355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Насирдин Байтемиров » Сито жизни (Романы) » Текст книги (страница 17)
Сито жизни (Романы)
  • Текст добавлен: 10 августа 2017, 01:00

Текст книги "Сито жизни (Романы)"


Автор книги: Насирдин Байтемиров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 42 страниц)

Однако радость моя была недолгой: опять опустился туман. Надвинулся незаметно – и вот уже нельзя разобрать, что делается на шаг впереди. Влажный холод облепил лицо. Весь я покрылся инеем – иду будто снежный человек. Дорога кажется бесконечной, на склонах мои сани норовят скатиться вниз и тянут меня, я мучаюсь, не управляясь с ними, зато при подъеме едва волоку их, вытянувшись в жилку. Отдыхаю, когда попадается ровный участок.

Крикнуть, позвать Бекзат я боюсь – может случиться обвал. Пока не доберусь до кыштоо, должен молчать.

Так я шел уж не помню сколько – вдруг одна из моих лыж ткнулась в пень. Посмотрел – оказывается, срублена ива. Эге, сказал я себе и немного приободрился. Ива… Ну-ка, ну-ка… А что будет дальше? Дальше таких пней оказалось много. Значит, Бекзат срезала весь ивняк, росший на берегу реки, и скормила овцам. Но когда кончился ивняк, тогда что? Нет, плохие мысли – это забота черта. Раз Бекзат догадалась про ивы, значит, сумела придумать еще и что-нибудь другое. Да что гадать, уж скоро увижу все собственными глазами…

Туман рассеялся было ненадолго, затем опять надвинулся, но я успел рассмотреть… На этот раз я увидел три тополя возле загона для овец. Но… ведь они были высокие, статные… Или один из них обрублен? А-а, понял я, так вот что, оказывается, придумала Бекзат, когда кончились ивы! Она кормила овец, обрубив ветки тополя! Один успели закончить, два остались нетронутыми.

Теперь уж я быстро добрался до кыштоо. Ты, Бекзат, рубила тогда топором ветки тополя… Я окликнул тебя – ты закричала в испуге. Да, вначале ты испугалась. А потом… узнав… Ага, помнишь, ты поцеловала меня! Целовала, плакала и смеялась.

Мы вошли в дом. Ты разделась, и я увидел – твои волосы совсем побелели. А ведь до этого у тебя не было ни единого седого волоса.

В ту ночь мы выпили спирту – оба до этого в жизни не брали в рот… Хоть и немного, но выпили. Выпили, отогрелись. Как долго, как много говорили мы в ту ночь! Ты расспрашивала обо всем, что случилось в аиле с осени, а я рассказывал. Потом пришел твой черед рассказать – да, мы тогда не могли наговориться.

Однако ведь я пришел в кыштоо не зимовать. Убедившись, что вы все здоровы, на другое же утро пустился в обратный путь. Твой сын встал на лыжи, проводил меня и с половины пути вернулся. Я указал место, где, как только погода позволит, сбросим с вертолета сено. К самому кыштоо, через ущелье, вертолет подлететь не сможет.

Я прошел мимо снежной пещеры, где ночевал. Затем… Затем я добрался до места, где оставил голодного волка. Вижу – ворон выклевывает глаза издохшего волка. Тот ли ворон? Другой? Интересно, как смог ворон в таком тумане разглядеть поживу? Я не могу объяснить, да и кто может?

Через день небо над горой опять прояснилось. К тебе вертолетом забросили корм для овец… Помнишь, Бекзат, те дни, а? Я помню. Разве можно забыть такое? Это и есть испытание жизнью, сито жизни. Это борьба. Это истинное наслаждение. Разве остаются в памяти почести, оказанные за столом, ломящимся от угощений? Нет, в памяти остается вот такая дорога между жизнью и смертью. Сколько их было, обычных зимовок, сколько лет ты ухаживала за овцами – разве упомнишь? Но вот такую суровую зиму, предельное напряжение сил и победу над смертью – ведь не забудешь, а, Бекзат?

Вдруг заплакал ребенок… Только что народился ребенок. В аил пришел новый человек – оповещает всех о своем приходе, кричит во весь голос. Серкебай оглянулся – увидел, что миновал сейчас двухэтажный родильный дом. Родильный дом. Дворец культуры – все это построено им, Серкебаем, в его председательство.

«Где же Бекзат? Где Вечный огонь? С кем же я говорил? Сам с собою вслух или все это лишь звучало в душе? Ах вот что – оказывается, я давно уже прошел мимо Вечного огня, мимо Бекзат. Значит, не с Бекзат я говорил?..» Серкебай огляделся. Снег продолжал идти – чистый, холодный, легкий. Белым сделался весь аил – и дома, и деревья.

Поют… Что за песни посреди ночи? Идут по улице и поют. О чем, а? Смотри-ка, одни только женщины. Знакомые голоса… И поют – до чего же дружно! Сколько их? Вот они приближаются, догоняют его, – Серкебай ждет в тени, незаметный для глаза, облепленный снегом. Ох, ведь это те самые женщины, те семь подруг, оплакавшие своих мужей в сорок пятом… Идут по ту сторону улицы, – увлеченные пением, не заметили Серкебая. Серкебай проводил их взглядом. «Все семь так и остались вдовами, ни одна снова не вышла замуж. Если выйдет замуж одна, выйдут и остальные; если одна не выйдет, остальные не выйдут тоже – так они поклялись и сдержали клятву. Общее горе сплотило женщин, сдружились и их ребятишки. Можно даже сказать – все они стали одной большой семьей… Но ведь и правда – подруги со временем сделались сватьями, когда их дети сыграли свадьбы. Ни одна не имела свата, были только сватьи… Стали так, сватьями, величать друг друга, постепенно привыкли, а за ними и все в аиле. И плохое, и хорошее – до сих пор все делят поровну…

Вот настоящие люди. Если плачут, если смеются – всегда от чистого сердца. Не вознесутся, если привалит счастье, не покорятся, если случится несчастье. Правду сказать, нет существа терпеливее женщины – разве может сравниться с нею мужчина?.. – Серкебай продолжал рассуждать, однако теперь уже направился к дому. – «Пенсионер Серкебай»… Звучит непривычно. Даже как-то неловко произносить… Что стану делать, поднявшись утром с постели? Чем займусь? Нет, для себя я никогда не уходил на пенсию и никогда не уйду. Это просто так… для людей… А, смотри-ка, успокаиваешь сам себя, Серкебай? Значит, все же обеспокоен?»

Налетел ветер, закружил, заиграл снегом… Свет ламп отражался в снежинках, они мягко сверкали, летающие искорки змейками играли вокруг – преграждали путь Серкебаю, окружали со всех сторон; еще немного – и обовьются вокруг… «Снег… он мелькает, летит, он уносится – и он здесь, он со мной… Так и мысли мои летят… Но разве мысли мои холодны, как снег? Нет, есть среди них холодные, но есть и горячие. Мысли о жизни, мысли о смерти… Вот сейчас я вернусь домой. Эх, жаль, что в такой день рядом нет моих дочерей! Когда женишься, в доме всего лишь двое – ты да жена. Проходит время, обзаводишься детьми. Потом они подрастают, женятся, выходят замуж. Занимаются своей семьей, хозяйством, устраивают свою жизнь. Наконец, все уходят из дома, отделяются, и опять остаешься вдвоем со своей женой. Только теперь ты бессильный и старый. Вот и для меня пришло одинокое время. Всегда с утра до вечера был занят работой. А теперь… Бедная Бурмакан – вот кому сейчас действительно одиноко! Должно быть, ожидая меня, долго сегодня не гасила огня. Приготовила ужин – остыл. Наконец устала ждать, прилегла одетая. Конечно, переживает из-за меня. Что она скажет, увидев меня сейчас? Или молча заплачет? Нет, для чего же плакать?» – думал Серкебай. Мысли его разбрелись. Вспомнился старый Балтек. Вот кто не устанет ждать его – небось с вечера подбегает к забору, поднимается на задние лапы, высматривает хозяина. «Собака не отрекается от человека, ей неважно, председатель ты или пенсионер. Балтек постарел, уже выпали зубы, голос сел, сделался хриплым, глаза стали гноиться. Однако мое возвращение до сих пор чувствует безошибочно. И сейчас, поди, ожидает меня – сторожит у калитки…»

Под ногами поскрипывал снег, он подошел к дому.

Что случилось? Балтек не ждет у забора. Вот как! Да еще со двора доносится говор… Что за чудо – во дворе сыплет искрами самовар. В дом входят, выходят люди. Слышится чье-то пение… Кто же так громко смеется?

Серкебай отворил калитку.

У самовара хлопочет Дилдекан – среди подруг выделяется статью. Похоже, сказала смешное – рядом Ажаркан задохнулась от смеха. В проеме двери появляется Самаркан, держит горсть мелко наколотых щепок…

– Эй, сватьи, довольно хихикать, приглядывайте за самоваром, скоро уже рассветет. Хоть выпьем по пиалушке чаю. Дважды уходили домой, дважды вернулись. Где же наш Серкебай, неужели так и не отведает чаю? – Она повернулась, легко, как и прежде, в девичестве; ушла в дом. Да, и голос Самаркан звучал по-прежнему молодо. Человек, не знающий ее возраста, не увидев лица, мог бы принять за девушку. Остальные сватьи, понятно, здесь же – должно быть, в доме. Как же им разлучиться?

– Сватьи, давайте споем! Пусть ночь, пусть метель! Песня – ей ведь ничто не страшно, ни снег, ни темнота, ни от чего не унывает. Пусть услышит нас Серкебай! – Жийдекан попробовала свой голос:

 
На горе, покрытой снегом, в тумане
Стою – ожидаю тебя…
На горе зимою, в тумане
Стою, поглядываю нетерпеливо…
 

Жийдекан хотела взять высоко, но, видно, снег и холод осадили ее голос, не дали взлететь песне. Да, не прежний, оказывается, голос у бедняжки…

– Ох, оставь-ка, не гуди без надобности. Еще кого напугаешь среди ночи. Никак, видать, старость не доберется до тебя! – Это уже голос Бекзат.

«Когда успели прийти сюда?» – мелькнуло в голове у Серкебая. Он ступил во двор.

– Вставайте! Эй, в доме, пенсионер нашелся!

Не разобрать, кто из сватий-подруг насмешничает. Откуда-то взялось много народу – и в доме, и во дворе; шумно все бросились навстречу. Нет лишь одной Бурмакан. Серкебай удивился, – не замечая других, ищет взглядом жену. Все его мысли сейчас – с Бурмакан.

– Ты ведь давно уже прошел мимо Вечного огня, где ты бродил до сих пор? Смотри, заставил ждать гостей… Как тебя понимать? – Это Бекзат приступает с расспросами.

Серкебай и слышал и не слышал ее – и вроде даже не верил своим глазам. Откуда столько людей? Похоже, с собрания все пришли сюда?

В котле под навесом варится мясо.

– Отец? – Из дома вышел навстречу Кызалак, без полушубка, в одном костюме, с непокрытой головой. – Мы пришли получить от вас благословение. Благословите чистосердечно. Если б не вы, кем бы я стал? Водя за руку, вы учили меня работать. Вначале за плугом, потом ездовым, звеньевым, бригадиром и в конце концов сделали председателем. Вы проявили отцовскую доброту. При всех повторю – у меня два отца. Один – тот, что подарил жизнь, другой – тот, что воспитал, дал знания, сделал человеком. От вас я слышал советы, которые не успел мне дать погибший отец, у вас учился работать с людьми, вы показали путь в жизни, который не мог бы показать мой отец. Наконец, вы доверили мне ваш пост. Видите: повесил на свою шею ремень, склоняю перед вами голову. Я даю вам клятву – не сверну с пути, по которому шли вы, отец!

Серкебай задрожал. По щеке, по белой его бороде прокатилась слеза. Голос его прозвучал невнятно – стоявшие рядом не поняли, что он сказал. Однако увидели все – Серкебай покачнулся, упал, точно срубленный тополь. Налетел ветер, взвихрил снег, швырнул в лицо Серкебаю. Тревожно залаял Балтек. Люди переполошились.

Устав ожидать возвращения мужа, Бурмакан вышла ему навстречу, а когда вернулась, вся в снегу, задержалась в передней, снимая пальто: не сразу увидела, что в соседней комнате для гостей лежит на тахте Серкебай – не раздет, под головой у него две подушки. Кызалак склонился над ним, размахивает платком. Семь подруг рядышком стоят у стены, Бекзат стягивает сапоги с Серкебая. Все хмуро молчат.

Бурмакан опустилась на колени у изголовья мужа, рукой тихонько провела по бескровному лбу. И все увидели чудо: на бледном, землистом, будто у покойника, лице начал вдруг разливаться румянец, – Серкебай на глазах оживал. Вскоре усы и борода его вздрогнули, будто что-то собрался сказать. Стоявшие прежде затаив дыхание, все теперь разом облегченно вздохнули: Серкебай открыл глаза.

– Бурмаш. Тебя нет… у меня голова закружилась, не сумел без тебя достойно принять гостей… Оказать уважение… – Он пытался шутить: – Приподними-ка мне голову, вот-вот, повыше – подложи еще подушку. Посмотрю я на вас с высоты, разгляжу наконец хорошенько. Вот, теперь мне удобно. Кызалак… Я доволен тобой. Вижу твою чистоту – перед людьми и передо мной. Я понимаю теперь: человек способен делать ошибки в любом возрасте, до самых седых волос. Не хочу скрыть от вас то, чего не скрываю от бога. Думал, в доме никто не ждет меня – одна лишь моя Бурмакан. А оказалось… Эх, вот теперь раскрылись мои глаза. Не нужно стоять, все садитесь… Кызалак, сядь, мой милый… Правильно – не старайся занять почетное место. Ты правильно выбрал, где сесть. И я никогда не придавал большого значения… устраивался хоть у порога. Да… не стремись к почетному месту, пусть оно стремится к тебе… Эх-а! Что это я раскис – ведь никогда не болел… Ну да ничего, все обошлось. Будем считать это началом отдыха. Скажем так: Серкебай вышел к новому берегу. Перевалив через горы, достиг светлого моря, вышел к новому берегу. Кызалак, ты хороший, у тебя светлый лоб, милый. Оставайся всегда таким. Разговаривая с людьми, хотя умри, но сдерживай себя – не хмурь брови. Это одно из богатств, которые завещаю тебе. Бурмаш… да, вижу, ты сама догадалась… вот-вот… открой окно… Как прекрасен запах свежего снега! Тогда… той трудной зимой… в горах, в снежной норе… запах того снега… и сейчас помню, ощущаю его. Бурмаш, бедная моя, ты ведь тоже у меня постарела. Занятый потоком дел, забывал поднять голову, посмотреть на тебя. Теперь будет иначе. Хватит. Подойди вот сюда, ко мне. Сядь рядом, как подобает перед людьми, перед сверстниками и молодыми. Есть ли для каждого из нас место выше, почетней? Сидеть рядом… Сейчас… отдохну немного.

Серкебай на мгновенье прикрыл глаза – всего на мгновенье. Обычно так отдыхает птица, а потом летит дальше, одолевая свою птичью дорогу, нескончаемую, безграничную… Подобен ли Серкебай этой птице?

Вот опять открыл глаза Серкебай. Они заблестели в свете лампы – или новый, чистый свет рождался в глазах Серкебая? Может быть, для Серкебая обновлялся, очищался, рождался заново этот мир? А может, не лампа – снег осветил его лицо? Глаза его потемнели, – казалось, совсем не стало белков, остались одни зрачки, и все сидящие рядом отразились в них. Значит, с прищуром поглядел Серкебай, значит, готов пошутить, посмеяться со всеми? Наконец Серкебай улыбнулся!

Никто не сказал ни слова. Но каждый улыбнулся в ответ… Все сейчас думали об одном – будто думал один человек… Каждое сердце билось согласно с другими. Все ощутили будто кровную близость…

А потом… Сидящая у порога Дилдекан держала в руках бутылку шампанского, – раздался хлопок, пробка ударила в потолок… Широко раскинулась, белизной засверкала скатерть. Когда в дом внесли упавшего без сознания Серкебая, она была собрана, теперь же снова звала к угощению.

Вот уж случай – и те, кто пил раньше, и те, кто не пил никогда, – все взяли в руки бокалы с шампанским, даже и сам Серкебай. Бурмакан, не только не любившая говорить за столом, даже и на собраниях старавшаяся выступать как можно реже, сейчас подняла голову, обратилась ко всем:

– За то, что мой Серкебай вышел к новому берегу, за его новый берег, – так сказала она и, не ожидая ответа, отпила из бокала.

Серкебай смотрел на жену с изумлением, будто спрашивая: «Как подслушала ты мою мысль?» – а потом улыбнулся ей. Выпили все, выпила и Бекзат – всего лишь второй раз в жизни: первый раз был тогда, когда Серкебай добрался к ее кыштоо сквозь снега, а второй раз – теперь. Бурмакан удивилась, увидев, как Серкебай отпил из своего бокала.

– Тебе…

Серкебай понял, что хотела сказать Бурмакан.

– Думаешь, мне не на пользу? Нет, Бурмаш, сегодня мне все на пользу. Теперь я добрался до нового берега, дальше уж не собьюсь. Дальше спокойная гладь. Да, теперь меня ничто не собьет с пути, разве одна только смерть…

Люди почувствовали, что Серкебая охватили беспокойные мысли. Кызалак опередил остальных:

– Отец, хочу передать сказанное народом. Согласитесь стать председателем комиссии народного контроля. Это общая наша просьба.

Серкебай посмотрел на Кызалака усталым взглядом.

– Разве хороший хирург станет оперировать близкого? Вдруг задрожит рука?

– Но это оправдано лишь в медицине.

– Может быть, мой удел теперь – медицина, а?

– Я знаю, для вас нет болезни хуже бездействия.

Серкебай посмотрел в окно. Уже рассвело. Снег перестал валить, небо очистилось от туч. С гор порывами налетал ветер. Горы, земля – все ослепительно бело.

– Думаю, лето будет дождливым… – Это слова Кызалака.

Часть четвертая
ЖАВОРОНОК

Подножье горы двумя выступами обнимает этот поселок. Луга, уходящие вниз, к Чуйской долине, кажутся неохватно большим, бесконечным подножьем этой горы – там пасется скот, ходят люди, растут деревья, расположены города. Доверчивый, беззаботный, счастливый край – ему можно посвятить судьбу, отдать себя не на один день, не на месяц или год – на всю жизнь, да хоть бы и на века, если бы жить подольше… Вот такими вижу я наши горы и долины. Разлучить их, разделить невозможно.

Сахарно-белая вода струится в расщелинах наших гор, взгляду напоминает волосы девушки – будто заплетены они в снежные косы. А то покажется песней, поэмой, – звучит неумолчно, рассказывая, танцуя, посылая волну за волной в беспрестанном стремлении вниз.

Прекрасна весна в наших горах. Вершины по-прежнему одеты в сверкающие белые шапки, а у подножья склоны покрыты уже молодой зеленью, и нежная травка переливается подобно меху куницы. Или видишь – местами еще лежит снег, но уже пробивается к солнышку маленькое чудо – подснежник. Кажется, что улыбается всем на земле, заставляя улыбаться в ответ, принося с собой в жизнь особенный мир весны. Старик и ребенок, девушка и взрослая женщина, если они и не побывают в дальних горах, по крайней мере придут сюда, к подножью нашей горы, и пока не посидят тут, не вдохнут полной грудью весеннего воздуха, не наберут подснежников, будут жалеть о том, что не увидели лица новой весны.

Серкебай любил месяц подснежников. Однако не рвал, подобно другим, этих цветов и не приносил их домой. Лишь смотрел, разглядывал их пристально и долго, казалось, советовался, разговаривал с подснежниками, делился сокровенными мыслями. Казалось, многое отдавал им, многое получал взамен – отдыхали его глаза, спокойнее билось сердце, благодаря им вспоминал, видел пережитое…

Сейчас Серкебай разглядывал одинокий подснежник, который тянулся к солнышку, растопив своим дыханием снежный покров. Какой-то особенный, большой, необычно высокий, очень симпатичный подснежник…

Серкебай не просто смотрел на подснежник – цветок казался ему книгой, которую не осилить за многие годы. А может, наоборот, – устав от раздумий, отдыхал Серкебай душой, отыскав взглядом ранний подснежник? Поет жаворонок – прямо над головой. Крылья его мелко-мелко трепещут – дрожит в синеве живая точка. Голос его очень нежен. Человек, способный со вниманием прислушаться к его песне-мечте, мыслью охватит мир – побывает везде, вспомнит о пережитом, уловит мелодию собственной песни. Может быть, жаворонок поет в честь появления подснежника, может быть, его песня – это песня весны, может быть, он поет о растаявшем льде, о падающей с горы белой косе воды, об обновленной земле, о свежей зеленой траве? Может, он восхваляет эту гору и эту равнину? Быть может, повествует о Серкебае? Кстати, ведь Серкебай видел много таких жаворонков. Давным-давно, когда еще молодым он бежал в эту сторону… Однажды в сумерки, прячась под елью, когда устраивался на ночлег… Растворяясь в весенних сумерках, прямо над годовой, над этой самой елью трепетал жаворонок. Никогда прежде, да и после не слышал Серкебай такой задушевной песни… Оказывается, под этой елью умерла когда-то молодая мать. Ее грудной ребенок так долго плакал, что у него распух язык, во рту совсем пересохло. Быть может, жаворонок пел о его несказанном горе, чтобы слышали камни и небо, деревья – весь мир, слышали и помнили – навсегда?

Может быть, сейчас поет тот самый жаворонок? Может быть, он следует за Серкебаем? Поет, глядя на горы. Ведь на горы же! Нет, какие там горы – о судьбе человеческой поет жаворонок. Почему горы притягивают к себе человека? Почему приподнято произносят слова: «Мы – люди с гор»? Может быть, люди, живущие в горах, и вправду иные? Похваляются своим сердцем – оно никогда не заходится от высоты… Наверное, получили его от птиц… Пастух за день девяносто девять раз поднимется на вершину горы – не устает. Гора для него – опора, посох, стремя. Сколько бы он ни ходил к вершине, лишь крепнет, лишь закаляется больше, лишь ровнее бьется его сердце. Горы притягивают к себе не только взгляд – притягивают самого человека, чувствуют его шаги, прибавляют ему силы. Поднявшись к вершине, пастух каждый день, каждый месяц, весь год, всю жизнь устремляет свой взгляд вдаль, видит дальше, чем те, что живут на равнине… Видит прежде других воду, ветер, первый луч солнца, первый распустившийся цветок, видит весну прежде всех остальных людей. Может быть, пастух, слившись в работе и жизни с горой, с утесом, превратившись в их воздух, в их жизнь, в их свет, и сам уподобился маленькой живой горе? В этом – главный смысл слова «горец»? И жаворонок сейчас, наверно, пел как раз об этом? Человек, слившийся с горой, ничего не боится в горах, но человек непривычный – он не выдержит даже одной лишь ночи на высоте… Попробуй приведи человека, не рожденного здесь, непривычного к высоте, оставь его среди голых скал, что в упор разглядывают друг друга, дай ему пасти отару овец. Все вокруг будет ему страшно, ему станет казаться, будто скалы смотрят на него с яростью, пугают, презирают, злобно ворчат. Ночью слишком близкими, неустойчивыми, огромными покажутся ему звезды, свесившиеся над вершиной утеса, – того и гляди, обрушатся, завалят дом. И шум воды покажется иным – необычным, пугающим, – то словно затихнет поток, то опять побежит с грохотом, отзовется далеким эхом… Кажется, сейчас надвинется на тебя, подхватит, унесет… Человек же, выросший в горах, даже не обратит внимания на пугающий грохот. Стоит ему прилечь на камень, он превращается в камень; стоит ему прилечь на лед, он превращается в лед. Приляжет – и бок его растопит мерзлоту. Молодые приходят к работе, старики – к угощенью; старики сидят на почетных местах, получая должное уважение, молодые ухаживают за ними. Каждый в ответе за свои слова и дела. Скорее умрут, чем не исполнят обещанное. Привыкли сидеть в юрте за неспешной беседой, разведя огонь в очаге. Их тела закаляются у огня, их сердца согревает настоящий огонь, пламя горящих еловых и можжевеловых веток. И сами люди горячие – подобно веткам в огне. С горящих лап слетают искры огня – в разговоре людей ответно сверкает мудрое слово. Сидят молчаливые седобородые старцы. Таковы и горы вокруг – молчаливо уставились друг на друга, не легко роняют слова. Но если попробуют заговорить! Горы – это те же люди. Да и как не назвать, не признать человеком то, что создало человека. Не случайны слова «мать-гора». А возможно, что эта самая гора и есть жаворонок. Может, она, обернувшись жаворонком, поет, в жаворонке обрела свой голос, свою песню…

Подснежник… Жаворонок… оба интересны, оба похожи – кажутся похожими Серкебаю. Жаворонок поет или подснежник? Только подснежник поет или, быть может, поет всякий цветок? Разве поют обязательно голосом? Цветы молчаливы, но разве нет у них языка? Если нет, отчего же радуемся, увидев цветок; почему смотрим, улыбаясь? Если пение приносит радость, то и цветы дают наслаждение. Цветы – когда рождается ребенок, когда молодые играют свадьбу… Когда входят в жизнь и когда уходят из жизни – человеку приносят цветы. Значит, цветы одинаково принадлежат жизни и смерти, добру и несчастью. Жизнь бывает горька и сладка, в жизни тень соседствует со светом. Жизнь – цветы, а цветы – это жизнь. В жизни все расцветает весной. А человек? Человек расцветает тоже, однако многие не замечают, не понимают пору своего цветенья. А Серкебай – была для него весна?

Серкебаю показалось – жаворонок приблизился, опустился немного пониже. Теперь он видел его яснее, мог разглядеть… Брюшко переливалось, сверкало в весеннем радостном свете солнца. Переливался, сверкал и весь жаворонок – будто искорка его переливчатой песни. Серкебай глядел, вспоминая. Да, точно, вот такой жаворонок пел в тот далекий год, когда Серкебай съел змею… Распевал – порхая над кустом облепихи. И его голос так же вонзился в память Серкебая, как в тело – шипы облепихи. Голос нынешнего жаворонка мягче, тоньше, нежнее, чем у того, давнего, и, кажется, переливы сложнее.

Если поет жаворонок, восхваляя весну, как переложить, пересказать его песню обычными человеческими словами? Только поэт способен рассказать песню. Да ведь жаворонок и есть поэт. Когда поднимается ввысь, то не может не петь, жаждет петь с высоты:

 
Если бы я мог слиться
С холмом, изрезанным морщинами оврагов!
Если бы я мог слиться
С прохладой ручья, журчащего под холмом!
Если с горы сойдет каменная лавина,
Я хотел бы стать ее пылью, слиться с лавиной!
Если распустятся цветы на склоне этой горы,
Я хотел бы сплестись с ними в одном соцветии, слиться с цветами!
Если поднимется высоко к небу темно-зеленая ель,
Своей песней я помог бы ей подняться поближе к солнцу.
Если бы вместе с прозрачной водой родника
Я коснулся лица красавицы!
Если пробьется к солнцу трава и возгордится земля, украсив свое лицо,
Я тянулся, я рвался бы к солнцу, своей песней подбадривая все растущее.
Если бы я мог слиться с весенней землей!
Если бы я пел над головой
Влюбленной красавицы!
Если бы я бился сердцем в груди
У несчастного, не увидевшего исполнения своей мечты!
Украшение для моих крыльев
Хочу позаимствовать у месяца, слиться с его ночным сиянием!
Я взлетел бы навстречу всевидящему глазу месяца,
Украсив себя ожерельем из звезд.
Если долгой выдастся моя дорога,
Хочу уподобиться путнику…
Если встречусь усталому путнику,
Пусть утолит его жажду моя вдохновенная песня!
Если бы я был соткан
Из кусочков светлого облака!
В наступившей прекрасной весне
Я хотел бы стать молодым джигитом…
 

Так ли поет жаворонок? Нет, эта песня не жаворонка, неужели назовем его жаворонком только за эти слова. Его песня – иная, наверное, это удивительная песня. Должно быть, мы называем его жаворонком за то, что песню его нельзя передать словами.

Серкебай внимал жаворонку – жаворонок старался для Серкебая. Среди радостных переливов он услышал, различил голоса двух близких ему женщин: Аруке и Бурмакан, казалось, он даже улавливал отдельные их слова: Бурмакан… Аруке… Жаворонок… Есть ли связь между ними? Если есть, то какая и в чем?

Жаворонок спустился пониже, – Серкебаю казалось, что вот-вот сядет ему на голову… Крылья, голос его будто соревновались, состязались, боролись… Где подснежник, где жаворонок? Серкебай уже погрузился в другие мысли…

Ну-ка, прикинь, сколько же дней прошло? Один день или десять, а может, и год? Когда Серкебай вспоминает об этом, чувствует себя умершим и вновь воскресшим. Все случилось до того неожиданно…

В тот день лил дождь, первый весенний дождь. Серкебай глядел на дождь из окна. Впервые за долгие годы он весной во время дождя сидел дома. Прежде как раз в такие дни его душа не знала покоя, донимали не терпящие отлагательства дела. Теперь Серкебай так размышлял обо всем происшедшем: «Вот оно что значит – пенсионер! Это значит сидеть нахохлившись дома, быть не при деле, ненужным… Нет, это не так, я сам не захотел работать. И не потому, что мне не понравилось руководить народным контролем, – просто я сам не пожелал, я решил: раз уж все равно пенсионер, поживу-ка спокойно. Я решил, что оставшуюся часть жизни проживу как хочу – вольно, стану есть и одеваться как подобает, в соответствии с моим вкусом, буду много ездить, буду жить, где захочется, не подчиняясь никому. И что у меня получилось? Был я предоставлен самому себе? Был я волен распоряжаться собой? И вообще может ли человек быть вольным? И что она значит, эта самая вольность? Что она значит… Чего я желаю? Способен ли исполнить все, что желаю? Допустим, что да – чего же мне хочется? Можно ли пройти жизнь, не склоняя ни перед кем головы? И если все предать забвению, если думать лишь о воле, то как же семья? В первую голову жена… Всех можно победить, но нельзя победить жену. Ты не сможешь бороться с ней, состязаться и одолеть. Если и станешь бороться – не истощишь ее волю, наоборот, она истощит тебя. Разве способен мужчина в упрямстве перещеголять женщину? Нет ничего мягче и ничего тверже женщины, нежной и грубой, заботливой и жестокосердной, такой щедрой и такой скупой. Если пожелаешь, взойдет ясным солнышком, а то и нахмурится, как непроглядная ночь. Быть может, только моя старуха такая… Пусть оно так и будет, другим не пожелаю подобных мыслей. Однако замечаю иногда кое-что и у других, знаю и по рассказам…

Нет, моя Бурмакан достойная женщина. Да ведь если б не было в ней недостатков, откуда взяться тогда и хорошему, а? Конечно, я напрасно осуждаю женщин. Все достойные, все прекрасные. Сколько гордости в том, чтобы создать, произвести на свет новую жизнь. Воспитать, вырастить… Если перечислить все неизбежное, отец не видит и десятой доли того, что переживает мать. Если б мужчина взял на себя роль матери, разве выдержал бы, разве справился б он?»

Месяц назад приезжала, гостила дочь Серкебая Рабия, та, что работала в городе, на фабрике; она сказала отцу, что пригласила сюда, в дом, свою бывшую учительницу. Говорила о ней хорошо: хоть и старенькая уже, но подвижная, умная, хорошая, мудрая. Серкебай не стал тогда прислушиваться к словам дочери, лишь ответил без особого жара: хорошо, что пригласила, раз желает привезти в наши места. А вообще-то кто только не бывал в этом доме; встретим ее не хуже других, окажем гостеприимство. Добавил еще, что неплохо, конечно, увидеть обучавшего дочь человека, выказать уважение, хорошо угостить… Больше ничего не сказал.

Не предупредив о своем приезде, Рабия посадила старушку в такси и появилась с ней вместе дома, как раз в этот самый дождливый день.

Серкебай сидел у окна, смотрел удивленно на дождь, будто видел впервые – впервые не связывал дождь с делами, а лишь радовался, что припускает сильнее, вспоминал пережитое, и вдруг как раз напротив окна перед глазами Серкебая остановилось заляпанное грязью такси. Рядом с шофером никто не сидел; открылась задняя дверца, и показалась его дочь Рабия, а следом за ней какая-то старушка. Легкое летнее пальто, сапожки, на голове пуховый платок. Видно было, что бодрая, легкая в движениях – проворно вылезла из машины, затем задержалась, оглядывая двор. Повернулась лицом к окну – прежде всего Серкебай заметил очки в роговой оправе. Затем… Затем он моргнул испуганно, вздрогнул, затаил на минуту дыхание. Он не понял, что с ним случилось, кого он увидел, – лишь показалось, что ожило, шевельнулось давно застывшее, истершееся, забытое, уснувшее чувство… Как будто оно приоткрыло глаза и снова закрыло. В голове – мешанина, вихрем закружились противоречивые мысли. Серкебай обернулся, глянул на свою Бурмакан. Та, неспешно передвигаясь, вытирала марлей пыль с необыкновенно большой высокой и широкой самодельной кровати, что стояла в углу, на почетном месте. Давеча поглядел на нее – была занята ближней, маленькой спинкой, теперь перешла к большой, главной спинке. Серкебай знал – Бурмакан по натуре своей делала любую работу не торопясь, чисто, тщательно; даже когда оплакивала, будто подбирала мелкий бисер, однако его это не только не раздражало – наоборот, нравилось в ней. Бывало, придя усталым с работы, ложился на эту кровать и так отдыхал – наблюдая за медленными движениями Бурмакан. Слышал в ее движениях песню, мелодию. Не задумывался, что за песня, почему поет, – просто ему так казалось, так слышалось. Отдыхая, привык видеть две старинные серебряные монеты, заплетенные в ее косы, – послушно свешивались в ту сторону, куда Бурмакан наклонялась. Но больше всего ему нравилась молодая, как у девушки, фигура жены, – ведь состарилась вместе с ним, уж седьмой пошел десяток, а осанка осталась прежняя – прямая, гордая, юная… Правда, когда, занимаясь уборкой, поворачивалась к нему лицом, веки его смеживались. Лицо жены ничуть не подходило к фигуре, не было молодым. Человек, увидевший увядшее, в морщинках, точно печеная картошка, лицо Бурмакан, сопоставив с фигурой, мог бы подумать, что странным образом голову одного человека прилепили к телу другого. На похудевшем в старости лице резче выделялись скулы, кожа собиралась складками, лишь одни глаза не изменились, не утратили юной прелести. Казалось, что просверлили две дырочки в старой, засохшей коре тополя и прилепили два молодых глаза. И ведь что получалось – эти самые молодые глаза словно бы скрывали, делали невидимыми морщины постаревшего лица, делали его добрым, ласковым, даже красивым, придавали ему особую прелесть…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю