355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Насирдин Байтемиров » Сито жизни (Романы) » Текст книги (страница 2)
Сито жизни (Романы)
  • Текст добавлен: 10 августа 2017, 01:00

Текст книги "Сито жизни (Романы)"


Автор книги: Насирдин Байтемиров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 42 страниц)

У подобных тебе, пожелавших забыть прошлое, давших глазам своим заплыть жиром, мы сдираем эту пелену, мы широко открываем вам глаза и, если захотим, можем вереницей провести перед человеком каждый миг жизни, начиная с седьмого колена его предков. Мы не даем забыть пережитое, будь оно хорошее или плохое. Пусть только скажет, что забыл, пусть введет в заблуждение ложью! В минуты счастья и покоя, за богатым столом, даже в момент восхождения на высшую ступень мы точно кость застрянем у него в горле, станем на пути, подобно дракону, превратившись в дубину, ударим по коленям. Мы скажем: за содеянное руками отвечай головой. Ты, Серкебай, многое сотворил руками, но головой еще не отвечал; боясь возмездия, ты скрылся, спасая свою душу. Ты человек, осужденный на всю жизнь, навечно. Осуждение твое в том, что сколько бы ты ни старался не думать, иногда что-то заставит вздрогнуть твое сердце – разве нет? В такие минуты не кажется, что сердце твое что-то ужалило, а? Хоть на мгновение душа твоя приходит в смятение, в растерянность? И тогда лицо твое каменеет в злобе, брови хмурятся. Сам себе кажешься ничтожным, недостойным тех людей, что сидят рядом с тобой, уважая, возвеличивая тебя? Испуганно оглядываясь по сторонам, желаешь скрыться, тебе кажется, что сидящие рядом все понимают в тебе, что сейчас кто-то из них проникнет в твое прошлое, – и тогда заговорят со всех сторон… Затем… постепенно, не слыша слов обвинения, ты приходишь в себя… И все-таки, вспоминая проступки, совершенные в прошлом, ты не можешь сидеть за столом, пища не идет тебе в горло… И тогда, низко опустив голову, ты выходишь из дому. Ничего не видишь вокруг, тучи закрывают от тебя солнце, не узнаешь встречных, машинально киваешь в ответ. И все это мои проделки – Прошлого. Да, я мстительно. За малейший проступок преследую и мщу всю жизнь. Когда костью встану у тебя поперек горла – это равносильно смерти. Виновных я вот так убиваю тысячу раз, зато невиновный умирает лишь однажды, каждый в свой час… Не думай, что я забыло о тебе! Вижу, знаю, что стараешься жить праведно и тем избавиться от своей вины. Отгородившись от прошлого честным трудом для людей, уверился в собственной безупречности, особенно в последние годы, когда смерть уже сдружилась с тобой, свободно проникая в твое окно и выходя из двери. Не-ет, я вижу, понимаю тебя, – не берешь в пример некоторых старцев твоего аила… Ведь говорят же муллы, что отпустятся грехи на том свете раскаявшимся, даже и тем, которые раньше пили водку, играли на деньги, воровали, но успели проклясть все это, посещают мечеть, пять раз в день совершают молитву – намаз, а в остальное время сидят дома, сохраняя важное безмолвие и поглаживая бороды либо через слово повторяя: «Да ниспошлет нам аллах!» – и таким образом очистили свой последний путь перед вратами вечности… Значит, можно, оказывается, шестьдесят – семьдесят лет творить безобразия, а когда настанут последние мгновения жизни, прикинуться овечкой, да? Пусть так поступают другие. Если желаешь, попробуй и ты – однако знаю: не захочешь обманывать себя. Религия и твой аил – на противоположных сторонах… Я тебя не отношу к слабым… Вину ты старался искупить трудом. Полжизни проработав председателем, ни разу не позарился на общественную копейку. Недаром даже домашнюю утварь изготовил собственноручно. Сам водишь председательскую машину, не желая иметь слугу-шофера…

Теперь ты, Серкебай, иди домой. Да не пугайся, что ты озираешься? Даже на старуху свою смотришь с подозрением. Все та же она, прежняя. Или хочешь сказать, что за твое отсутствие подменили ее? Ну-ну, садись же, садись смелее на стул, ты сам его сделал. Думай, – разве я могу запретить тебе думать? – смотри, пожалуйста, на вещи, сделанные твоими руками. Ну-ну, вижу – глядишь на деревянную кровать, ту, что стоит в углу? Сам смастерил ее в годы войны. Хоть был председателем, поехал в горы на ишаке, жалея лошадь, ходившую в плуге. Сам выбрал арчу[6]6
  Арча – можжевельник.


