412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №12 (2003) » Текст книги (страница 9)
Журнал Наш Современник №12 (2003)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:12

Текст книги "Журнал Наш Современник №12 (2003)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)

“В конце концов, – одышливо и возбужденно толковал я, храбрясь, раскрасневшемуся на ходьбе и морозце Ивану, – ну, скажу я чего-нибудь не так – ну и скажу”, – на что Иван неизменно отвечал: “Борисыч, успокойся, все нормально будет”. Он уже был у Свиридова и, видимо, успел понять, что вообще-то Старик добр...

Впрочем, если бы я тогда знал, как относится к речи грядущий мой собеседник, как он владеет ею, то, быть может, и вовсе не пошел бы – поводы для волнения, мягко говоря, вправду были... Но у юности во всем Божья помощь: некий светлый дух меня бодрил.

У входа в респектабельный дом на Большой Грузинской покурили возле подъезда (прибыли-то заранее!). “Ну, с Богом!” – люди никогда не переставали говорить эти слова друг другу в ответственные моменты жизни... Набрали код и пошли.

Поверить было нельзя, что Свиридов живет, как все люди – в квартире, в которой есть комнаты, кухня, ванная и все прочее. И все-таки, когда Иван позвонил в дверь, я все не верил. “Надо подождать, – шепотом объяснял Иван, – они долго идут до двери, старенькие”. Мы стояли на парадной лестничной площадке с широкими черными перилами, полого и пространно располагавшимися под рукой. Это вообще-то дом, ранее относившийся к КБ А. С. Яковлева, получивший в свое время в народе прозвище “Дом сталинских соколов” – а точнее, дом высоких чинов КБ (“крупных людей авиации”, как многозначительно разъяснял Старик). Первое, что подумалось: “Как же тут музей потом делать, кругом люди живут?” Наконец за дверью из глубины квартиры раздалось резкое: “Кто здесь?” – “Георгий Васильевич, это мы пришли с Вульфовым”.

Дверь отворилась...

Я так волновался, что следующее воспоминание – сразу вешалка (старомодная, стоявшая на полу, с “рогами”). Иван предупредил, что Свиридов всегда помогает снимать и надевать пальто – не без некоторого растерянного жеманства пришлось повернуться к Старику спиной... (Вот каждый раз было это моральное испытание! Люди нашего века не привыкли к такому! Старик приговаривал, подавая: “И вы всегда так делайте”).

Первый раз довелось войти в этот удивительный дом, увидеть высокие створчатые двери, обеденный стол с красными яблоками в вазе, чайными чашками на блюдцах, эти светлые комнаты, обои с нежным рисунком голубых цветов и ромашек... Все то, от одного лишь пребывания в чем делаешься как-то существеннее. Это строгий и добрый был дом... У входа в столовую комнату я остановился – Старик пристально посмотрел на меня (вот он, рядом со мной, живой классик, композитор Георгий Васильевич Свиридов – из плоти, в темных своих очках, известных по стольким фотографиям, в чем-то домашнем, мягком – Господи Ты Боже мой)... Свиридов продолжительно посмотрел на меня и – вдруг очень приветливо, почти ласково, с добродушным участием сказал следующее: “У вас прекрасные усы!” (это первые слова, услышанные мною от Старика). “Такие усы, знаете, носили русские гусары. Вам очень идет”. Лестное сопоставление с гусаром и весь душевный ореол, исходящий от Старика, помогли, словно ребенку, впервые пришедшему на занятие к учителю по чистописанию, сразу определить главное: “Добрый”. Это вообще самое первое в жизни, что я подумал, увидев вблизи Свиридова-человека.

Старик был воодушевлен, энергичен, он явно хотел и ждал этой встречи: “Мои юные друзья, прошу вас – проходите, пожалуйста! Эльза! К нам приехали Иван Сергеевич Вишневский и Алексей Борисович Вульфов!” Из соседней комнаты донесся высокий, почти девичий голос: “Хорошо, Юрочка, хорошо...” Увидели мы рояль, стену книг, прошли мимо зеленого сукна стола и опустились в кресла для гостей. Оказавшийся в этом кресле располагался против Старика и направленно подвергался, таким образом, всей беспощадной пристальности его взгляда.

“Мне очень приятно – не скрою от вас, – что такие молодые люди интересуются моей музыкой. По правде сказать, я думал, что молодежь сейчас склонна немного к другому... В консерватории – и вообще. Я уже не ждал такого к себе интереса от молодых. Это замечательно, знаете! Расскажите мне, пожалуйста, Иван Сергеевич, как вы хотите делать ваш... вашу программу. А потом мы послушаем и Алексея Борисовича”. Иван начал увлеченно толковать, Старик с обычным своим прорывающимся нетерпеньем кивал: “Да, да!.. Понимаю, да... Понимаю...”

Иван перечислил тех, кого намерен пригласить для интервью: Светланова, Федосеева, Минина, Чернушенко, Ведерникова, Гаврилина, Слонимского, Образцову, Архипову, Астафьева, Распутина... Старик кивал, слушая, затем произнес: “Надо подумать, кто хорошо может сказать”... Я – по неопытности – поразился: куда уж лучше говоруны подбирались, какой там еще выбор... (Я остро не сознавал тогда значения слова; говорить и писать, казалось, не так уж трудно... Можно абсолютно смело заявить, что русский язык был мне тогда просто не знаком ).

После рассказа Ивана (сиявшего, как тюльпан) впервые довелось стать свидетелем мучительных исканий, всякий раз охватывавших Старика, если нужно было что-то организовывать, решать. (“Юрочка, что ты выдумываешь, как ты всякий раз все усложняешь”,– сетовала, бывало, Эльза Густавовна, не страшась сердитых окриков Старика.) Свиридов, взяв в руки программу “Дня”, начал сперва декламировать ее, словно актер древнего театра, произносящий возвышенный монолог в благоговейной тишине, созданной тысячами зрителей... Жестикулируя правой рукой, напрягая голос, выражая им некое утвердительное воодушевление (позже я понял, что такая манера помогает быстро опознать явные неверности, неточности, слабинки в тексте – сразу же, как только в процессе декламации содержание текста оказывается ущербнее мощи его исполнения). Так поверял он всё, включая рутинную переписку, – например, какое-нибудь письмо в Музфонд с просьбой сделать ксерокопию партитуры. Грандиозный спектакль разыгрался перед нами с Ванькой. Старик играл действительно как актер – пафосные воззвания чередовались с эффектными паузами, интонациями сомнения... “Свиридов! Концерт для хора “Пушкинский венок”!”– торжественно восклицал Старик и вдруг смолкал...– “Не-е-ет... Так нельзя... Тут, понимаете... Нет, конечно, нельзя после этого... Здесь что-то другое нужно... Оставьте мне это, Иван Сергеевич! Я должен это посмотреть. – Пауза сомнения; громовой возглас: – Концерт для хора “Пуш-кин-ский венок!!!” – (Затем смолкание, умиротворение страстей.) – Понимаете... Здесь есть деталь одна, очень важная... Оставьте мне это, Иван Сергеевич!! Оставьте!.. Да, вот тут... – (Уже потише, но чрезмерно внятно.) – Концерт для хо-о-ора... “Пушкинский венок”... Нет, тут это не годится...” Действо просмотра программы по своей фактуре и форме было сродни хоровым сочинениям композитора с их знаменитыми регистровыми перепадами, богатством нюансировки, могучими возгласами фортиссимо, уходящими в невесомые диминуэндо... Затаившись, лицезрели мы это представление, за которым уже созидался призрак весьма обременительных тщаний – бесчисленных переработок, ненужного (на первый взгляд) затягивания дела, возвращений к, кажется, уже однозначно решенному, переворотов с головы на ноги в последний момент и тому подобных кульбитов, безжалостного марания чистовиков... Да, чистовиков у Свиридова вообще не существовало ; он правил порой по первому же озаренью или догадке, хватая ручку и сердито бормоча собеседнику: “Погодите! погодите! сейчас!” – и припадал к нотному листу. Правил или делал эскиз инструментовки прямо в шикарных изданиях своих сочинений с известной красной обложкой в твердом переплете, измазывал закорючками торжественные белоснежные листы, возил и крестил прямо по каллиграфическим типографским нотоносцам, и смотреть на это было почти физически больно... Да, чистовиков у творцов не бывает.

В процессе бенефиса Свиридов казался мне чудаковатым, очень трудным, нo по-прежнему добрым человеком. Иногда Старик с нешуточным волнением обращался непосредственно к нам: “Может быть, так? Как вы думаете? А?” Это “а?” он часто произносил не в вопросительной, а в утвердительной интонации с оттенком восклицания, примерно так: “А!..” Мы с Ваней обходились в ответ осторожными улыбками и замечательным словом “наверное”.

Наконец, часовая битва Георгия Васильевича с Ваниной программой окончилась. Откинувшись в кресле, устало свесив ладонь с зажатой программой “Дня”, с проникновением, более достойным разглашения, скажем, какой-нибудь великой государственной тайны, Свиридов произнес: “Знаете что, Иван Сергеевич... (“Ну, все!” – подумали, как выяснилось потом, мы оба)... Знаете что... Оставьте мне все это! Я так не могу…... Я не все здесь понимаю...” (“Юрочка, ты потом посмотришь внимательно, ты устал, пусть Иван Сергеевич оставит нам”,– опять донеслось из соседней комнаты.) “Да-да, оставьте; ну, теперь пусть Алексей Борисович поведает...… – (Глядит на меня с улыбкой.) – Вы похожи на итальянца; у вас нет в роду?…” Излишне любезно и тут же устыдясь своей приторности, ответил ему: “Нет, не было”. “Ну, расскажите!” – с нетерпением воскликнул Старик, устремляясь темным взглядом своим.

Вот и наступил момент, когда я должен был начать говорить. Как я волновался! Ведь происходило жизненное обретение неслыханное . Однако не столько рассудок (со Стариком вообще не больно-то поумничаешь), сколько сердце позволило подсознательно постичь необходимое направление мысли, слова; впервые тогда пришло это ощущение, что Старик все понимает и поймет, и взгляды совпадут, и родится чувство: “Все верно”, и ему поверишь, и по нему многое поверишь . Бесконечный барьер возраста и положения вдруг совершенно исчез... Почему? – не знаю. Лишь мгновенно сверкнуло внутри: “Ни слова малой или большой лжи, ни грамма неискренности; говори своим голосом, языком, что знаешь, что чувствуешь, – но отбирай слова, держи речь , не витийствуй и не тяни...” Какая-то светлая сила словно подхватила меня – и мне вдруг удивительно легко, невесомо заговорилось, словно не совсем я это был. Речь шла о “Рыбаках на Ладоге” (да-да, тех самых) – и я рассказал, не без увлечения, что бывал на северных озерах, что вообще очень люблю пресноводье, что с детства, с Антушева, знаю рыбалку, волну, солнце на воде, сырой ветер и что в “Рыбаках на Ладоге” все это есть, причем на огромной высоте художественного отображения, представленное с мощной силой... Рассказал, что эта музыка вообще одна из моих любимых... потом сказал про затейливость простоты этой вещи, что-то вроде фразы “простое – категория сложная”, про конструкцию первого аккорда – ну и так далее. Как мальчишка, восторженно, петушком разошелся.

Старик с ласковым удивлением слушал, пока не перебивая, лишь чуть иронически нахмурясь. А вот Эльза Густавовна пришла почему-то в восторг, контрапунктически выражала его в процессе моего изложения, а затем сама начала с удовольствием говорить о “Рыбаках”, о том, что в них удаль, сила, красота природы, солнце. Старик чуть взволнованно, хотя и по-прежнему не без легкого отголоска иронии, сказал мне: “Да-да, замечательно вы чувствуете образность”. После поговорили о “Слезе” в том же примерно духе, в каком уже говорилось о ней здесь. Старик остался, кажется, очень доволен и прочувствованно, с душой произнес: “Спасибо большое вам – и вам, Иван Сергеевич, – за то, что музыку мою любите. Спасибо вам большое!”. Впрочем, все высказывания мои Старик не комментировал, сказал лишь: “Знаете что, вы сделайте самостоятельно передачу, я послушаю”. Он, видимо, уже немного устал от разговора, утомился и не желал его развития. Да и содержательность тогдашнего моего монолога... Ребячество, юность – понимаете? Я не вполне был готов... От души говорил – да, но... Все-таки он во всем некой большой сути искал, некого дна. Одних радостных ощущений ему надолго не хватало. Всю жизнь учась, постигая, мысля, переживая, совершенствуясь, хотел он и от собеседника плотной, чем-то важным наполненной речи и жадно ждал этого важного, любопытного для себя, и если находил – неизменно расточал безграничные и, ей-Богу, часто гиперболические комплименты, – но ждал во всем в первую голову содержания , чего-то сильно интересующего, ждал находок, нового для себя, волнующего, – не получая же этого, быстро уставал... В сущности, это объяснимо – ведь для гения ценна каждая минута общения с жизнью.

Дело его и все, на чем зиждилось оно, было для него всем , первоосновой. Свиридов ведь и мирской, и немирской человек. Он же к Богу близок – у него дарование, Дар Божий... Так что непросто он жил и непросто слушал ...

...Всегда необыкновенно бывало в том доме. Там начинался некий особый мир – и очень земной, и совсем не земной... Как будто акварелью все там было писано. Как сейчас перед глазами – теплый светло-желтый ореол люстры, нарядный паркет, стена из полок с книгами, картинами и фотокарточками друзей и знакомых, лаковый изгиб рояля, ноты, рукописи на нем, на зеленом сукне стола простецкий телефонный аппарат, печатная машинка “Оптима” в углу... Кресла... Как сейчас... Старик говорит в своем кресле, длится чуть хрипловатый, но певучий его голос с морем оттенков и всегда с сильным выражением, о чем бы он ни толковал... Прохаживается оранжево-рыжая пушистая кошка, к которой, отрываясь от какого ни есть важного дела, Старик вдруг наклонится и громко, приторно-умильно, как к малому ребенку, но немного горестно непременно воззовет – почему-то на “о”: “Кисенька моя! Хорошая моя кисенька! Что, моя кисенька? Что?” – и откинется на спинку кресла со скорбным лицом, с искорками в стальных своих глазах...

Господи! Еще хотя бы раз...

После наших сообщений Старик начал сам говорить. Как всегда – ярко, с устремленной силой, образно и на совершенно неведомом мне доселе русском языке. Суровый, часто сердитый голос его крепко звенел. Чувствуя, что собеседники явно понимают его и умом, и сердцем, он вдохновился, будто древний пророк. Тут явилась и вся его телесная сила, плотность, мужицкая сбитость, ширина, твердый жест, без которых тоже нельзя представить бесконечной энергии его. У Свиридова не было возраста; немощь и старость заметно появлялись наружу, лишь когда он болел или бывал опечален, да и то обманчивая безнадежность настроя Старика мгновенно уничтожалась первой же вспышкой какого-либо патетического настроения, думы о серьезном . Запас его жизненной энергии был, казалось, неисчерпаем, словно артезианская вода. Мы с Иваном часто говорили друг другу: “Можно себе представить, какой вулкан это был в молодости. С ним, наверное, просто невозможно было!”

Все, что говорил тогда Старик, не только поразило, но и за один раз разрешило многие сомнения. И сегодня истины того первого свиридовского вечера в основном путеводны для меня. Назову лишь те, которые могу воспроизвести абсолютно точно (курсивом выделены запомнившиеся слова). Ну, например:

“Россия – страна пения, страна голоса . В Православной церкви никогда не было инструментов, органа – этих как бы посредников между молитвенным чувством и Богом, – только голос, хор – то есть от сердца обращение непосредственно через голос к Богу. Россия страна была поющая . Я помню себя маленьким в Фатеже – всюду пели! Всюду!”

“Многие современные композиторы не ценят звук как таковой. Они препарируют музыкальную материю. А ведь музыкальный звук – каждый, отдельно взятый – бесконечно ценен. Согласное сочетание звуков, благозвучие, то, как звуки образуются в музыку, – дело Божественное”.

“Сатанизм – вот ужасная черта двадцатого века. Не только одна Россия больна – весь мир болен . Мир болен! Слишком многое охвачено сатанизмом; боги крови хотят ”.

“Социализм* без религии – это дикость!”

“Для управления огромной страной необходим просвещенный деспотизм – единственно возможный способ управления”.

Безбожие – самое страшное, что постигло русских в этом столетии”.

“Не бывает большого таланта и малого таланта; золото одинаково ценно и в слитке, и в отдельном украшении”.

“Я не знаю точно, какой именно будет музыка в следующем столетии, но совершенно очевидно, что так или иначе это будет век песни ”.

*   *   *

По окончании разговора Старик пригласил нас за обеденный стол. Я стеснялся ужасно и во всем, оказавшись за столом, брал пример с Ивана, подглядывая за ним. “Прошу, мои юные друзья!”– сказал Старик и величаво налил нам в рюмки красное вино – ни до, ни после я такого не пробовал. Эльза Густавовна принесла в кастрюльке какое-то необыкновенное (как всегда бывало у нее) кушанье, что-то вроде тушеной говядины с черносливом в нежном соусе. Старик произнес свое обычное: “Скушайте яблочко”, положив каждому по фруктовому ножу, и пододвинул вазу с яблоками (любитель был большой яблок, особенно сорта “Джонатан”, вообще красных или красных с золотым отливом, и ел их, сперва очистив от кожуры – только таким способом). Расставлены были на скатерти, как всегда, чайные чашки на блюдцах, кружком ломтики лимона. Вообще у него дивная была чайная посуда – я бы сказал, художественная, располагающая к разговору, приветливая. Чай был только крепкий и свежий. “Мне очень приятно познакомиться с такими молодыми людьми, – с торжественной расстановкой произнес Свиридов, подняв рюмку. – Я прошу вас, Иван Сергеевич и Алексей Борисович, не испортитесь, сохраните вашу живость, вашу любовь к музыке. За ваше здоровье!” – “За ваше! За ваше, Георгий Васильевич и Эльза Густавовна!” Чокнулись и медленно выпили. Старик хитро поглядел на нас и сказал не без озорства: “Вы молодые, здоровые, вам вдвоем бутылку водки опустошить – пара пустяков. А я вот теперь старый стал, не могу с вами выпить как следует – так, видите, можно немножко пригубить только”... В молодости, по собственным его рассказам, прошел он и через это испытание: “Знаете, после сорок восьмого года* я чуть не спился. Жуткая совершенно была тогда у меня жизнь... жуткая...”

...После пили чай. Толковал Старик увлеченно, как всегда, обо всем – об искусстве, о жизни, об истории, о России, о мире, о политике, о бытовом, о смешном, мимоходом открывая порой какие-то грандиозные и одновременно простые, совершенные истины. И дивно было слушать, слушать, впервые постигать настоящую речь , забываться и поражаться, и безмерно увлекаться ею...

Уже тогда лежали на отдельном блюдце разноцветные таблетки-капсулы, и Эльза Густавовна то и дело напоминала: “Юрочка, тебе пора принять таблетку”, – а Свиридов более или менее сердито обрывал ее. Уже тогда он порой вдруг хватался за сердце и со взволнованной сосредоточенностью тихо произносил: “Ой”. Уже тогда он то и дело просил: “Эленька, открой, пожалуйста, фортку, у нас невыносимая духота” (совершенно не терпел непроветренного помещения). Уже тогда он был сильно болен и стар, хотя все равно казался бесконечным, неисчерпаемым. Было так привычно, что он есть .

Так прошел первый свиридовский вечер.

А знаете – сейчас, пожалуй, я уже совсем не могу представить себе всего этого наяву. Нет. Было – и прошло. Совсем-совсем давно.

Ведь и жизнь за последние годы совершенно изменилась.

Теперь лишь вспоминать.

*   *   *

...Распахнутые, растрепанные, краснощекие, пребывающие в каких-то эмоциональных крайностях, то и дело толкая друг друга: “Борисыч, ты представляешь?!”, “Сергеич, ты представляешь?!” – так брели мы, буксуя в снегу, мимо Тишинского рынка по Большой Грузинской к Белорусскому вокзалу, и плыли над нами круглые уличные огни, которые, казалось, улыбались... Брели по тогдашней моноцветной Москве – и казалось, что жизнь состоялась, что все-все у нас хорошо и впереди все хорошо, и были мы совершенно счастливы...

Как ездили показывать свои сочинения

Зима. Конец 1988 года.

Звонит Иван и сообщает, что Свиридов ждет нас, хочет послушать наши сочинения.

Иван в красках описывал этот разговор, изображая голос Старика: “Доезжаете до Перхушково, там садитесь на автобус такой-то и едете до Салослово... Поняли, Иван Сергеевич? Салослово. Сало. Нормальное свиное сало. Сало – и слово”.

Надо сказать, что в ту пору моей жизни я как-то несколько опять поотстал от профессионального музицирования. Полоса госэкзаменов в Гнесинке, вся их в целом счастливая, кипучая круговерть, связанная с исполнением дипломного сочинения в оркестре (пять дней оркестровых репетиций, стоившие пяти лет учебы!), завершилась. А дальше? По идее, должна была произойти стандартная карьера: вступление в Союз композиторов, поступление в аспирантуру, поиск сугубо творческих и иных профессиональных контактов, исполнения, записи своих сочинений. У Ивана жизнь, по тогдашним понятиям, вполне сложилась: он работал на радио, прилично зарабатывал, сочинял, записывался. Я же, окончив институт, оказался как-то не у дел в музыке: разве что порой писал передачи для цикла “Маленькие шедевры большой музыки”, всевозможных “утренников” и “полуночников”, еще неких программ по линии симфонической редакции. А вообще главным местом моей работы оставалась музыкальная студия ДК “Серп и Молот”, в которой с давних пор, еще с училища, я вел сольфеджио и музлитературу.

Как-то я той осени 88-го года совсем-совсем не помню... вот что была она, что нет... Такое случается в жизни человека, когда она, в общем-то, пуста... когда нет в ней ни событий, ни всполохов... когда что рассвет, что закат – все едино... Помню – Свиридова.

Шапки снега раскинуты по натянутым проводам. Несутся заметенные платформы, белые крыши дач, голые лесные ветви. Электричка, гул дороги. Едем к Свиридову.

Волнение такое, что день вокруг весь как будто нарисованный, необъемный. Не чувствуешь мороза, не видишь снега, не дышишь, не кутаешься. Битый жизнью подмосковный автобус на дороге от Перхушково завывает и взгромыхивает, натыкаясь на обледенелые колдобины, деловито держит путь. Тёмно-бело во всю даль за царапанными окнами.

Наша остановка. Вот высокие ели – лапами своими они всегда как бы указуют делать добро... Торжественная ограда типического “элитарного” учреждения. Приехали.

Иван, оглядевшись, разобрался, куда идти, и решительно двинулись.

“Академический” поселок чист, невесом, аккуратен в зиме. Дорожки подметены. Пока шли, солнышко показалось – и роскошно заволнились всюду снега, оранжево полыхнули стекла домов, сильно посыпали искрами льдистые тропинки. Сразу еще пуще заулыбались ели. “Ну, ребятки, чудо для вас начинается”,– сказали они нам. Действительно, все было, как в сказке.

Старик, сколько помню, всегда жил в красоте, и любой путь к нему и вправду бывал немного чудом. Идешь к ним с Эльзой Густавовной домой, спешишь, бывало, – по старой, почтенной Москве, по Пресне, Тишинке. Надышишься сим духом, пока идешь... Настроишься. Или на дачу когда к нему едешь, в Салослово, потом в Ильинское (на Усовской линии, около знаменитой Барвихи) – уединенная железнодорожная ветка в лесу, близкие к вагону попутные заросли, сосны, тени, баюкающие душу, загадочный ореол старинных дач... Дорожки, аллеи. Напряженный покой быта государственной правящей элиты – самой высокой, выше уже не бывает. Сверкающий лак черных машин за воротами, радужные теремки во глубине усадеб, выглядывающие из-за сосновых ветвей... обманчивое безмолвие, многозвучная тишина... Внешняя простота и даже приветливость места – а какие разговоры, мысли и дела вершатся за глухими оградами, какие там прячутся тайны!.. Вот уж где семь печатей!.. Но и здесь всё мирят шумящие сосны и гудящие в ветер дубы, устилающие по осени вокруг себя густую листву. Все здесь под этой сердобольной сенью, а зимой – еще и под добрым чистым снегом, который так радует всегда...

Я из-за всего этого любил приезжать к Старику из суеты Москвы.

...Вот и дошли мы до дома Свиридова. Никогда не забуду: близ деревянного теремка изогнутые ветви с картинно лежащей горкой снега на каждой, сверкающие переливы сугробов, торчащие из них замерзшие прутики. Нежная малиновая рябь наста уплывает в ранний закат... Чудо.

К Свиридову – всегда чудо.

…Постучались с крыльца.

Открывает Эльза Густавовна.

Дверь ведет в кухню – она там готовит. Пахнет необыкновенной ее едой – каким-то кипящим соусом и вареным мясом.

Из глубины дома доносится голос Старика – кому-то что-то толкует он возбужденно.

– Проходите, пожалуйста, Иван Сергеевич, и вы, Алексей Борисович. Юу-у-урочка-а-а! Иван Сергеевич Вишневский и Алексей Борисович Вульфов приехали!

Разговор в комнате притих. Мягкий медленный топот по половикам – появляется Старик: в валенках, байковых штанах и в майке с длинными рукавами. Дедушка деревенский! В темных очках, конечно.

Воздел руку:

– Ба-ба-ба! Какими судьбами! Я вас приветствую, как Ноздрев Чичикова. Мои юные друзья! Пожалуйста, раздевайтесь и проходите сюда. Очень хорошо!

Чуть помявшись у входа, сняли пальто и потихоньку пошли в комнату.

Навстречу нам вышла Ирина Константиновна Архипова – очень просто, как сейчас помню, одетая, очень просто, добросердечно подавшая нам руку. Вот она рядом с нами – великая артистка, великая в музыке подвижница, достойная сказа. В наш-то век, которому медведь на ухо наступил, создательница целой новой певческой школы – новой в мировом масштабе, неутомимая талантов открывательница, везде и всюду расточающая Дар свой Божий без оглядки на “времена” и прочие мелочи, неустанно несущая людям высокую культуру. Да к тому же добрый человек (я почему-то никогда не сомневался в том, что Архипова добра ). Минуту мы находились рядом с ней – не больше, но помню ту минуту, конечно, очень ярко. Это не только и не столько было радостное умиленье по поводу “встречи со знаменитостью” – это был восторг по поводу нахождения рядом с настоящим человеческим светилом.

– Ирина Константиновна, – с лишь чуть-чуть иронической торжественностью начал Старик, – я представляю вам моих молодых друзей – талантливых, ярких, оригинальных (таких-то таких-то, по имени-отчеству). Молодых композиторов, прекрасных музыкантов. Должен сказать, что мы с ними подружились. Надеюсь, и вы с ними подружитесь.

– Очень хорошо, – улыбнулась нам Архипова, совсем как ласковая бабушка внучатам.

Все это было.

Все это еще было... Теперь лишь вспоминать.

– Ирочка, вы сами дойдете? – с несколько торопливой участливостью сказал Старик, подавая шубу; заметно было, что ему не терпится с нами поговорить, он вообще был нетерпелив . Архипова, как сейчас помню, по-деревенски повязала голову платком.

– Конечно, сама, Георгий Васильевич, не спеша дойду до остановки, пожалуйста, не беспокойтесь, – раздался этот голос , который столько раз доводилось слышать с пластинки, сцены или экрана, – и одновременно поразило то, что Ирина Архипова собиралась дойти до остановки ... Старик (опять же чуть-чуть поспешно и слишком громогласно) обрушил в адрес Ирины Константиновны целую лавину самых что ни на есть добровеликих пожеланий, благодарностей и напутствий и, несмотря на холод, постоял у открытой двери, глядя Архиповой вслед, из-за чего Эльза Густавовна не замедлила сразу сказать: “Юрочка, иди в дом, холодно”.

Как обычно – тяжеловато, медленно, маршируя в такт прямыми руками, с сосредоточенным лицом – вошел Старик в комнату, где мы ждали его. В комнате был рояль, кресла и диван.

– Присядьте, пожалуйста... Замечательный какой человек Ирочка, – вы знаете ее? Да, да, конечно, да... Открыла еще одну певицу: Нина Раутио – не слышали? И-зу-мительная! Да-да! Вообще она совершает подвиг, Ирина Константиновна, настоящий подвиг, надо написать где-нибудь об этом: находит по всей России молодых певцов, учит, делает первоклассными артистами – на мировом уровне, создает школу – это великое дело, понимаете...

Иван стал рассказывать о Хворостовском – Старик ничего тогда о нем еще не знал. (Не мы ли первые ему рассказали?). Иван и я говорили об этом певце потрясенно: действительно, в ту пору пел он совершенно неповторимо, свежо, с какой-то несокрушимой молодой яркостью... Старик живо выслушал наш рассказ, произнес типичное в таких случаях абстрактно-назидательное: “Надо это послушать! Надо это сделать!” Он часто говорил так, мы даже между собою порой шаржировали Старика, по тому или иному случаю произнося со свиридовской интонацией: “Надо это сделать!” – с ударением на слове “надо”.

– Потом, слушайте, – она же великая певица, – вслух начал размышлять Старик опять об Ирине Константиновне. – Архипова... Это же была грандиозная Кармен... Она и мою музыку пела замечательно, настоящее художество это было...

– Мы были на тех концертах! – не упустили случая восторженно встрять мы с Иваном, и Старик сразу же растроганно заговорил: “Знаю, знаю, что музыку мою любите, спасибо вам, спасибо...”

...Последний раз, когда были у него в гостях в Москве и обсуждали состоявшийся на радио “День Свиридова” (выдающаяся заслуга Ивана, придумавшего и создавшего этот день!), Старик посреди разговора взглянул на нас как-то особенно внимательно и сказал: “Знаете что... Я хочу вашу музыку услышать. Приезжайте ко мне на дачу, поиграйте. Будет у нас с вами о ней разгово-о-ор (тут из-под очков в упор блеснула полированная сталь) – серьезный разговор, прямой, честный. Только без обид. Ладно? Не будет обид? Замечательно. Покажите мне музыку вашу. Очень любопытно”.

Видимо, на прямодушного и порой действительно не слишком обходительного человека многие когда-либо обижались...

“Ну, Борисыч, – сказал Иван, когда вышли мы тогда от Свиридова из его московского дома на улицу Большую Грузинскую и побрели во влажном холоде, моргая из-за валившего декабрьского снега, – ну, дорогой ты мой, вот это экзамен! Всё, что раньше мы с тобой сдавали – это чепуха по сравнению с тем, что нас ждет. Тут уж одно из двух – или мы с тобой музыканты, или нет. Слово Свиридова – это всё”. “Да, – говорю. – Приговор”.

Сказал бы я так про это сейчас? Употребил бы такое слово? Пожалуй – да.

Свиридов – гений, а гении в восприятии искусства чаще безошибочны. Потому что процесс восприятия у них очень похож на процесс воспроизведения... Слово гения – это или благословение, или, правда, – приговор...

...Сидел напротив нас Старик в валеночках, в майке, в штанах – деревенский дедушка вылитый.

– Скажите мне... а кто вам привил такую замечательную к русской музыке страсть? Вы ведь в Гнесинке учились, так ведь?

– Да. И очень рады этому.

– Вы знаете, я давно уже о Гнесинском много слышу хорошего. Мне кажется, Гнесинский институт живее консерватории... Много хорошего слышу об их композиторской кафедре. Судя по вас, там хорошо учат и люди хорошие... Консерватория – это совсем, знаете, никуда не годится, совсем спертый воздух... Вы вот люди с Алексеем Борисовичем необычайно живые... Совсем не пришибленные, свежие люди. Скажите мне – кто вам помог так хорошо сохраниться?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю