Текст книги "Сито жизни (Романы)"
Автор книги: Насирдин Байтемиров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц)
Ох, если б мне на глаза попалось хоть что-нибудь съедобное! Пусть хоть какая диковинка, готов проглотить что угодно – изголодался вконец… Сколько дней уже держу пост, весь иссох, кожа сморщилась… Где моя надежда, желание, будущее, о котором я мечтал, где безмятежная жизнь? Вот, оказывается, почему мы говорим «жизнь течет»!.. Если я не достигну, достигнет другой, если я умру, народится другой. Ах! Какое счастье – думать. Правда, ведь думать – это тоже борьба. Вообще я счастливый… Мыслью мгновенно могу очутиться в далеких краях, многого могу достичь… И это дано человеку жизнью, это – жизнь. Подожди-ка, дай я подумаю перед смертью побольше, окажу сопротивление, поживу еще, испытав единственное оставшееся доступным человеческое наслаждение. Это – мое, это наследство, назначенное мне судьбой. Другой человек не может думать точно то же, что я, не может мыслью бороться со смертью, как я. Я думаю, я борюсь по-своему, по-серкебаевски. Это борьба Серкебая… Вон показалась звездочка. Почему лишь одна? Это, наверное, я – небесное отражение… Одна, а? И я тоже – один. Дрожит звездочка, подмаргивает мне, дает знак. Глядит с надеждой, глядит с тоской. Может, и она, подобно мне, родом из других краев, разлучена с милыми сердцу местами, несчастная. Может, и она, подобно мне, доживает последнее, – я-то хоть сам добрался до кустарника, а ее принес кто-то и швырнул в небо, одинокую…»
Серкебай очнулся. Видно, на какое-то время потерял сознание и упал… Поднялся – и даже почувствовал некоторый прилив сил против прежнего, будто отдохнул, пока лежал без сознания. Или наоборот – мысль придавала ему силы? Ведь в мыслях – надежда, в надежде – будущее.
Налетел, задул ветер, легкий горный ветер. Беззаботный, чистый, только что рожденный горой, ледником и ручьем. Серкебай улегся, подставил свою грудь ветру, вобрал его в себя, слился с ним, почувствовал себя его близнецом. Теперь так получается: Серкебай умирает, а ветер остается. Скольких еще Серкебаев овеет он, освежит, чью унесет усталость? Ветер не умирает, ветер не болеет. А что, если заболеет ветер? Тогда плохо. Развеет болезнь по всему свету. Пусть ветер не болеет…
Кто это плачет? Подожди-ка, плачет кто-то или послышалось Серкебаю? Он открыл глаза. Лежит в кустарнике. Шумит, гудит, грохочет вода, квакают лягушки, и что-то живое кричит. Что это пролетело, хлопая крыльями? Опустилось рядом, задев крылом Серкебая, тут же взлетело снова… Может быть, существо, которое вынимает души? Оно крылатое, что ли, это существо? А-а, ну конечно, у него ведь должны быть крылья. А иначе не успевало бы забирать души тысяч умирающих по всей земле…
Опять он провалился во тьму…
Приоткрыл один глаз – был день, приоткрыл другой – ночь. Голова у Серкебая шла кругом, потерял представление о реальности. Сколько дней, сколько ночей лежал здесь – не знал. Чувствовал: будто пьяный, не может поднять голову, а поднимет – сильно кружится голова… Лежал в ущелье на берегу ручья, на зеленом дерне, подобном потнику. Это его одежда, его постель, воздух, пища, дом, могила – все…
Серкебай собрался с силами, открыл глаза. «Ах, как много звезд! Чистые, сверкающие, беззаботные – совсем ни о чем не думающие. Звезд много – я один. Где же та несчастная, одинокая звездочка? Вернулась, присоединилась к другим или добрые руки вернули ее, отнесли, вылечили от болезни? Почему не сделают так и со мной?
Куда подевались люди? Почему не заберут, не унесут меня отсюда? Люди… Пришла бы моя Бурмакан… Кто другой пожалеет меня? Пожалеет обо мне… Кто станет жалеть о бродяге, притащившемся неизвестно откуда? Плохо – у меня нет ребенка, нет сына, сейчас стоял бы рядом, заботился обо мне. О мой милый ветер, ты единственный приблизился ко мне, овеваешь, касаешься меня, не брезгуешь больным телом… Это и есть, видно, мой сын – этот ветер. Да, ветер – он близок человеку, делится с ним сокровенным, ходит с ним в обнимку, греется у него за пазухой. Он советуется со мной, шепчется, рассказывает. Поэтому я счастливый. Я не умру, я не один, пусть все ушли – ветер остался со мной. Он – мое продолжение, он и моя пища. Ветер приносит счастье… Это само счастье, когда ветер насквозь продувает тебя… Иначе ведь во мгновение обращусь в прах… Ветер хорош, ветер близок, ветер сам приходит к человеку, приходит, не заставляя себя искать, не ожидая зова. Наоборот, сам найдет тебя… Значит, я нужен воздуху этих гор. Если не станет человека – кому они будут давать жизнь? Ветер желает мне жизни… Ветер – мое богатство, жизнь, сила, народ, земля, пшеница, можжевельник, береза, ива… Если бы я спустился еще глубже в ущелье, и туда прилетел бы он следом за мной. Подожди-ка, чей это голос? Ветер принес мне мелодию – ну да, это ведь «Кокей кести»! Кто же наигрывает ее? Может, Муратаалы? Похожее исполнение я слышал когда-то на Сон-Куле. Нет ничего задушевнее народной мелодии… Кто посылает ее? Муратаалы или жизнь? Мне безразлично, кто из них, сейчас – это мое богатство. О незабвенная мелодия, о берег Сон-Куля, о несбывшиеся мечты! Нет жизни без мечты. В мечте – ценность жизни…»
Теперь Серкебай отчетливо услышал мелодию комуза. Где она рождена, откуда доносится? С неба или со скалы? От камня, из воды, из ивы или из колючки? Уж не рыба ли наигрывает ее под водой или водоросли, плавающие в ручье? А может, мелодию наигрывает тополь, шелестя листьями под ветром? А может, это женщина, девочка, мальчик наигрывают, выплакивая свою печаль?
Может, это плачет козленок,
У которого волк задрал мать?
Может быть, это родник,
В глазу которого застрял камень?
Может, это плачет вдова,
Разлученная со своим мужем?
Может, это играет нищий монах,
Отрекшийся от всего в жизни?
Может, это дикая лошадь,
Что оберегает себя от охотника?
Может быть, это плачет парень,
Согнувшийся, получив пулю от врага?
И правда, кто знает, как, каким образом донеслась, почему звучала эта народная мелодия для Серкебая, звучала на грани забытья и сознания, жизни и смерти…
Мелодия плакала, мелодия стонала, она раздирала душу. Может, вправду была выжата из камня, вытянута из воды, пробила сердце, сожгла надежды, воспламенила и погасила желания… То совсем обессилев, то встрепенувшись, будто под солнцем, внимала песне душа Серкебая. Он погружался в глубины, он снова всплывал к свету, он поднимался на холм, он зарывался в землю, то задыхался, то заходилось сердце, то лежал помертвевший, то несся, как в скачках… Исчез запах гнили, бусинки росы под звуки мелодии усеяли берег, все теперь задушевно, красиво, все таинственно, все волнует… Быть может, это рука комузиста рождала мелодию, быть может, – душа Серкебая…
Вот и рассвет. Обычный, как каждое утро… Нет, этот рассвет необычен. Сколько уж дней Серкебай не видел такого рассвета! Сам ведь не знает, сколько он дней пролежал в ущелье. Да, необычный, прекрасный рассвет! Поднял всех и всех заставил улыбнуться. Звуки комуза еще слышны… Может быть, это солнце наигрывает на комузе?
Показалось солнце – сегодня ярче обычного, больше и горячее. Разгоревшись, поднялось высоко в небо, осветило мир. Тело Серкебая согрелось, жизнь затеплилась в нем. Солнце вложило в него частичку жизни. Он повернулся лицом к солнцу. И в это время до ушей его донесся слабый шорох, кто-то направлялся в его сторону. Человек? Ищет его, Серкебая? Может быть, это Бурмакан вернулась? Серкебай широко открыл глаза, вглядываясь, приподнял голову. Увидел – что-то переливалось, скользило в траве, приближалось к нему. О боже, да это не человек, не Бурмакан, это – черная, с узором на спине, блестящая под солнцем змея в сажень длиной устремилась к нему! Разочарование, обида, раздражение, злоба обратили в твердую мозоль сердце Серкебая, – находившийся между жизнью и смертью, полубезумный от голода, он готов был заживо съесть все, что ни попадется на глаза. Он взял в руки свою старую желтую шубу, поджидает змею. Змея ползет прямо на него, извивается, поводя головой. Вот достигла, вцепилась в шубу. Серкебай набросил шубу на змею и сам навалился сверху. Схватил через шубу голову змеи, тут и камень подвернулся подходящий – размозжил змее голову… Яростнее волка, изголодавшийся, рассвирепевший, с жадностью набросился, стал разгрызать хвост… Заглушая мучения голода, глотал, не думая ни о чем… Глотал, пока хватило сил, пока жевали зубы… Не помнил, что ест, забыл, где он и что с ним… Теперь сделался пьяным, все вокруг него сделалось пьяным. Где осталась мелодия? Где осталась змея? Что приключилось с Серкебаем?
И опять восходит солнце, снова рассвет. Прежний ли? Нет, это другое солнце, новый рассвет. Сколько дней, сколько ночей пролежал Серкебай в забытьи, опьяненный змеей?
Он открыл глаза. Чувствует облегчение во всем теле. Смотри-ка, язвы его стали белыми бугристыми пятнами – почти исцелился Серкебай! И сил будто прибавилось. Огляделся. Видит – рядом лежит половина той самой змеи. Бешеный голод объял Серкебая. Снова принялся грызть змею, снова опьянел и забылся…
Еще один рассвет, опять поднялось солнце. Серкебай очнулся, почувствовал: да, выздоровел! Ветер налетел, ласково овеял выздоровевшее тело… Какой близкий, какой родной ветер! Это он поднял Серкебая, поднял, поддержал, дал устоять на ногах… Увидел Серкебай, что и горы, и ущелье, и ручей, и равнина, и деревья-кустарники – все в этом мире прекрасно! Отбросив шубу, Серкебай вошел в воду, в быструю, прохладную воду ручья. Отдался воде, – горная, чистая, она смыла остатки болезни. Теперь, не коснувшись шубы, осторожно ступая, пошел Серкебай в кусты. Выбрал себе место и лег, и до вечера, до наступления темноты, пролежал там. В сумерках выполз из кустов. Показались сверкающие огни аила. Огни, самые настоящие огни, обозначающие жизнь!
Серкебай направляется к дому, да, к своему дому, из которого ушел – когда? Он не помнит. Ведет его надежда – в памяти, в мыслях, в сердце у него Бурмакан. Может быть, уже вернулась домой? Он идет совершенно голый, видят его лишь все те же звезды, однако смотрят на него сейчас не по-прежнему, а особенно. Теперь Серкебай кажется сильным – снова будет он не один, снова с людьми… Тихая лежит земля, – идет хозяин земли Серкебай; разрывая ночную тьму, светит навстречу огоньками аил… Вьется, освежает, омывает тело ласковый ветер.
Вот уже аил, вот совсем близко к дому… «Что это? Одинокий голос причитает… Неужели – Бурмакан? Бурмакан?.. Значит, она вернулась? Так это, значит… Это меня она оплакивает?..»
Серкебай долго стоял у входа – слушал. Бурмакан причитала не умолкая. Казалось, плачу ее не будет конца. Наконец Серкебай задрожал от холода и, решившись, тихонько позвал:
– Бурма-аш! Бурмака-ан! Я жив. Дай мне одежду. Вынеси мне во что одеться…
Бурмакан, не понимая, наяву она слышит или ей чудится, замерла… Серкебай опять тихонько подал голос. Наконец Бурмакан решилась – осторожно приблизилась к двери, бросила в темноту ночи одежду Серкебая. Сама, сжавшись от страха, присела в углу постели. Дрожит, смотрит – и правда: скоро появляется Серкебай. Совершенно здоровый Серкебай…
Что за крик тут был, что за плач!
– Сколько искала тебя!..
– Кто тебя научил так причитать? – спросил Серкебай, когда Бурмакан успокоилась.
– Сама научилась. Научилась, когда следовала за плакальщицей.
– За плакальщицей?
– Да. Я ехала за ней день и ночь.
– Для чего?
– Стыдно же: не смогу связать двух слов, если вдруг закроются твои глаза. Народ осудит меня.
– О-о, в твоих глазах есть правда. Это обычай, доставшийся нам от предков. Ну-ка, сложи плач да причитай в голос – пусть слышат, пусть весь аил слышит. Если не знали – пусть узнают теперь, кто такой Серкебай, кто такая Бурмакан. Что мне оставалось впереди, кроме смерти, я ведь уходил уже из жизни… Дай-ка теперь послушаю, как станешь плакать обо мне, когда закроются мои глаза.
Бурмакан начала причитать. Сперва голос ее звучал очень тихо, однако постепенно усиливался, укреплялся. Ветер подхватил плач, отнес в другую, нижнюю часть аила. Крылатый дал силу своих крыльев летящему голосу, из одной двери – в другую, перекинулся с улицы на улицу, разбудил ухо каждого, всех заставил насторожиться. Аил, не имевший подобной плакальщицы, весь поднялся – каждый выбежал на улицу. Собирались по одному, по двое и все направлялись в одну сторону – к дому Серкебая. Сила голоса, сила плача закружила, околдовала, покорила людей. Через небольшое время лужайка у дома заполнилась тесно сидящими людьми. Когда Бурмакан после долгого плача остановилась перевести дыхание, послышались слова собравшихся.
– О Бурмакан, дочка, нужно смириться, разве может человек избежать начертанного судьбой! Кто уходил вслед за умершим? Ты должна остаться с народом! – проговорил хриплый стариковский голос.
Прозвучали сочувственные слова женщин.
Говор усилился.
Вперед вышел белобородый старик, слепой на один глаз.
– Эй, люди, заходите в дом, чего вы боитесь? Болезнь прицепляется к тем, кому пора умирать. Если вы боитесь, так я войду… Мне приходилось видеть умерших от оспы…
Старик распахнул дверь – и остановился, в растерянности обернулся к людям. Что это? Серкебай сидит вовсе не умерший – живой!..
Вот как это все было тогда. И теперь Серкебай вспомнил о давнем, вспомнил первый плач Бурмакан, теперь, когда вокруг плакали люди аила… Плакали, изливая накопившееся, причитали по своим мужьям, братьям, по отцам… Серкебай снова слушал голос Бурмакан – она вела плач, посвящая его всем погибшим, проклиная войну…
Пришел рассвет. Бурмакан завершила свой плач, повернула лицо к людям.
Принесли блюда с мясом.
– Если бедняк один раз наестся досыта, уже видит себя богатым! Черт возьми, что бы там ни было, насытимся хоть раз! Если мы не погибли от проклятой войны, разве умрем, когда пришел мир! Ешьте! – обратился к людям Серкебай.
Мясо было съедено. И опять раздался голос Серкебая. На этот раз говорил стоя, громко, все видели его волнение:
– Этот день, сегодняшний день, пятнадцатое мая, давайте считать, братья, днем памяти павших на войне – погибших за народ, за землю, за нас. Давайте каждый год будем приходить сюда, на это место, в этот день – будем вместе вспоминать о них. Для этого, братья, будет правильным построить на этом месте Дворец культуры, клуб, – неужели станем собираться в поле? Начнем готовиться к стройке с сегодняшнего дня… И еще – давайте на этом месте поставим памятник всем павшим на войне…
Голод не вечен – завтра же мы насытимся, завтра хозяйство наше придет в порядок, завтра наш труд облегчат машины, которые нам даст правительство. Завтра у нас будет все. Я вижу: теперь, победив, мы будем строить коммунизм намного быстрее, чем прежде. Коммунизм не придет к нам откуда-нибудь… Этот коммунизм в нас. В каждом из нас. Вот что я хотел вам сказать. Что ответите на мои слова?
Вспомнив тогдашнюю свою речь, Серкебай остановился. Осмотрелся, увидел – стоит как раз напротив того самого Дворца культуры, который сам отстроил на месте первых поминок… Ведь только что вышел отсюда, да не просто вышел – вышел на пенсию. Хотя казалось ему, что идет в другую сторону, ноги сами привели сюда… Память… Память о пройденном, о прошлом, о войне. Верно, Серкебай навсегда остался связанным, неразделимым с временем…
Кружится, падает снег. Взгляд Серкебая останавливается на Вечном огне возле Дворца культуры. Ничто не может погасить это пламя – ни ветер, ни снег. Этот огонь неугасим и вечен, это дыхание тех, кто погиб на войне, биение их сердец, пламя оборванной жизни…
Серкебай приблизился к огню. Пламя то поднималось, то опадало, тут же взвивалось снова, временами казалось сердцем и вдруг оборачивалось флагом. Снег засыпал огонь, снег таял от его жара. Огонь пел, говорил, думал. Он напомнил Серкебаю другой огонь, похожий… Тот огонь был больше, он выбивался из пещеры в скале. Тот огонь был зажжен в честь Акжаки. В мире много огней, но такой – он для Серкебая единственный. Он посвящен пятистам жизням, ушедшим из этого аила в тяжкие годы войны…
Вот к огню подошла старушка. Это Бекзат. Муж ее погиб на фронте… С тех пор как зажегся этот огонь, каждый день приходит она сюда, тысячу раз повторяет имя мужа, обращается к огню с мольбою, проклинает войну… Она тихо сидит у окна, смотрит, смотрит, а затем очень медленно уходит, с неохотой уходит: сделает два шага и оглянется, потом еще, еще…
Бекзат подошла, тяжело опираясь на палку, не увидела сквозь метель задумавшегося Серкебая – его облепило снегом. Тихо начала говорить:
– Мой Нурдин, мой любимый, каждый день прихожу к тебе, каждый день обращаюсь к тебе с мольбой, ты для меня все прежний – любишь, зовешь, обнадеживаешь… Кажется мне – вижу тебя в этом огне, узнаю черты моего Нурдина… Кажется, скоро увижу тебя наяву… Пусть это невозможно – сама эта несбыточная мысль согревает меня… Не гасни, огонь… Если погаснешь, погаснет моя надежда. Я благодарна судьбе за то, что вижу этот огонь. Если бы не было тебя, куда бы я пошла?.. Ой, что это? Неужели столько выпало снега? Эй, ты снег или человек?
– Не снег я – Серкебай.
– Кто у тебя погиб, милок? Почему ходишь здесь?
– Сыновья.
– У тебя ведь не было сыновей, три дочери у тебя…
– Каждого, кто ушел на фронт, считаю сыном.
– Ты ведь вышел теперь на пенсию? Стал таким же, как я, обыкновенным стариком? Что осталось после тебя?
– Борьба.
– Что ты видел, столько лет работая председателем?
– Борьбу.
– Что тебя ожидает в будущем?
– Борьба.
– Почему ты здесь стоишь у огня?
– Это тоже борьба.
– Я недовольна тобой….
– Я и сам недоволен собой…
– Почему?
– Потому что окончилась борьба человека, который был доволен собой.
– Когда ты узнал об этом?
– Сегодня.
– Почему – сегодня?
– Впервые за сорок лет предоставлен самому себе. До сих пор всегда был занят делами, людьми…
– И как ты себя чувствуешь теперь?
– Плохо. Забытое прошлое, давно ушедшее возвращается снова – у меня голова идет кру́гом. Как будто сегодня опять съел змею.
– Что за змея, милок?
– Черная с пестрым узором на спине, в сажень длиной. Я в долгу перед ней… Когда-то возродила меня… До сих пор не приходило мне в голову: ведь тогда вся будущая моя жизнь была спрятана в змее. Я же рассказывал, это давно приключилось, в тот год Бурмакан причитала по мне…
– А-а, это когда ты умер? Да, правильно говорят, от каждой болезни свое снадобье, ведь тогда плач Бурмакан всех заставил признать тебя. Ты обрел новое имя: муж плакальщицы Бурмакан. Люди, оказывая почет, стали приглашать тебя в гости. А уж потом, когда создавали колхозы, ты сделался председателем Серкебаем. Вообще, что это такое – председательство?
– Вечная борьба.
– Ты джумгальский, а?
– Нет.
– Значит, чуйский?
– Нет.
– Ой, что такое! Откуда же ты родом?
– Я – родом киргиз. Киргизстанский.
– Есть у тебя неисполнившаяся мечта?
– И не одна…
– Значит, и у председателя бывают мечты, а? Я думала, какая может быть мечта у человека, столько проработавшего председателем?
– Человек без мечты – уже не человек.
– Ты считаешь себя настоящим человеком?
– Нет. Настоящий человек – он другой. Что во мне от настоящего? Вот думаю сейчас и вижу: настоящий человек не должен быть таким, как я. Я не умел жить. Работал без отдыха, не знал, что не отдохнуть – это вина. Человек не имеет права стареть. Я состарился, потому что работал и в выходные дни. Человек, который не стремится набрать сил на завтра, – просто неумный. Видишь, какой я: в метель, в день, когда ушел на пенсию, стою, разговариваю с тобой возле Вечного огня. Думаю, я даже больше мечтаю, чем ты… Ладно… как бы там ни было, интересно, что мы встретились в метель. А помнишь, как встретились тогда, в снегу?.. Вспомни-ка. Ты ведь сильнее меня. О тебе будет говорить история, потому что это ты – настоящий человек. Знаю, не любишь рассказывать о том, что пережила тогда, да, наверное, и не можешь рассказать. Если кто спрашивает, отвечаешь: мол, тяжело пришлось, да без этого в жизни не бывает. Помнишь кыштоо[33]33
Кыштоо – зимовье.
[Закрыть] Жыланач, а? Если б рассказывал за тебя, начал бы так… Иди сюда, поближе к огню, теперь мы оба равны, будем греться поровну. Я расскажу о тебе, а ты послушай. Здесь, у огня, расскажу о том, что ты пережила. Помнишь, какая суровая выдалась та зима, сколько навалило снега? А ты осталась в кыштоо Жыланач с семью сотнями овец. Снег валил валом до самого апреля, а? Сугробы намело по три метра высотой, и мы не смогли добраться до тебя. Посылали вертолет – сколько раз взлетал, столько не мог пробиться к тебе сквозь облака и туман. Хотели расчистить, пробить дорогу трактором – трактор остался под снегом, еле вытащили, спасли тракториста. Все мои мысли тогда были о тебе, так и видел тебя: то стоишь на плоском камне – ветер начисто обглодал его, унес, сдул весь снег, а ты стоишь и смотришь в сторону аила… То вдруг увижу, как ты проклинаешь меня, плачешь, стараешься приободрить своих… Каждое утро ты поднимаешься вместе с воронами, выходишь из домика наружу и вглядываешься в небо. Ты надеешься, что вот наконец-то проглянут вершины, прояснится, однако видишь все те же тучи, тот же туман. Снег наслаивается на снег, метель сменяет метель… Вначале ты не тревожилась особенно, думала: мол, обычные снегопады, каждый год так – наметет, прояснится, взойдет солнце, южные склоны очистятся от снега – тогда и выведу овец пасти. А в пасмурные дни стану давать им травы из того стога, что летом поставили с сыном и снохой, – как-нибудь и перезимую. Не страшно. Снизу, из аила, подвезут корма. Все будет в порядке. Серкебай в беде не оставит. А снег все идет, валит и днем и ночью, валит по нескольку суток кряду. А то налетает буран – кажется, взвихривает в небо все наметенное на хребте, на склонах, в лощинах. Не дает выйти из дома, не дает посмотреть овец…
Однако ты не сдаешься, привычно поднимаешь утром своих ребят: «Таштанбек, вставай! Гулькайыр, вставай!» Одевшись, вы вместе выходите во двор. На троих у вас одна лопата. Вы по очереди разгребаете снег, передавая ее из рук в руки. Путь к загону, расположенному рядом с домом, – для вас настоящее мучение. На снег, который вы разгребли вчера, насыпало новые сугробы, по сторонам дорожки – горы снега. Наконец вот и загон; овцы, видя вас, разом начинают блеять, устремляются навстречу, расталкивая себе подобных, каждая старается добраться первой, первой получить из рук человека… Они дерутся, лижут вам руки и ноги, подол платья и рукава… Кажется, глаза их застыли от холода, смотрят сердито, с затаенной грустью. Они голодны, они жаждут корма, сена. Не дашь – готовы разорвать и съесть тебя саму. Ты открываешь ворота загона и выходишь наружу; овцы, давя друг дружку, устремляются следом, каждая желает быть первой. Гомон, блеянье… Страшно в горах, заполненных овечьим блеяньем. В такое утро, когда все вокруг заволокло туманом, шум страшен. Овцы вырываются на площадку, которую ты расчищаешь каждый день для них, работая до болей в пояснице. Ты всю ночь рубила топором замерзшее сено, разминала его. Теперь кладешь сено в кормушки, стараясь распределить равномерно. Даже после сильнейших снегопадов ты не отказалась от заведенного порядка, не оставила кормушки под снегом. Овцы мгновенно поедают корм и ждут еще… Ты боишься, что кровь их застынет, что они так и замерзнут, если будут неподвижно стоять на месте. Ты возвращаешь овец во двор, а потом выводишь небольшими партиями и гоняешь их по той самой площадке, где давала им сено. Каждую из семисот ты отличаешь от других… Вначале они не слушались, мучили тебя; те, которых ты погоняла по площадке, снова старались выскочить из загона; однако и скотина привыкает к заведенному порядку: постепенно овцы, которых ты уже выводила разогнать застывшую кровь, стали жаться к заднему углу загона, уступая дорогу остальным.
С каждой новой израсходованной охапкой сена все тревожнее ёкало твое сердце, беспокойные мысли одолевали тебя.
Это кыштоо Жыланач издавна было местом зимовки твоих предков. И ты сама всегда привычно зимовала там, не желая уходить в другие места. Ты не хотела слушать, когда тебе говорили, мол, намаешься, если выдастся суровая зима, что лучше бы ты спустилась ниже, ближе к другим загонам. Ты отвечала: «Если и намаюсь, так я сама, лишь бы вы не намаялись…» Сколько лет ты зимовала здесь с овцами, – разве могли мы предвидеть такое несчастье? Ведь выдавались хорошие годы, когда ты даже отказывалась от сена и кормов, а? При всем том тебя нельзя было назвать беспечной.
Когда я был у тебя здесь несколько лет назад, мне запомнились три тополя возле загона – три красавца, совершенно одинаковые, будто близнецы. Я тогда радовался и удивлялся красоте и густоте их ветвей, богатырскому их росту, – младшему из тополей минуло уже полторы сотни лет. Я остался переночевать здесь и целых два часа просидел под тополями. Какая теплая стояла тогда зима! Помнишь – после полудня с горы полился мягкий, ласковый ветер; ветви тополей принялись танцевать, петь, играть на комузе. Я еще пошутил тогда: мол, у тебя в кыштоо всегда наготове и певец, и комузист, – всю твою жизнь, хочешь ты или нет, будут играть для тебя, и петь, и танцевать. Ты засмеялась, радуясь и гордясь, ты с любовью смотрела на стройных близнецов. Ты рассказала мне, что как-то летом сюда прилетел соловей… И когда я видел тебя сквозь туманы и вьюги той небывалой зимы, прежде всего представлял эти три тополя. Они вытягивали свои гордые шеи, будто желая сравняться с вершиной горы. Потом я видел овец: окружив твои тополя, обдирали и грызли кору. Как я ругал тогда себя за то, что весь мой председательский опыт не уберег меня от ошибки, как я злился, что, несмотря на твой отказ от кормов и сена, все же не доставил их тебе в кыштоо, как судил самого себя! Да, мысленно я представлял тебя судьей, а себя – обвиняемым. Ты спрашивала меня:
«Обвиняемый Сарманов Серкебай! Почему вы, столько лет проработав председателем, накопив достаточный опыт, все же оставили единственную отару овец и кыштоо Жыланач, что значит «Голое», в том страшном месте, где обитают одни только вороны, где рыщут волки? Вы спали спокойно? Спокойно ели свою пищу? Как могли вы показываться на глаза народу? Где была ваша совесть? Где забота о человеке? Неужели вам безразлична чужая жизнь, чужая смерть? Разве возможны такие председатели? Как думаете, какого наказания достойны за вашу вину?»
«Десять лет тюрьмы».
«Всего десять лет? Чужой жизнью вы так не дорожили».
«Тогда смерть».
«Опять хотите легко отделаться, а? Вы должны испытать мучения. Вы должны испытать все те трудности, сквозь которые прошла Бекзат, пережить все, а потом еще и отсидеть десять долгих лет. Не пережив самому, как можно понять?..»
«Я уже пережил. Вспомни – был в услужении у бая».
«Не путайте старое с новым. Одно дело – бескормица, но почему не доставили корма и траву, которые вы запасли? Кто виноват?»
«Я…»
«Может быть, хотите и теперь отделаться выговором?»
«Выговор… Сколько уж их получал…»
Как только не мучил я себя тогда, какие только судилища не устраивал… Ты же не склонилась, не уступила смерти, не осталась под снегом…
Наконец прекратились метели, облака поредели. Однако и тогда не проглянули вершины гор. Туманы залегли неподвижно, заполнили складки, ложбины. А временами опять валил снег. Ты ежедневно очищала от снега крышу вашего дома. С тех пор как ты знаешь себя, ты не помнила таких сильных морозов. Столько лет прожила на свете – только этой зимой научилась разгребать снег. Научилась, как, с какой стороны начинать. Накопила знаний и опыта на всю оставшуюся жизнь. Ты приступала к сугробу – сердце твое замирало, понимая безнадежность борьбы, но затем постепенно успокаивалось. Воля всегда побеждала. Ты начинала сгребать снег – лопата твоя взлетала, будто сама по себе, взлетали большие комья… Ты трудилась не поднимая головы. Сын и невестка твои исхудали, с утра до вечера борясь со снегом. Утешением для вас были уголь и соль. Несмотря на твои протесты, я приказал завезти осенью запасов на два года вперед. Вы разжигали огонь в очаге, каменный уголь горел-потрескивал, давая пламя, давая тепло и свет, – в доме становилось даже жарко… Все позабыв, разомлев, вы мечтали о завтрашнем дне… А потом – снова на улицу, опять поединок со снегом…
Ты даже привыкла подолгу размахивать лопатой. Вовремя не расчистишь двор, крышу, дорожку от снега – еще больше навалит, и уже невозможно будет справиться с ним. Тело твое закалилось и словно с каждым днем набирало силу. Но нервы были натянуты до предела. Выдайся передышка, успокойся твое сознание, ослабни напряжение нервов – ты свалилась бы сразу, заснула мертвым сном…
В этот день, после обильного снегопада, ты работала еще больше, чем накануне. Я не знаю, сколько часов ты махала лопатой, – соленый пот разъедал глаза, от всего твоего тела валил пар; этот пар весь, без остатка, в ту же минуту превращался в иней, в снег, и казалось, опять начинал сыпать сверху. Ты ходила по крыше вся белая, заиндевелая – снежный человек, да и только. Вот устала, подняла голову, распрямилась, чтобы передохнуть, посмотрела далеко в ложбину – и нашла! Как ты обрадовалась находке! Ты разглядела выбившийся из-под снега ивняк, тянувшийся вдоль речушки. Воды там, конечно, нет, давно осталась под снегом…
«Таштанбек! Гулькайыр! Мы не умрем, наш скот останется целым! Вон там, смотрите! Поднимитесь скорее сюда, глядите – вон там! Совсем близко от нас – корм, который мы ищем!» Невестка и сын, еще не понимая случившегося, поспешили к тебе на крышу. Видят твою радость, лицо твое разрумянилось, глаза переполнены счастьем.
«Смотрите – там наше спасенье. Нужно провести дорогу к реке. Мы должны добраться туда, работая день и ночь!» – так ты сказала невестке и сыну, показав им ивняк у реки…
С этого дня вы работали еще больше прежнего, разгребали снег, прокладывали дорогу к ивняку – хоть и небольшому, а все же запасу корма… Сколько дней вы пробивались к нему, наверное, и сами потеряли счет: может, две недели, а может, и месяц; по правде сказать, вам это время казалось вечностью. В конце концов вы все-таки добрались до цели. Вы срезали гибкие ветви, перетаскивали их к загону, мелко рубили и давали овцам. Шли, накапливались дни – ивняка оставалось все меньше. Ближний вы уже весь обрезали, а чем дальше добираться до корма, тем тяжелее: каждый шаг – это несколько десятков лопат снега. Выжили вы потому, что были одно: одна семья, одна душа, одна воля. Как и что делать – говорила только Бекзат, и то, что она говорила, становилось законом.
Вы давно уже не знали ни месяца, ни дня, в который живете, – знали одно: зима и надо выжить самим и спасти скот. Уже почти привыкли к бесконечному однообразию дней, каждый из вас выполнял ставшую обычной работу, и вам уже казалось, что вы прожили так всю жизнь…