[Закрыть]
, сам привез в аил. Тем, кто спрашивал, похвалялся, будто сделаешь точно такую же, как у городских… Знаю, знаю, хотя ты и желал иметь деревянную кровать, еще больше хотел, чтобы в доме всегда пахло хвоей, чтобы запах этот как бы окуривал дом, не подпуская прошлое и защищая новое, – вот о чем думал тогда… На словах отвергаешь бога, но твои суеверия сильнее тебя, а это значит, что боишься и желаешь защитить себя, что не забыл ничего, что жива еще в тебе память того твоего преступления, что всю жизнь не можешь простить себе вину… Все это знаю и помню, – вдумайся в слова Прошлого. Да-да, Серкебай, вдумайся, осмотрись, огляди-ка хорошенько свой дом.

Серкебай обводит взглядом комнату. У стены шкаф, который сделал он сам. И вот эти грубые стулья – работа его рук, и круглый стол для еды… И рамка к портрету Ленина в переднем углу – тоже его работы. Он посмотрел на каждую вещь будто с ожиданием. Затем взгляд его дрогнул – возле кухни стояла неподвижно и смотрела на него жена. Серкебай опустил голову, на лбу выступила испарина.

– Что же ты, ведь это твоя байбиче[7]7
  Байбиче – почтенная, старая женщина.


[Закрыть]
, твоя жена? – с насмешкой говорило Прошлое. – А теперь оглянись-ка!.. Вон там, вдали, – видишь? Посмотри-ка на прошедшее, что тянется по нескончаемым дорогам и успело уже покрыться пылью!

Посмотрел. Увидел изодранное в клочья ситцевое платье, красные штанины – и как они цеплялись за кусты, увидел толстые черные косы – одна уже расплелась, увидел… белые девичьи ноги, в кровь израненные колючками…

Сердце чуть не выскочило из груди, в голове загудело, казалось, кто-то ударил по затылку дубиной. Он глянул на ноги жены – вошла с улицы, стоит в сапогах.

– Что так смотришь, будто впервые меня увидел?

– Смотрю не на тебя…

– С ума, что ли, сошел?.. На кого же тогда?

– Сказал – не на тебя!

– Да что случилось с тобой?

– Плохо было мне.

– Когда, родимый?

– Прежде… давно…

– О аллах, что это с ним – совсем потерялся!

– Не потерялся – напротив, пришел.

Старуха всматривалась в мужа и думала с испугом, что у безумных, говорят, глаза наливаются кровью. Взгляд Серкебая прежний. Длинные с проседью брови насуплены, когда же смотрит прямо, то приподнимаются. Однако весь его сегодняшний вид казался старухе подозрительным. Ей, женщине, никогда не пререкавшейся с мужем, была обидна грубость, ей, как ребенку, хотелось плакать. В душе у нее кипело и бурлило; казалось, еще немного – и все выплеснется наружу. Губы у нее побелели, пальцы дрожали. Но Серкебай не замечал ее боли.

– Ну что, видел? – послышался ему голос Прошлого.

– Видел, – ответил Серкебай.

– Родимый, что ты видел, а? С кем разговариваешь?

Оказывается, старая все еще здесь, поглядывает на него искоса.

– Тебя видел. Разговариваю – с Прошлым.

– Что это за прошлое такое, что значит – видел меня? Отчего сердитый, в чем я провинилась перед тобой? Сердце горит от обиды.

– Не я – ты сжигаешь меня!

– Ох, что же это, родимый? Разве я способна сжечь тебя? Здоров ли ты? Слова твои – будто речь безумного…

– Мое безумие от здорового…

– Зачем обвиняешь меня без причины? Зачем придираешься? А сам – что хорошего ты сделал для меня? Я – дура, пошла за тобой, принимая тебя за человека, а получила на всю жизнь – лед да камень! В несчастный, должно быть, день встретилась я с тобой! Да что уж делать, раз предначертал мне подобное сам великий аллах! Скажи, скажи, разве ты был достоин меня? – Старуха, выплеснув горечь, говорила уже спокойнее, а последние слова – с улыбкой. Слез как не бывало. Села поближе к своему старику, попросила присесть и его. Серкебай выполнил просьбу жены. Послушно сел рядом. Но взгляд его по-прежнему искал минувшее, он внимал голосу Прошлого.

– Ты слышал, что сказала тебе твоя старуха?

Голос Прошлого прозвучал на этот раз очень сильно.

– Слышал, – подавленно ответил Серкебай.

Старая испугалась:

– Чего еще слышал, а?

Серкебай увидел, что жена сидит рядом с ним.

– Говори, выкладывай все! Если пропустишь хоть малость, не пожалею тебя!

Это опять голос Прошлого.

– Что слышал? Сказал бы уж, родимый…

– Не скажу!

Старуха, почувствовав неладное, поднялась, грузными шагами прошлась по комнате. Значит, рассердилась по-настоящему:

– Скажешь! Заставлю сказать! Если не заставлю – пусть я буду женой своего отца!

– Что за чушь ты городишь, старая? Что я тебе должен сказать?

– Как это – что должен? Не увиливай. Я всю жизнь откладывала разговор с тобой, теперь я хочу поговорить!

– Эх, оставь меня!

– Уйти мне, да? Уйти? Могу отправиться к своим родным?

– Что ты говоришь? Зачем к родным? Я разве сказал, чтобы ты ушла?

– Если не сказал, все равно уйду.

– Почему? Что я сделал тебе?

– Сам не знаешь? Или, думаешь, я не знаю? Все знаю. Может, мне рассказать от начала до конца? Ты, видно, этого желаешь? Выслушаешь меня спокойно? Терпеливо будешь слушать?

Старуха грузно ходила по комнате, сердитая. Серкебай растерянно вытаращил глаза. Ему уже казалось, что не Прошлое, а старуха говорила с ним сейчас. Он испытующе посмотрел на нее – молчит – и стал ждать, чем же все это кончится. Старуха открыла сундук. Казалось, что она вот-вот достанет оттуда какое-то доказательство, чтобы бросить его в лицо Серкебаю.

– Эй, байбиче, женушка, женщина, отдай мне свой гнев. Я ошибся!

– Не простит.

Опять голос Прошлого.

– Что я сделал ей, чтобы она не простила меня?

Серкебай закрыл глаза. Он боялся, что опять перед ним возникнет Прошлое. И хотя сидел зажмурившись, он увидел… белая юрта… лающие собаки… Ему послышался пронзительный девичий крик. Все на свете смешалось. Все его тело будто обожгло крапивой. В мыслях он шел по болоту… Еще раз послышался пронзительный девичий крик. Душа Серкебая разрывалась на части…

Снова открыл глаза… Кругом – привычные вещи, сделанные его же руками.

– В чем я провинился? Все выстроил сам, не взял ничего чужого…

Прошлое угадало мысли Серкебая:

– Я не обвиняю тебя ни в чем таком… Знаю, все делаешь своими руками, не желая использовать чужой труд. Понял, прочувствовал унижение, еще когда служил у бая Батыркула. Знаю, минувшее оставило в твоей душе глубокий след. Сам несвободный, ты был плеткой, гончей, палачом в руках угнетателя. За это ненавижу тебя. Почему не можешь смотреть в глаза своей старухе?

– Ложь!

– Если ложь, так взгляни!

– Ну что ж такого – вот сейчас…

Он хотел взглянуть на свою старуху, но ресницы невольно смежились, и он опустил голову.

– Вот твоя цена, вот за что ненавижу тебя. Мне нет дела до того, что ты праведник сейчас, я сужу за свое время. Ты, может, думаешь, что, мол, не записано на бумаге, что нет доказательств, но я Прошлое, я свидетель всему. Помнишь ли свои молодые годы? Тогда ты был пастухом, был просто слугой, держался гордо. А почему сейчас сник? Почему ходишь понурив голову, хотя пользуешься авторитетом, имеешь власть над людьми? Почему становишься все более жалким? Почему хмуришься, когда входишь в дом? Почему не хочешь смотреть на свою старуху, отворачиваешься? Все это случайность? Внешне ровен, не подаешь вида, но в душе ведь ненавидишь ее? У тебя нет любви. Ты не знаешь, что такое любовь. Ты невольно морщишь нос, когда слышишь слово «любовь». Ты не ругаешь свою старуху непотребными словами, как в других недружных семьях, наоборот, вроде бы заботишься о ней, хлопочешь возле, готовый вынуть, отдать сердце; если она заболеет, бегаешь не чуя ног. Но это все внешнее, а на душе у тебя лед, камень на твоей душе. За последние несколько лет я не слышало, чтобы ты громко смеялся. Почему? Ответь сам.

Серкебай возразил, стиснув зубы:

– Смеюсь…

Байбиче вздрогнула. Где ей понять, что муж отвечает Прошлому. Снова испугалась, вгляделась в лицо своего старика. Что это – никак борода у него сбилась набок? А глаза совсем провалились? Щеки подергиваются? И как будто приземистый стал? Неужели он и вправду постарел? Или, может, болен? Да, в лице ни кровинки. А почему губы вздрагивают? Никак левый ус короче правого… Почему кадык выступает?

Беспокойные вопросы одолевали старуху, начали жалить, бередить сознание. Что бы все это значило?

Серкебай опять закрыл глаза…

– Открой, говорю, открой глаза! Боишься, что ли, спустя столько лет еще раз взглянуть, да, взглянуть на содеянное гобой? А мне-то что – хоть закрой глаза, хоть открой, все равно покажу, заставлю увидеть… Почему скрываешь до сих пор свою вину от человека, которому можешь доверить тайну? Вижу, ты задыхаешься, ты боишься. Ты признаешь мою силу – оттого и твоя боязнь, и твой испуганный взгляд. Если бы, не страшась, высказал все, решился – не мучился бы так. Давно бы уже все позабыл. А раз молчишь – мучайся, пусть гнетет тебя твоя совесть. Пусть все кипит в тебе. Но смотри не дай прорваться наболевшему, не проговорись, – насмешничало и издевалось Прошлое.

– Что же мне делать теперь?

– А ничего не делай. Открой пошире глаза, хорошенько оглядись.

Серкебай растерялся. Все его тело дрожало. Борода и усы ощетинились, торчали, будто иглы у ежа, на лбу выступил пот, губы потемнели. Светлые глаза его замерли, как у кошки, завидевшей собаку, похолодел от страха. Он чувствовал себя загнанным между узкими скалами, подобно дикому коню, которого хотят заарканить. «Я его считал давно исчезнувшим, ушедшим из памяти… а он все такой же, нисколько не изменившийся… Не-ет, это не он. Каким образом прошедшие пятьдесят лет… пятьдесят ли, может, больше? Не помню. Мне кажется, целый век. Подожди-ка. Открою пошире глаза. Может, вспомнится совсем иное…» Серкебай боялся верить себе, спорил сам с собой. Воровски открыл свои светлые глаза, глянул из-под мохнатых бровей. Перед ним во весь рост встал Батыркул. Глядел – и будто яд капал из глаз, капли разбивались на брызги и отравляли все вокруг. Страшен был Батыркул, страшен не по-человечески: непомерно толстые губы, нос точно кулак, черное засаленное лицо. Усмехнулся. И усмешка его тоже была – яд. Губы его, казалось, вот-вот дрогнут. Такое бывало неспроста. Любое его движение всегда приводило к беде. А вот послышался и голос Батыркула. Не голос – приказ. Серкебай чувствовал удушье от его слов – бай изрыгал злобу, ехидство, насмешку, издевку:

– Ты от кого слышал, раб, что Батыркул дважды повторяет одно слово, а? Слова, произнесенные мной, не погибают, скорее погибают подобные тебе бестолковые рабы. Мне не нужны работники, способные лишь вылизывать миски с едой, – для этого предпочитаю держать собак. Мне нужен раб, который беспрекословно выполняет мои приказания. Если у тебя в голове мозги, а не похлебка-жарма, время идет – беги!.. Помни: если рассердишь меня, то вечером, подобно остаткам пищи, будешь выброшен в золу. Отправляйся! Хе, хе, хе! А знаешь ли, что когда я смеюсь, то это значит – ругаюсь! Если еще раз огрызнешься… Представляешь, как бывает, когда туловище лишается головы? Умной голове достаточно слова, бестолковой нужна дубина. Не мое дело учить тебя, как исполнять. Пусть дела биев[8]8
  Бий – судья, знавший обычное право.


[Закрыть]
знает бий, дела рабов знает раб. Я сказал – ты сделал! Мое недовольство равно смерти, моя благодарность равна жизни. Все. Отправляйся. Бай Кулменде любит поспать; хоть волоки его за ногу – не выйдет, захочет остаться дома. А жену его, белую и пышную, подобную топленым сливкам, и вовсе не сдвинешь с места. Собаки его тебя знают. Если узнают и назавтра, полают и перестанут, что тебе с этого, будь ниже травы тише воды. Выполнишь все как нужно, на три дня освобождаю тебя от овец, – мое слово. Как сказал, так и будет. Через год оценю твой труд, дам тебе в руки палку-укрюк – выловишь из табуна любого коня, который приглянется. Мечта слепого – иметь два глаза, не так ли? А твоя мечта – иметь скот, а? Хе, хе, хе… Глаза имеешь. А скот получишь у меня. Все будет в порядке. Отправляйся. Я доверил тебе это дело, считая тебя за близкого. А скажи я кому-нибудь другому, так у того только пятки засверкали бы! На, сшей себе из этого рубаху, штаны. Это чтобы ты молчал. И еще кое-что перепадет. Иди, собака! – С этими словами Батыркул швырнул свернутую ткань. Серкебай подхватил ее…

Бай замолчал – дальше речь держит та самая ткань:

– Вспомнил ли, Серкебай? Ведь ты из этой ткани сшил себе одежду… Где уж дождаться тебе коня… даже речи не может быть… Сам скажи, что ты совершил той ночью. Не заставляй меня напоминать…

Серкебай продолжает боязливо поглядывать на руки своей байбиче. С нетерпением ждет, что она вытащит из сундука.

– Не скажу.

– Не скажешь?

Жена вытащила из сундука белый головной платок. Серкебай затаил дыхание. Белый платок… Который год уже хранится в сундуке. Жена надевала его по выздоровлении или на какой-нибудь радостный праздник. Этот платок много лет назад кто-то повесил на ручку их двери… Было Восьмое марта. В платке оказалась записка: «Я вас жалею. Я жалею вас потому, что вы всегда ходите невеселая. Белый платок поднимает настроение у женщин. Вы будете здоровой, когда наденете его. Беды минуют вашу голову». Байбиче не была удивлена, увидев этот платок, взяла его с безразличием и спрятала в сундук.

И опять голос Прошлого:

– Говорю тебе, расскажи все! А, ты, должно быть, хочешь избавиться от меня, дав уклончивый ответ? Ну хорошо, не говори. Но я отомщу – я снова все покажу тебе! Смотри!

Голос Прошлого гремел, точно гром, у самых ушей Серкебая.

– Не буду смотреть!

– А, не хочешь? Но моя память не притупится. Хоть век живи, все равно не отстану от тебя!

Разве Серкебай не посмотрит!

– Видишь, вот он, Сон-Куль. Слышишь, как пыхтит, гудит, грохочет Святое озеро, разрывая тишину темной ночи. А вот та мелькающая черная тень, – только очень зоркий, привычный глаз способен различить ее, – эта тень – ты. Взгляни-ка – ты торопишься, прыгаешь по кочкам. Это – ты, это – я, это – Прошлое, – сказало Прошлое дрожащим голосом.

Серкебай вгляделся – и увидел: прыгает, пробирается по кочкам через болото вдоль Сон-Куля какая-то женщина, одетая в черное платье до пят; иногда падает, путаясь в полах, снова поднимается… Хотя платье женское – это Серкебай, одет женщиной. То приближается к озеру, то удаляется от него. Когда приближается – озеро в ярости отшвыривает его волной. Одна волна догоняет, надвигается на другую, с каждым разом они все крупнее, все выше, яростнее. Сердитые темные хребты словно пытаются задержать черное платье, когда оно приближается к озеру, разбиваются с силой и шумом, теребят подол, кажется, что еще немного – и разорвут его. Черное платье боится волн. Опасливо озирается, будто преследует его живая сила, пугает его, сулит возмездие. А дальше, обручем охватывая озеро, дыбятся горы. О-о, эти горы – как волны, они словно бы тоже движутся, когда катятся волны, – кажется, что вот сейчас перемахнут через озеро… Над водой слышится жалобный крик. Что это за голос? Кого проклинает, на кого злится? Почему звучит, презирая ночной сон? Может, это утка, а может, какое-то чудище, подстерегающее в образе утки? Почему она кричит прямо над ним? Почему совершенно одинока? Нет, это, должно быть, не утка, что-то другое. Уж не хозяин ли озера? Ведь озеро – святое, оно всегда чисто. К нему не пристает грязь. Если днем и запачкает его кто, то ночью, говорят, оно очищается. Говорят, что ночью оно крепко наказывает того, кто дерзнул опоганить его воды. Есть даже поверье: если случайно попадет в волны озера такой человек, его тотчас утянет на дно. Поэтому купаться здесь может лишь хороший человек – с добрыми намерениями. Издревле повторяют в народе, что озеро накладывает путы на ноги злоумышленников. Но неужели тот, в черном платье, – добрый, хочет добра? Почему крадется вдоль озера? Следы его заносит песком. Видно, боится преследования? Вот побежал. Почему? Почему он торопится? Ах, вон оно что, его подгоняет крик. Но ведь это голос Батыркула… Оказывается, голос заставил его бежать. Или послышалось? А гора, то ли и вправду услышав, то ли рассердившись, – гора ответила эхом. Ответила эхом или закричала сама? Казалось, гора что-то сказала, будто бы назвала чье-то имя. Да не одна гора, а все горы закричали, зашумели, побежали. С вершин низверглись тучи, ринулись друг на друга, начали драться, пинаться, бодаться. Некоторые взвились ввысь, некоторые, устремившись к земле, казалось, погибли. Грохот сотрясал небо. Что-то разорвалось? То ли небо, то ли скала? Почему начали стрелять горы? Друг в друга они стреляют или же в кого-то другого? Что все это – ночь или черные думы вот этого черного платья? Может быть, у него нет черных мыслей? А если так, зачем надел черное платье и крадется в ночи? Это черное платье или черный умысел? Это человек или дьявол, надевший черное платье? Зачем дьяволу идти берегом черного озера?

Еще вчера озеро было другим. Озеро слилось с небом, небо – со скалой. Звезды, точно роса, падали на горы. Да, звезды плавали в озере, резвились, точно маленькие ребятишки. Как жаль, что в озере нет рыбок, а то они играли бы в звезды! Выдры, плавая в озере, раскалывали звезды своими мордочками, отбирали по душе, перекатывали лапками, взваливали себе на спины, превращались на какое-то мгновение в звезды, в настоящие. Они ели эти звезды, пили звезды, перекатывали их вместо мяча. Ах, как красиво было небо в эти минуты – сплошь усеяно звездами! Они не умещались в небе и падали на горы, на равнины, точно спелый виноград. Звезды покрыли рога горных козочек. Луна озарила скалы. Все сияет – весь мир, казалось, смеется.

А сегодня – сегодня все в мире нахмурилось.

Еще вчера в это время, хотя уже стемнело, белые юрты украшали берега Сон-Куля и подножья великих гор, обрамлявших озеро. Поющие голоса девушек и парней удивительно сочетались с этой ночью. Табунщики пели свою песню – «Шарылдан», а девушки и молодые жены – свою, «Бекбеке», ту, что заводят обычно, охраняя летней ночью овец. Пели в несколько голосов, голоса долетали из одного аила в другой, сближались, сливались:

 
Бекбеке перевалил через перевал, перевалил, ой,
На его талии ладно сидит пояс, ой!
Зорко стереги, идут многочисленные стада.
На его бедре ладно примостился лук, эй!
 

Вот это и есть «Бекбеке». Песня заканчивалась окриками: «У-уйт! Айда-ак! Уйду-уйт!» Но разве они только охраняли стадо от волка? Нет. В песне жили и молодость, и кокетство, и знак, подаваемый возлюбленному. Их чистые, ясные, ласковые голоса сладко усыпляли в юртах не только взрослых, но и детей. А их смех! В ясную лунную ночь ясны и голоса, и желания, и смех.

Кто только не побывал у берегов Святого озера! И богач, отрастивший брюхо, и вечно хмурый судья-бий, и волостной, который не насытится, если и проглотит округу, и бай, привыкший точно костью-альчиком играть жизнью своих рабов, и вор, подобный волку, и двоедушный святоша, насмехающийся исподтишка не только над взрослыми, но и над детьми. Не говоря уже о рабе, что сам себе не хозяин, и о вдове, что днем прячет лицо от солнца, а к ночи падает от усталости, тая́ свою печаль; не говоря уже об этих горемычных, здесь побывали певцы, самые сладкоголосые и красноречивые в мире, и красавицы, подобные сказочной Акмоор, во лбу которой играли лучи солнца, и борцы, состязавшиеся на свадьбах и поминках, и молодые джигиты, в скачках защищавшие честь своего рода; не только толстопузые баи, но и вечно тощая голь перекатная насытилась видом Сон-Куля. Справлялись поминки, где разыгрывались рабы и девушки-рабыни, отменные скакуны, белые ястребы-тетеревятники и другие птицы; на эти поминки сзывали весь уезд, к ним готовили лучших скакунов. Не только шумная толпа, не только свистящий ветер – само озеро кричало яростно, когда скакуны рвались к славе, – сколько коней сбили копыта, глаза устали глядеть на них! Группами гуляли девушки, одетые в шелка и ситцы, парни засматривались на них… От озера этого несет запахом молока, запахом ребенка, вскормленного материнской грудью… Это пристанище батраков, у которых колени покрыты болячками, а кожа на пятках потрескалась, это пристанище нечестивцев, опьяневших от кумыса, от сна, не различавших явь и сон, способных обругать утку, что с криком проносится над головой, принимая ее за человека. Это край, о котором не расскажешь и за месяц; это место, где гости получали большее удовольствие, чем на пиру. Это край зажиточности, где голодные насыщаются; это край бедности, где сколько ни таскай в юрту, все равно не будет достатка. Знахари-бакши, подобные отъевшимся к осени козлам, захватили эти места; певцы, песни которых сыплются, будто песок, захватили эти места; знатоки, что с решительностью расскажут не только о прошедшем и настоящем, но и о будущем, захватили эти места. Украшали его собою старцы с развевающимися белыми бородами, ополоснувшие свой рот кумысом; украшали его собою и безбородые, мудрые и наблюдательные, хотя и забитые, подобные петухам с выщипанными хвостами; украшали его собой и бурдюки, где пенится кумыс, насыщающие даже самых ненасытных. Это край, где столько холостых джигитов, у которых только-только начали пробиваться усы, сделались главами семейств; это край, где столько молоденьких девушек двенадцати-тринадцати лет, у которых еще не просохло на губах материнское молоко, повыходили замуж. Это место, где было объедено и выкинуто бессчетное множество голов – ягнят, овец, лошадей и коров; где устраивали поминки, свадьбы и угощения, принимая невесток, провожая дочерей, а также и при обрезании; там в честь одного человека резали овцу, а расщедрившись, и одичавшего жеребенка; там играли в кости-альчики, там козлодрание, там погоня за девушками, там дневные посиделки и девушек и молодок – вот что такое Сон-Куль. Обрамляют озеро пестрые горы, и трава на их склонах как шкурки у выдры; кажется, что природа из всего мира выбрала Сон-Куль, чтобы явить здесь человеку свою совершенную красоту.

А десятью днями раньше приехал на Сон-Куль знаменитый сказитель «Манаса» Сагымбай. Вздремнув немного днем, вечером, у костра, принимался он бурлить, словно горная река, затопляя слушателей неисчислимыми богатствами поэзии, а если входил в раж, перед глазами его по-настоящему скакали кони сорока чоро – отважных сподвижников Манаса, и все собравшиеся – и молодые жены, и девушки, и высокомерные искусницы-байбиче, и убеленные сединами старцы – все с восхищением ободряли его. Сагымбай – это народное сокровище; если запоет, о камне, мог расплавить его; сила его была безгранична; казалось, поэтическую неутомимость свою черпает он из моря… Приехав однажды к перекочевавшим на летние пастбища, пробыл с ними до осени и каждый день, каждую ночь пел им сказания «Манаса», изливаясь подобно дождю, и ни разу не повторился, – сколько слышавших его получили истинное удовольствие! Украшая южный берег Сон-Куля, стоит каменный очаг Манаса, о нем сложены предания, и посейчас они на устах старцев… Матери приводят к озеру детей и в миг, когда солнце озаряет землю первым своим лучом, умывают их лица водой Сон-Куля, приговаривая, чтобы были щеки румяными, а глаза черными. И правда, то ли от воды Святого озера, то ли от воздуха, не оскверняющего души, то ли от рвущегося из бурдюка кумыса, пьянящий запах которого слышен за версту, отчего-то живущие у этого озера – и девушки, и юноши, и даже сгорбленные старики и старухи – все здоровые, краснощекие. И для чего же тогда ковыляет это черное платье вдоль святых чистых вод озера, в эту черную, неспокойную ночь? Куда торопится? О чем думает озеро, видя его?

С гор спускается, налетает холодный ветер, будто иголками пронизывает ребра легко одетого человека. Пахнет цветами, пахнет летом, пахнет топленым маслом, кумысом, грибами. Утки и гуси с шумом и гамом плещутся обычно в воде, но сейчас их не слышно – ушли, видать, к середине озера. Возле юрт лают собаки, где-то слышен плач ребенка. Человек в черном платье пробирается-крадется, боится не только заговорить или запеть, но даже и чихнуть, боязливо переступает, затаив дыхание.

– Вглядись хорошенько. Посмотри, как ты идешь-крадешься, словно хищник. Смог бы сейчас, пошел бы сейчас по этой дороге?

Прошлое говорило, стараясь испугать. Серкебай покорился. Теперь он слушался беспрекословно: открывал глаза, когда приказывало Прошлое, закрывал их, вставал, садился, закусывал губу, схватившись за голову, ладонями закрывал уши, произносил какие-то загадочные слова, задавал вопросы, с кем-то спорил, потом соглашался…

Сидящая рядом жена смотрела удивленно и испуганно. Серкебай и не слышал, не чувствовал, как она дергала его за руку, спрашивала о чем-то… Откуда она могла знать, что ее старик встретился с Прошлым…

– Пошел бы я теперь этой дорогой?

Серкебай спрашивал, советуясь сам с собою. Жена поняла по-своему. Скривив губы, поднялась, грузно зашагала по комнате, остановилась возле мужа:

– Что еще за дорога, а?..

– Та дорога…

– Ой-ей! Совсем рехнулся, старый! Что все это значит?

– Этой дорогой… этой дорогой… Что ты знаешь? Сиди себе, не мешай. Или иди лучше – видишь, корова еще во дворе. Подои ее.

Серкебай, кажется, и вправду забыл… «Почему рассказывает мне о черном платье? Что за платье? Если это действительно я, почему тащусь вдоль берега глубокой ночью? Отчего так хмурится озеро, все черно вокруг… В темную ночь, одетый в черное платье… нет, это не я! Чье это платье? Я не надевал… Наговаривает Прошлое. Я чист. Не склонюсь перед наговором…» Серкебай пробовал протестовать. Он действительно не мог припомнить. Не мог представить себя… Перед глазами его опять возник тот, в черном платье. Прошлое приблизило его, показало лучше. Глаза точно у вороватой кошки!..

– Должно быть, ты забыл, Серкебай. Посмотри внимательно. Или лучше покажу-ка я тебе, с чего началось… Ты, должно быть, раздумываешь, откуда взял черное платье? Сейчас увидишь, узнаешь, все прояснится…

Теперь перед глазами Серкебая – новая картина. Дикий, нечеловеческий крик женщины, доившей косяк кобылиц возле двух или трех юрт… Собрался народ. Мужчины несут Бообека, – голова его окровавлена, – несут в крайнюю юрту. Еще через небольшое время возле юрт слышится плач – женские, мужские, детские пронзительные вопли. Бообек был другом отца Серкебая. В юрте Бообека подолгу жил Серкебай. Услышав крики, живо примчался. Бедный Бообек последний раз дернулся, последний раз издал хрип… Лягнула кобылица, когда доил ее. Значит, уготована была ему такая смерть. Жена его, Калыча, целый месяц ходила в черном. Все та же юрта, все та же Калыча; когда ни взглянешь – сидит, бедняжка, в углу, возле изображения мужа, накинув черный платок на распущенные волосы, причитает. Девочки, дочки, прижавшись друг к дружке, затихли возле кухни. В очаге теплится огонь, кизяк дымит, плохо разгораясь. Едкий дым щиплет глаза. Все в юрте кажется черным. Главное в ней сейчас – изображение покойника.

Серкебай видит повешенную на шест черную одежду, – похоже, будто черный человек поселился в юрте… Его пугается не только увидевший впервые ребенок, даже и взрослый почувствует тяжесть на сердце. Оттого все в юрте кажется черным: и кошмы, покрывающие юрту, и постель, сложенная на доске, и войлочный ковер-ширдак на полу, и подстилка из шкур у порога, и плетка Бообека, висящая на крючке, и засохший бурдюк, в который не налили надоенное молоко, и подставка, где колют дрова, лежащие у двери, и чурбак, и даже молоко, разлитое в чашки… Да, правда: горе и слезы даже и белое могут превратить в черное… Девочки уже давно выплакались. Слышен один только голос – голос самой Калычи. Она должна плакать целый год. Весь год в юрте будет стоять изображение умершего – будет говорить о Бообеке, напоминать о нем, если дети, вдова, соседи станут забывать… Здесь поселилось горе, здесь ютятся несбывшиеся мечты, и пища, которую ты принял здесь, оборачивается слезой…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю