355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №11 (2003) » Текст книги (страница 10)
Журнал Наш Современник №11 (2003)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:48

Текст книги "Журнал Наш Современник №11 (2003)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)

*   *   *

Пбург, 21 апреля/8 мая 1854

...Волнения ожидают тебя при твоем прибытии сюда, так как ты попадешь сюда в самый разгар войны. Вследствие твоих указаний, я прочел статью Форкада в “Revue des deux Mondes”, где идет речь обо мне и которую, мне кажется, никто здесь не читал.

Конечно, это не из недостатка желания с тобою беседовать, что я молчу, но это желание постоянно заглушается убеждением, все более глубоко в меня проникающим, что слово бессильно и вполне бесполезно... Слово особенно бессильно и бесцельно в данную минуту. Впрочем, с кем говорить? – С здешними? – Это – излишне, даже в том случае, если это являлось бы возможным. С теми, которые находятся не здесь? Это еще более невозможно, так как для слова, мысли, рассуждения необходима нейтральная почва, а между ними и нами не существует ныне ничего нейтрального... Разрыв совершился, и он будет с каждым днем все более чувствительным. Уже давно можно было предчувствовать совершившееся. Было ясно, по крайней мере, для тех, кто сознавал, что эта бешеная ненависть, эта ненависть цепного бульдога, которая уже в течение тридцати лет все разрасталась на Западе против России, которая возмущалась тем, что, казалось бы, должно было ее успокоить, эта ненависть, говорю я, должна была в один прекрасный день порвать свою цепь.

И вот наступил этот день. То, что на официальном языке называлось Россией, могло употребить все свои усилия против Провидения, и как бы оно ни виляло, ни лавировало, ни скрывало своего знамени, одним словом, ни отрекалось от себя – все это ни к чему не привело. В известный момент, с целью заставить Россию доказать свою умеренность еще более наглядным образом, ей было предложено наложить на себя руки, отречься от своего существования, сознаться одним словом в том, что она представляла в этом мире лишь грубый и бессмысленный факт, лишь злоупотребление, которое следовало покарать.

Я не знаю, что совершила бы официальная Россия, если бы она была предоставлена самой себе, и до какого предела дошли бы ее бескорыстие и долготерпение, но, к счастью, на этот раз за спиною призрака, который уже ничего собою не представлял, раздался очень реальный голос, произнесший “нет”, и это “нет”, это отрицание, столь грубо и смело вызванное, является утверждением чего-то, о чем имеют лишь смутное представление в Европе.

Это что-то, называвшееся на западном языке “Россией”, этот компромисс между древнейшими, но насущными потребностями и этой всегда отсрочиваемой будущностью, этот компромисс, в коем на одной стороне было столько невежества и глупости, сколько на другой было недобросовестности и несправедливости, – этот компромисс уже не существует и более не возродится. Эта будущность Восточной Европы, хранительницей коей является Россия, ныне потребована обратно, для чего приставили нож к горлу России. И Россия вернула обратно свой клад ее законному обладателю.

Каков же будет ныне исход битвы? Дабы узнать это, нам следует определить, какой час дня мы переживаем в христианстве. Но если еще не наступила ночь, то мы узрим прекрасные и великие вещи.

Но, при прекращении борьбы, Западу придется уже иметь дело не с Россией, а с чем-то более великим и окончательным, не имеющим еще названия в истории, но что, однако, существует и растет на наших глазах во всех современных сознаниях, как дружественных, так и враждебных... Аминь!

Еще находясь в Мюнхене и получая письма от мужа, Эрнестина Федоровна знакомила с ними брата Карла Пфеффеля. Письма эти, процитированные нами выше, отражали взгляды поэта на сущность конфликта между Россией и великими державами Европы. Вот выдержки из этих писем Пфеффель и передал в редакцию журнала “Revue des deux Mondes”. Они были приведены в статье журналиста Э. Форкада “Австрия и политика Венского кабинета в Восточном вопросе”.

*   *   *

Петербург, пятница, 23 июля 1854

[…]Намедни у меня были кое-какие неприятности в министерстве – все из-за этой злосчастной цензуры. Конечно, ничего особенно важного – и, однако же, если бы я не был так нищ, с каким я тут же швырнул бы им в лицо содержание, которое они мне выплачивают, и открыто порвал бы с этим скопищем кретинов, которые, наперекор всему и на развалинах мира, рухнувшего под тяжестью их глупости, осуждены жить и умереть в полнейшей безнаказанности своего кретинизма. Что за отродье, великий Боже, и вот за какие-то гроши приходится терпеть, чтобы тебя распекали и пробирали подобные типы! Но, чтобы быть вполне искренним, я должен тебе признаться, что эта неслыханная, эта безмерная посредственность вовсе не пугает меня с точки зрения самого дела, как это, естественно, должно было бы быть. Когда видишь, до какой степени эти люди лишены всякой мысли и соображения, а следственно, и всякой инициативы, то невозможно приписывать им хотя бы малейшую долю участия в чем бы то ни было и видеть в них нечто большее, нежели пассивные орудия, движимые невидимой рукой.

Здесь известно, что австрийцы после разных кривляний решились наконец ввести свои войска в княжества. Это, по-видимому, должно было бы вызвать конфликт и ускорить развязку. Ну, так я убежден, что ничего этого не будет и что развязка последует совсем с другой стороны, – борьба, которую готовят, не состоится, но катастрофа произойдет, – и в конце концов окажется, что все это вооружение и все эти армии накоплены не для того, чтобы сражаться, но чтобы под ними скорее треснул лед, который их держит. То, что произошло теперь в Испании, – первое предупреждение. Это – начало отлива.

Вчера я ездил к Анне в Петергоф. Был день именин ее великой княгини и еще трех великих княгинь. Я пообедал у нее с ее подругой – съел кусок сыра и выпил два стакана посредственного шампанского. Петергоф с его бьющими фонтанами был великолепен и весь полон шума вод, – казалось, будто идет дождь. Острова также очень красивы; много движения, большой съезд и т. д., и т. д. И, однако, ничто из всего этого, несмотря на оказываемый мне всюду прием, несмотря на... несмотря на... ничто не в силах успокоить и разогнать внутренний мрак, тогда как и четверти часа твоего присутствия было бы вполне для этого достаточно... О, моя милая киска, то, что я тебе здесь говорю, – не выдумки. И если мне суждено когда-нибудь снова обрести хоть немного спокойствия и душевной ясности, то этим благом я буду обязан одной тебе, ибо ты одна имеешь на это власть и волю. Целую твои милые руки и очень хотел бы сейчас положить их себе на голову. До свидания.

Неприятности в министерстве и с цензурой у Тютчева возникали не раз, но если бы он еще на это сильно реагировал. Дело в том, что назначенный в феврале 1848 года чиновником особых поручений 5-го класса и старшим цензором при Особой канцелярии Министерства иностранных дел, поэт не придал особого значения своему малому должностному окладу. Его вполне устраивало малое количество исполняемых им дел и относительная независимость. Оттого, что дело свое он знал неплохо, так как ежедневно прочитывал немало периодики и хорошо разбирался во внешней и внутренней политике, он и относился к своим обязанностям “спустя рукава”. Его знакомства при Дворе всегда могли привести к заступничеству со стороны прекрасной половины царствующих особ и жен высокопоставленных чиновников (впрочем, как и их мужей) и позволяли ему не обращать внимания на особые претензии к нему со стороны журналистов и самой цензуры.

Что же касается политической стороны письма, то, действительно, в июне 1854 года русским войскам был дан приказ об отходе из Дунайских княжеств, занятых ими в июне прошлого года. Узнав об этом решении, австрийское правительство, с согласия Турции, ввело в Молдавию и Валахию свои войска. Новые революционные волнения, которые поэт тут же отметил, начались в Испании. Клерикально-абсолютистские тенденции испанского правительства привели в июле 1854 года к восстанию в Мадриде, прекратившемуся после того, как генералу Эспартеро (1793—1879), который возглавил движение “прогрессистов”, поручено было сформировать новый кабинет правительства.

22 июля были именины Марии, имени, которое носили многие женщины из царствующих особ.

*   *   *

Петербург, 27 июля 1854

Шуба нашлась. Господин Комаров не миф. Он своей собственной персоной приходил ко мне объявить о своем приезде и о прибытии шубы, и я без промедления пошлю за ней в Лесной, где квартирует оный г-н Комаров. Кстати, о квартире, я только что подробно осмотрел ту, которую предназначаю для тебя в доме Армянской церкви. Она, безусловно, очень красивая, очень большая, очень удобная; правда, это немного высоко – счетом 78 ступенек, но, если не ошибаюсь, ты мне, кажется, последний раз говорила, что ничего не имела бы против квартиры, где могла бы парить на известной высоте над докучной толпой, и я думаю, что 78 ступенек окажут тебе в этом услугу, защитив тебя от пошлого люда. Итак, не это обстоятельство представляется мне сомнительным, а самая обширность помещения, которое таково, что вся семья и до своего рассеяния могла бы весьма просторно разместиться в ней, а что же будет теперь, после новых сокращений? Мой бедный рассудок теряется во всех этих недоумениях, и, уж конечно, не я возьму на себя инициативу какого-нибудь решения.

О, моя милая кисанька, мне невыносимо грустно. Никогда не чувствовал я себя таким несчастным – и это посреди всего блеска, всего великолепия неба и летней поры. Я нуждаюсь в твоем присутствии, в одном твоем присутствии. Тогда я снова стану самим собой, овладею собой и опять сделаюсь доступным, добрым и мягким влияниям извне. Вот, однако, письмо – письмо твоего брата, доставившее мне большую радость, – прочти его, моя киска, и ты поймешь горестное удовольствие, которое я, читая его, испытал. На меня повеяло от него не только прошлым летом, озерами, горами Швейцарии; нет, дуновение шло из еще большего далека, гораздо большего далека. О, моя милая кисанька, ты привела меня в эту страну, тебе надлежит и вывести меня отсюда, и чем скорее, тем лучше. Должен сознаться, я – жалкий человек. Я очень хотел бы услужить твоему брату, написав ему несколько фраз, как бы в ответ на заметку этого добрейшего г-на Лоренси, еще более глупого, чем полагается быть французу, но ввиду происходящего кризиса мне стало физически невозможно говорить. Я отнюдь не легковерный человек, увы! и с моей стороны было бы глупым притворством стараться скрыть свое глубокое, свое полное уныние. Быть может, не все еще потеряно, но все испорчено, разрушено и надолго посрамлено. Я никогда не обманывался насчет беспримерной посредственности этих людей, но самая эта посредственность меня и ободряла. Я глупо надеялся, что Бог, которому я приписывал мои личные предпочтения, не допустит, чтобы эти люди были серьезно подвергнуты испытанию. Он допустил это, и теперь, несмотря на огромное значение вопроса, невозможно присутствовать без отвращения при зрелище, происходящем перед глазами. Это война кретинов с негодяями.

Как известно, Тютчев страдал большой рассеянностью, о чем ходило по Петербургу немало анекдотов. На этот раз, как гласило предание, Тютчев, торопясь на очередной прием, сбросил свою шубу при входе не на руки лакею, а на руки какому-то нищему, который не знал, как и благодарить барина, и тут же исчез с шубой. Надо отдать должное петербургскому полицеймейстеру Комарову, на другой же день обнаружившему пропажу.

Несколько слов было в письме и о публицистической деятельности поэта. Пьер-Себастьян Лоренси, французский публицист, который еще раньше возражал Тютчеву на его статью о папстве (“Папство и Римский вопрос”), опубликованную в журнале “Revue des deux Mondes” 1 января 1850 года, в своей статье P. S. Laurentie. La Papaute. Reponse a M. Tutcheff. Paris. 1852 (“Папство. Ответ г-ну Тютчеву”), вновь принялся опровергать поэта после опубликования отрывков из его писем.

*   *   *

Петербург, четверг, 5 августа 54

Я сегодня опять провел день в Петергофе. Это сделалось бы скучным, если бы не необычайное очарование прелестной погоды, которую небо нам дает вот уже три месяца. Какие дни! Какие ночи! Какое чудное лето! Его чувствуешь, дышишь им, проникаешься им и едва веришь этому сам. Что мне кажется особенно чудесным – это продолжительность, невозмутимая продолжительность этих хороших дней, внушающая какое-то доверие, называемое удачей в игре. Уж не отменил ли Господь окончательно в нашу пользу дурную погоду?.. Лето так прелестно, что оно отвлекло, мне кажется, всех от политических забот. И, однако, не далее, как сегодня, получено известие о первом нападении французских войск на крепость на Аландских островах, – нападение, встретившее сильный отпор. Итак, значит, на Аландских островах, после 40-летнего перерыва, суждено было возобновиться борьбе между Францией и Россией, прерванной в Париже. Но к чему приведет это новое вооруженное столкновение? Приведет ли оно опять в Париж? Однако нет; я убежден, что на этот раз дело примет другой оборот. Россия восторжествует над своими врагами не силой оружия, вся эта башня Вавилонская, восставшая на нее, должна рушиться сама собой под тяжестью собственного своего безумия. Мы тоже, наверно, получим свою долю наказания, и это, конечно, справедливо и законно. Но наказание, которое будет послано нам, будет только исправительной мерой, тогда как их кара будет окончательной и бесповоротной. И надо сознаться, что они этого вполне заслужили.

Недавно у графини Софии Бобринской меня угостили чтением выдержек из моих писем к тебе, которые приведены полностью в статье “Revue des deux Mondes”; никто не подозревал во мне их автора... Это почти что вызвало во мне желание написать нечто более подробное и последовательное обо всем этом вопросе...

Лето 1854

Какое лето, что за лето!

Да это просто колдовство;

И как, спрошу, далось нам это

Так ни с того и ни с сего?..

Гляжу тревожными глазами

На этот блеск, на этот свет:

Не издеваются ль над нами?

Откуда нам такой привет?

Увы, не так ли молодая

Улыбка женских уст и глаз,

Не восхищая, не прельщая,

Под старость лишь тревожит нас!..

                                                    Августа 5-го

После восторженных слов по поводу лета Федор Иванович перешел в письме к политическим делам, которые заключались на этот раз в следующем. Аландские острова – архипелаг, состоящий примерно из 300 небольших островков, лежащих при входе в Ботнический залив, 5 сентября 1809 года по Фридрихсгамскому миру были утверждены за Россией. В одном из проливов, называемом Бомарзундом, русские начали строить свою крепость. И вот в конце июля союзная англо-французская эскадра подошла к еще не достроенной крепости и обрушила на нее всю мощь своих орудий. К тому же было высажено и 6 тысяч французских солдат. Более чем трехкратное превосходство в силах обеспечило союзникам захват архипелага. Ныне он принадлежит Финляндии.

*   *   *

Москва, вторник, 30 ноября

Благодарю, моя милая кисанька, за твое драгоценное письмо, хотя оно и совсем напрасно прикинулось таким решительным и угрожающим, чтобы придать себе важности. Каждое твое письмо является для меня письмом единственным , и я охотно сказал бы тебе причину, но предпочитаю, чтобы ты сама ее угадала. Но что действительно единственно в своем роде – это статья твоего брата; она единственна и превосходна по своему здравому смыслу, по смелости ума и честности. Несмотря на незначительность моих сношений с канцлером, я решил сообщить ему эту статью и, быть может, сделаю это отсюда и сегодня же. Он весьма оценит ее, так как всегда чрезвычайно одобрял все, что твой брат пишет о событиях дня, ибо кроме ясности и умеренности, которыми так сильно подкупает канцлера образ мысли твоего брата, он находит в его статьях чувство искренней доброжелательности к России, как раз отвечающее его собственному национальному патриотизму. Правда, со стороны твоего брата эти чувства доброжелательности по отношению к нам имеют нечто более бескорыстное и заслуживающее большей похвалы. Вот, однако, к чему мы пришли! И пройдет время, – пожалуй, много времени, – прежде чем несчастная Россия, – та Россия, какою ее сделали, – осмелится позволить себе более живое сознание своего Я и своего Права, чем может иметь хорошо расположенный к ней иностранец. Что касается большинства публики, здесь происходит совершенно то же, что в Петербурге, что и во всей остальной стране; за исключением нескольких лиц, которые ясно видят, в чем дело, потому что всегда ясно это видели, так называемая публика, т. е. не подлинный народ, а подделка под него, испытывает здесь, как и в других местах, лишь глубокое смущение и разочарование, без малейшего понимания настоящего положения. Понимают, что сбились с пути, ибо завязли. Но где началось уклонение? с каких пор? как вернуться на правильный путь? и где он, каков он, этот правильный путь, – вот, конечно, чего эти люди не в силах угадать. Да иначе и не может быть. Тот род цивилизации, который привили этой несчастной стране, роковым образом привел к двум последствиям: извращению инстинктов и притуплению или уничтожению рассудка. Повторяю, это относится лишь к накипи русского общества, которая мнит себя цивилизованной, к публике, – ибо жизнь народная, жизнь историческая еще не проснулась в массах населения. Она ожидает своего часа, и, когда этот час пробьет, она откликнется на призыв и проявит себя вопреки всему и всем. Пока же для меня ясно, что мы еще на пороге разочарований и унижений всякого рода.

[…] Известия, которые ты сообщаешь мне о Гатчине, весьма огорчительны. Увы, увы, что такое человек? Но таково уж свойство великих политических потрясений: они не задерживаются на действительности второстепенной, но очень быстро настигают действительность главную, то есть человека, даже немощного и скорбного.

[…] Могу с уверенностью сказать, что я уж давно не видел столько народа, сколько вижу теперь. Меня попросту разрывают на части , но не это, конечно, могло бы меня удержать здесь. Я уж давно пресытился подобного рода удовольствиями. Салон Сушковых – если и не первый в Европе, то, уж конечно, один из самых многолюдных. Это вечная толчея. Он вполне мог бы уступить часть своего избытка нашему.

Здесь все просят передать тебе приветствия. Мой брат особенно. Я сообщил ему твое письмо.

Добрый день, моя киска. Посердись на меня немного, но будь совсем здорова. И будь уверена в одном – а именно, что из нас двоих один всегда и везде оказывается наиболее выбитым из колеи отсутствием другого, – и это опять-таки я, я, я. Обнимаю детей и целую твои милые руки. […]

 

Статья, о которой идет речь, это копия письма Карла Пфеффеля к Лоренси, которую он переслал сестре Эрнестине в письме от 17 ноября 1854 года с надеждой, что она сможет быть напечатана в России. То, что первый период войны Россией был проигран, стало очевидно уже многим. И поэтому Федор Иванович по этому поводу говорит, что нам придется пройти под Кавдинскими вилами. Furculae Caudinae, или Кавдинское ущелье, место близ городка Каудиума (около современного города Беневенто, Южная Италия), где во вторую самнитскую войну (321 год до н. э.) римские легионы, попав в засаду, потерпели поражение. Поэтому они вынуждены были подвергнуться унизительному обычаю прохождения под “ярмом” (воротами из копий).

По поводу грустных известий – вероятно, речь шла о болезни императрицы, которая вместе со всем Двором находилась в Гатчине. Вероятно, из-за этого и задерживался выезд Китти из Москвы в Петербург для определения и ее во фрейлины.

*   *   *

С.-Петербург, суббота, 21 мая 1855

…Меня потребовали завтра в час дня для принесения пресловутой присяги, которую я все откладывал до сих пор под разными предлогами. Ах, я готов приносить им всевозможные присяги, но если бы я мог одолжить им немного ума, это было бы гораздо для них полезнее. Все эти дни мы получали только плохие известия. Во-первых, известие о деле под Севастополем, где у нас выбыло из строя 2500 человек и которое все-таки окончилось поражением, так как мы были вынуждены покинуть на следующий день укрепления, которые отстояли накануне ценой такого кровопролития. Потом пришло известие о взятии Керчи, при входе в Азовское море, где оказалось всего семь батальонов для отражения неприятельского корпуса в 20 тысяч человек. Одним словом, несмотря на истинные чудеса храбрости, самопожертвования и т. д., нас постоянно оттесняют, и даже в будущем трудно предвидеть какой-нибудь счастливый оборот. Совсем напротив. По-видимому, то же недомыслие, которое наложило свою печать на наш политический образ действий, оказалось и в нашем военном управлении, да и не могло быть иначе. Подавление мысли было в течение многих лет руководящим принципом правительства. Следствия подобной системы не могли иметь предела или ограничения – ничто не было пощажено, все подверглось этому давлению, всё и все отупели. Теперь потребовалась бы огромная двигательная сила со стороны власти, чтобы исправить это положение дел, и, разумеется, до сих пор она никак не проявилась. Что касается здешних мест, то неприятельский флот вновь появился на горизонте, и паломничество любопытных в Ораниенбаум возобновилось пуще прежнего. На днях было довольно тревожное положение и даже прибыл государь, но все обошлось одним волнением. Я, однако, не удивлюсь, если в скором времени мы узнаем о какой-нибудь серьезной попытке неприятеля, хотя и не в ближайших окрестностях Петербурга, но на каком-либо важном пункте побережья. Несмотря на это, здесь пока тревожатся только за Севастополь.

22 мая Тютчев в новом камергерском мундире в числе других придворных и других высокопоставленных чиновников приносил присягу новому императору. Из Крыма пришло известие о потере нашими войсками Керчи, произошедшей 13 мая.

*   *   *

Петербург, 6 июня

Известия все плохие, и чувствуется по их глупейшим бюллетеням, что они совершенно растерялись. Мне кажется, что никогда с тех пор, что существует история, не было ничего подобного: империя, целый мир рушится и погибает под бременем глупости нескольких дураков. Я надеюсь, что нападение на Кронштадт, которое все считают неизбежным, выведет нас из этого угнетающего бездействия...

*   *   *

Петербург, 12 июня 55

Наконец получены хорошие известия из Севастополя, и так как я служу тебе, по крайней мере до нового распоряжения, телеграфным агентством, то я сообщу тебе новость, которую ты, вероятно, уже знаешь: 6/18 этого месяца был почти общий приступ, отбитый нами очень энергично на всех пунктах. Неприятель оставил в наших руках 600 пленных и 12000 человек убитыми и ранеными. И это поражение французов (так как все 40000 человек, нападавшие на нас, состояли из французских войск) случилось как раз в день годовщины битвы при Ватерлоо (18 июня). Спрашивается, как отнеслись англичане, присутствуя благодушно и в бездействии при этой бойне, к подобному празднованию годовщины Ватерлоо.

Здесь все всё время начеку. По всем сведениям, получаемым из-за границы, а также судя по маневрированиям неприятельских флотов, находящихся на расстоянии пушечного выстрела от Кронштадта, ожидают с минуты на минуту чего-нибудь серьезного. Я предполагаю провести на этой неделе два дня в Петергофе. Может быть, мне посчастливится быть свидетелем того, что разразится. Небольшие попытки нападений, которые они до сих пор производили у наших берегов, им совсем не удались. Везде они были отбиты с потерей ранеными или убитыми; большие суда были повреждены и канонерки потоплены. Говорят, что вторая эскадра находится в пути и присоединится к флоту, стоящему перед Кронштадтом. Однако все это никого не устрашает, и население совершенно спокойно.

Весь июнь и июль Тютчев, пользуясь отличной погодой, курсирует между Петербургом, Петергофом и Ораниенбаумом, что, впрочем, делает и почти вся петербургская знать.

*   *   *

Петербург, 14 июня 55

Вечером я был в Ораниенбауме, откуда можно видеть из беседки, расположенной на возвышенности у берега моря, с помощью телескопа, оба неприятельские флота, стоящие перед Кронштадтом.

Слегка передвигая трубу телескопа, можно разглядеть эти грозные сооружения; некоторые из них показались мне громадными даже на таком расстоянии, и кажется, будто они коварно что-то замышляют. А перед их линией высятся два форта – Павловский и Александровский, с пушками, спрятанными в амбразурах, что им не мешает иметь довольно-таки грозный вид. И эти две силы стоят друг перед другом, пока еще молчаливые и будто равнодушные, но готовые на все, ожидая только сигнала, который, как думают, не заставит себя долго ждать.

Говорят, что эскадры только ждут, чтобы начать нападение, прихода новой морской дивизии, экипажи которой набраны между поддонками приморского населения обоих государств и предназначены выдержать первый огонь и ослабить силу первого столкновения...

Какая предстоит отвратительная бойня!

Вчера, возвращаясь из Петербурга, я встретил на пароходе Столыпина, сообщившего подробности последнего дела, штурма, отбитого в Севастополе. Полагают, что неприятель потерял 15000 человек. Англичане тоже участвовали в сражении, они потеряли 36 офицеров. Было убито 3 генерала. Штурм состоялся по личному приказанию Луи Наполеона. Накануне он велел передать по телеграфу Пелиссье: “Повторяю, как приказание, данный вам мною совет”. – Дай Бог, чтобы он почаще отдавал подобные приказания!..

Встретившийся Тютчеву Аркадий Дмитриевич Столыпин (1821—1899) был участником Крымской кампании, за боевые отличия под Севастополем пожалован во флигель-адъютанты. Луи Наполеон (Наполеон III), как и его командующий, маршал Франции Жан-Жак Пелисье, вызывали у Тютчева презрительное отношение, впрочем, как и российские военачальники и чиновники из правительства, от которых зависел весь ход войны.

*   *   *

С.-Петербург, понедельник, 20 июня 1855

[…]Откуда ты взяла, что отправка “Allgemeine” стоит так дорого? Разве я тебе не писал, что весь абонемент на полгода обходится лишь в 1 р. серебром. Надеюсь, что вы успокоитесь на этом. Посылаю тебе сегодня еще три номера. Последний из этих номеров содержит первое телеграфическое известие об их поражении 6/18 сего месяца под Севастополем. Испытываешь истинное наслаждение, читая в их подлых газетах подробности этого разгрома, которые против их воли пробиваются наружу, сквозь все недоговаривание и вранье. На сей раз столько было пролито крови, что она просачивается сквозь их лукавство и, несмотря на все ухищрения редакции, ничего не удается скрыть. Но еще более поражаешься, наблюдая, как мы здесь поддерживаем их ложь и их утайки пошлым смирением наших бюллетеней и непостижимым старанием преуменьшить потери врага в наших донесениях. Так, например, в последнем бюллетене не решились сказать, что в этом деле они оставили в наших руках тысячу сто человек, из коих четыреста сдались без боя , точно так же, как не посмели сознаться, что по всем собранным сведениям неприятель потерял в общей сложности свыше пятнадцати тысяч человек. А когда этих идиотов спрашивают о причине всей этой сдержанности, они вам говорят, что это для того, чтобы не раздражать общественного мнения. Так, например, на днях бедный Мальцов вообразил, будто ему будет дозволено в какой-то невинной статье для “Journal de St.-Petersbourg” сказать, что англичане ведут пиратскую войну у наших берегов. Представь, канцлер заставил его вычеркнуть это выражение, как слишком оскорбительное. И вот какие люди управляют судьбами России во время одного из самых страшных потрясений, когда-либо возмущавших мир! Нет, право, если только не предположить, что Бог на небесах насмехается над человечеством, нельзя не предощутить близкого и неминуемого конца этой ужасной бессмыслицы, ужасной и шутовской вместе, этого заставляющего то смеяться, то скрежетать зубами противоречия между людьми и делом, между тем, что есть и что должно бы быть, – одним словом, невозможно не предощутить переворота, который, как метлой, сметет всю эту ветошь и все это бесчестие. Лет тридцать тому назад барон Штейн, человек наиболее ненавидевший это отродье, встретившись с нашим теперешним канцлером на каком-то конгрессе, писал про него в своих письмах: “Es ist der armseligste Wicht, den ich jemals gesehen habe*. Bce это во всех подробностях находится в биографии Штейна, недавно изданной в Германии.

Пока у нас все еще как в видении Иезекииля. Поле усеяно сухими костями. Оживут ли кости сии? Ты, Господи, веси! Но, конечно, для этого потребуется не менее чем дыхание Бога – дыхание бури. Ах, как я хотел бы рассказать тебе все это устно. Моя милая кисанька, любишь ли ты меня еще немножко? Прощай... Иду погрузиться в ванну.

Эрнестине Федоровне, также интересовавшейся политикой, чрезвычайно скрашивало овстугское пребывание получение именно газеты “Allgemeine Zeitung”, издававшейся в Аугсбурге и являвшейся одной из объективных европейских газет. Тютчев говорит и о бомбардировке Севастополя неприятельскими войсками, после которого они 6/18 июня предприняли длительный штурм города, но были отбиты с большими потерями. “Journal de St.-Petersbourg” – печатный орган русского министерства иностранных дел, издававшийся в Петербурге, который Федор Иванович любил читать не только по служебной обязанности. А Ивана Сергеевича Мальцева (1807 – 1880), члена Совета министерства иностранных дел, он хорошо знал и ценил за прямоту и честность. Читая письма Тютчева, нередко удивляешься его памяти, прекрасно сохранявшей события, происходившие даже несколько десятков лет назад. Так он вспомнил и Генриха Штейна (1757 – 1831), прусского государственного деятеля, и его книгу “Das Leben des Ministers von Stein”. И еще необходимо сказать, что Тютчев, не отличавшийся особым религиозным рвением, тем не менее хорошо помнил многие изречения из Библии. Но это уже была забота маменьки Екатерины Львовны. Так, он быстро вспомнил и вставил в строки фразу о видении Иезекииля: в библейской книге пророка Иезекииля повествуется о воскрешении человеческих костей, которыми было усеяно обширное поле.

*   *   *

Петербург, 22 июля 55

Это положительно мое последнее письмо отсюда. Я намереваюсь уехать через 5 или 6 дней в Москву и пробуду там не более недели, так что могу быть в деревне 8-го будущего месяца... Англо-французский флот сосредоточен в стороне Ревеля. Эти мерзавцы продолжают делать разбойничьи набеги на эти берега и недавно убили двух работавших в поле женщин. На днях на обеде у княгини Урусовой у меня был жестокий спор по поводу невероятной подлости нашей так называемой публики, которую ничто не может ни возмутить, ни раздражить и которая думает доказать свою культурность этим нелепым показным беспристрастием... Но теперь уже два часа ночи, и я иду спать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю