалась?
Остановился, пришлось заняться ремонтом. Закручивал гайку – сорвал… Руки привычно возились с мотором, а голова занята была совсем другим…
Тронулся дальше – на обочине женщина с ребенком. Не успела поднять руку, Серкебай остановился рядом:
– Почему опоздала? Должна была вернуться вчера. Одно дело базар, другое – свекла. Садись. Вижу – без толку ездила. Говорил ведь, сиди дома. Разве за девушкой уследишь сейчас, разве остановишь… Куда денется, небось к подружке на именины сбежала… – Женщина, усевшись в машину, усталая и вспотевшая, прежде всего распеленала ребенка. На слова Серкебая не ответила. – Все, кроме тебя, закончили свои участки. Позавчера сель прошел – такого наделал, посмотришь – сердце болит. Яму размыло на поле в рост человека… намучились, пока засыпали. В космос летаем – сель остановить не можем… Так нет ее до сих пор, исчезла твоя дочь? Еще бы: как пора на свекольное поле – черта с два удержишь их дома! В прежние времена парень женился на девушке, теперь девушки женятся на парне. Слышала, недавно три девицы посадили в машину парня, увезли, сделали мужем одной из них?.. Так и надо, а что, девушки глядеть будут, пока парни умыкают?.. Кстати, Айнаш, получили газ. Шофер завозил баллоны к тебе домой, да никого не было. Ребятишки, должно быть, убежали играть.
Услышав добрые слова, Айнаш оживилась:
– Не позорь меня, председатель, не устраивай собрание по радио. Больше такого не допущу. – Она говорила, вытирая уголком платка вспотевшее лицо. – Пойми, дочка моя убежала. Встретила ее подругу, учится вместе с ней… Провожала, что ли, мою дочь… Будь она неладна – улыбается только, ничего не говорит…
– Путь пшеницы – на мельницу, путь девушки – замуж. Не жалей, что заимела зятя, хуже, когда остаются совсем без зятя. Видела, как некоторые девушки перед самыми родами насильно входят в дом парня?.. Говорят, сын Сулаймана сегодня снова привел невестку.
– Ах! Ведь говорили, он только вчера привел!
– Та, должно быть, ушла утром. Теперь привел другую.
– Не успеют привести, уже уходят; не успеют проводить, уже приводят!..
– Завтра вечером приходи на радиоузел.
– Ну уж прости на первый раз, председатель. Раньше ведь не нарушала дисциплины…
– Не прощу и половины раза! Потому и говорю твердо, что до сих пор не нарушала… Сама знаешь, провинившемуся в первый раз ставим на вид; второй раз – нет пощады, наказываем, нарушившему в третий раз – от ворот поворот. Мы ведь государству сдавать будем не твою дочь – свеклу. Не станешь ухаживать, откуда возьмется свекла? Отдам твою свеклу другой… Ведь не враг захватил твою дочь, – что бы случилось, если бы поехала искать двумя днями позже? Разве сейчас девушки пропадают? Недавно одна, как и ты, искала дочь, а та просто уехала в Нарын, подругу замуж провожала…
– Оставь, моя бы так не сделала… Хотя кто их, молодых, разберет… Прошу тебя, не сердись на этот раз, председатель. Больше не подведу тебя!
– Не проси. Порядок для всех один. Можешь называть меня каменным председателем. Завтра решим: или у тебя останется свекла, или…
– Не наказывай на этот раз!..
– Не только слово – пуля меня не пробьет. Нервы мои – из железа! Раз каменный председатель – значит, каменный, раз железный – значит, железный.
– Я так не говорила, аксакал. Сплетня это… Куклюкан болтала, невестка моего дяди…
– Можешь говорить, разрешаю. Я действительно камень, железо. Не только ты – на районном собрании актива сказали так. Разве плохо, если в районе найдется один каменный председатель? Дисциплина для всех одинакова. Если каждый не закончит участок, который обрабатывает, оттого лишь, что сбежала дочь, сбежал сын, если будем работать кое-как, не станем считаться с завтрашним днем… Отдали мы твой участок другой… Прощу я – не простит земля, сорняк на полях не станет ждать, солнце не будет стоять на месте… Вот так. Не верю человеку, не знающему дисциплины. Не боюсь смерти, боюсь нарушителей дисциплины. Все.
– Серкеш, не делай этого. У меня дети, как буду зимовать?
– Называй меня Серкебаем. Зачем изменять мое имя?.. Всю жизнь ненавижу, когда изменяют имя. Серкеш… Козел… Так переиначиваете – коверкаете не только имя человека – его образ. Ладно – исковеркаете имя, пусть… плохо, если исковеркаете землю. Характер земли потверже моего. Не говори, не хочу слушать. Вылезай, уже доехали.
Он остановил машину. Айнаш сладко улыбнулась на прощанье – может, думала, что пожалеет ее все-таки Серкебай.
– Аксакал… Прости, пожалуйста… Простишь?
– Завтра приходи на радиоузел. Будем рассматривать твой вопрос. Половину твоего участка мы уже отдали. Вот.
Машина тронулась, Айнаш осталась на дороге. Глаза ее полны были слез, с трудом сдерживала их. Не видела, как выбежала встречать хозяйку собака, завиляла хвостом.
«Да, знаешь, как нарушать порядок, знай, как давать ответ. Не я жесток, а работа. Если каждая женщина, у которой сбежала с парнем дочь, будет умильно глядеть на меня, стараясь задобрить… Не могу поддаваться. Эта вот земля, ухоженная и плодоносящая, стала такой благодаря моему жестокосердию. Два умения нужны председателю: быть твердым, как камень, быть мягким, как шелк. Там, где бессовестно подымает голову беспорядок, до́лжно бить, разрушать его. Не сделаешь этого, он будет бить тебя…
Опять мотор барахлит… Хоть шофера заводи. Был бы я шофером – то-то блаженство! Закончил дело – наслаждайся себе дома. Жизнь лучше, чем у хана. Дом, на участке яблони… Хлеба вдоволь. Води хорошо машину – и достаточно, никаких тебе больше забот. А председатель – отвечай за все. Умрет кто, или разводится, или выпадет много дождей – за все ответствен председатель, нет такого, что не входит в его обязанности. Всему дай должный ход.