355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №12 (2003) » Текст книги (страница 20)
Журнал Наш Современник №12 (2003)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:12

Текст книги "Журнал Наш Современник №12 (2003)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)

Для понимания состояния “героя” в этом цикле-романе существенно соотнесение такого цикла с другим поэтическим циклом другого поэта – так называемым “панаевским” циклом Некрасова. Нет в русской литературе подобного рода своеобразных стихотворных поэм, столь друг другу близких, и схожестью ситуации (кризисная, незаконная любовь), и временем появления (начало 50-х годов) и “структурно” (сцены, драматические фрагменты, диалоги), и прямыми перекличками, да и местом, где они в основном были напечатаны: некрасовский “Современник”.

И нет в русской литературе вещей, столь далеких друг от друга, как эти два цикла, – самой близостью даже и подчеркнувших прямую противоположность.

Действительно, Тютчев и Некрасов сошлись здесь в ощущении “жгучего страданья”, рожденного в сложном общении с другим человеком, тоже страдавшим. Но есть громадная разница. И дело, конечно, не в женщинах, но вообще в людях. “Множественность” человеческих судеб в некрасовской поэзии в целом имеет существенное значение и для судеб героев “панаевского” цикла. Один из критиков когда-то справедливо отметил, что “любовь к любимой (к любимому) для Некрасова, как и для Чернышевского, были не врагами, а сестрами”*.

Не то у Тютчева. Он и она в “денисьевском” цикле покинуты на себя самих, оставлены один на один и с глазу на глаз. Это-то и определило их взаимоотношения как “поединок роковой”. А самый индивидуализм оказался преодоленным лишь для того, чтобы утвердиться с новой и разрушительнейшей силой. “В борьбе неравной двух сердец” погибает то, которое “нежнее”.

И уже в жизни, а не в стихах, после смерти Денисьевой исторгся вопль. Письмо дочери Дарье: “Через несколько часов иду на исповедь, а затем буду причащаться. Помолись за меня! Моли Господа ниспослать мне помилование, помилование, помилование. Освободить мою душу от этой ужасной тоски. Спасти меня от отчаяния, но не путём забвения – нет, не забвения... Да сократит Он в своём милосердии срок испытания, превышающего мои силы”**.

Срок этого испытания был действительно сокращен, но лишь для другого, еще более сурового. Известный физик Б. М. Козырев в своих письмах о Тютчеве даже полагает эту его личную трагедию причиной обращения Тютчева-поэта к христианству. “Но не путём забвения”, – заклинает Тютчев, как бы предчувствуя самое страшное, – “нет, не забвения...”.

Ведь именно в рамках этого цикла родились у Тютчева, может быть, самые в русской поэзии тяжкие по безнадежности стихи. Давно отмечено, что в одном из самых трагических произведений “денисьевского” цикла – “Есть и в моем страдальческом застое…” Тютчев прямо цитирует некрасовские стихи:

Но мне избыток слез и жгучего страданья

Отрадней мертвой пустоты.

Но скажет Тютчев некрасовской формулой о страданье уже как о предмете зависти:

О, Господи, дай жгучего страданья

И мертвенность души моей рассей.

Ты взял её, но муку вспоминанья,

Живую муку мне оставь по ней.

Мертвенность, прострация души – страшный опыт, который, самоотверженно пытая себя, обнаруживал поэт в качестве приметы целой эпохи или даже целых эпох, взваливая на себя всю тяжесть вестника вселенской тревоги. Называя преобладающим аккордом современности “принцип личности, доведенной до какого-то болезненного неистовства”, Тютчев продолжает: “Вот чем мы все заражены, все без исключения”***.

Это и конечный итог всех совершавшихся революций, представавших в разных обличьях, когда к власти приходит меньшинство западного общества, которое порвало с исторической жизнью масс и отрешилось от всех положительных верований, а массы в результате явили безымянный люд, одинаковый во всех странах, личности, которым свойственен индивидуализм, отрицание.

Не плоть, а дух растлился в наши дни,

И человек отчаянно тоскует...

Он к свету рвется из ночной тени

И, свет обретши, ропщет и бунтует.

Безверием палим и иссушен,

Невыносимое он днесь выносит...

И сознает свою погибель он,

И жаждет веры – но о ней не просит ...

Здесь страшно важна именно способность приятия, уже сама готовность поверить: “Душа готова, как Мария, к ногам Христа навек прильнуть”, – скажет Тютчев в других стихах.

Веру не вымаливают и ею не награждают. Вера – не премия, которую можно дать, и не подачка, которую можно отнять. Она возникает не только благодаря ... и потому что … но часто существует именно вопреки ... и несмотря на ...

О вере действительно не просят, она приходит (конечно, если к ней идут), пусть и вопреки уму и общим стандартам, но она не возникает из ничего, она абсолютно реальна и отнюдь не слепа.

“В Россию можно только верить!”

Такой-то верою неизменно и была для Тютчева вера в Россию.

Глубинная связь Тютчева с Россией всегда была кровна и неразрывна. Конечно, можно назвать многое, что этой связи способствовало: условия воспитания и обучения, центральная деревенская Россия, Москва, учитель Раич и дядька Хлопов, служебные командировки в Россию уже в заграничную пору и внеслужебные отпуска в ней же.

Но главным было русское слово. Не поэт – и тем более не великий поэт может не верить, но великий поэт не может не верить, чтобы такой язык, говоря словами Тургенева, был дан не великому народу. Для великого поэта это такое же безусловное доказательство, как математическое доказательство для математика, как точные экономические расчеты для экономиста. В словесном океане каждый находит свое: Пушкин и Гоголь, Некрасов и Ахматова, Твардовский и Мандельштам.

Тютчев оказался хранителем, владельцем, работником и распорядителем незамутненных и высоких словесных стихий, которые и обеспечили возможность пребывания на космических высотах. И сама отдаленность от России в определенную пору этому, конечно же, помогала. То, что Б. М. Козырев в своих письмах о Тютчеве назвал непривычкой слышать русскую литературную речь (т. е. именно привычную), тем более обостряло реакцию на речь народную. Сам Лев Толстой отметил необычайное чутье Тютчева на русское народное слово. Все это тоже способствовало рождению особого тютчевского языка, своеобразная магия которого неоднократно отмечена. Высокое, необычное, почти жреческое слово поэта действительно оборачивалось языком богов и сохраняло и обогащало такой язык в его поэтическом движении от многих античных богов к единому Богу христианства.

Думается, что Карл Пфеффель, назвавший Тютчева одним из лучших и блистательнейших умов, все же без оснований его как бы и пожалел, посетовав: “Родись и живи он во Франции, он, без сомнения, оставил бы после себя монументальные труды, которые бы увековечили его память”*.

Родившись и живя в России, Тютчев оставил после себя лишь книжку небольшую стихов, но она, увековечивая его память, оказалась тяжелее иных монументальных томов премногих , если вспомнить обращенные к Тютчеву стихи Фета.

Подобно Пушкину, Тютчев в своей сфере явил великий синтез, колоссальное обобщение мировой человеческой премудрости. Тот же Б. М. Козырев, находя “с помощью комментария” в “небольшом” четырехстрофном стихотворении “Певучесть есть в морских волнах...” чисто тютчевскую амальгаму из Авзония, из книги пророка Исайи, из “Мыслей” Паскаля, обнаруженную Грэггом парафразу из Шиллера, добавляет от себя еще два источника: “пифагорийско-платоническое учение о мировой гармонии и, наконец, в парадоксальнейшем контрасте с этой философией выражение “отчаянный протест”, словно бы сошедшее со страниц радикальной журналистики 60-х годов. А все вместе есть настоящее тютчевское творение”**.

Русское слово обеспечило поэту возможность столь концентрированного, столь плотного представления общечеловеческого духовного бытия на самых высотах. А уж великий-то поэт точно знает, кому он этим обязан: “Иду сейчас в Кремль, – пишет Тютчев И. С. Аксакову, – поклониться русскому народу, этому, как и следует в его минуты вдохновения, великому бессознательному поэту”***.

Великий поклонился великому.

Потому и рождаются стихи – одни из самых значимых в русской литературе.

Когда-то Белинский сказал, что вера в идею спасает, а вера в факты губит. Тютчев, по существу, выразил то же, полушутливо – и не раз – заметив: “В России нет ничего серьезного, кроме самой России”*.

Умом Россию не понять,

Аршином общим не измерить:

У ней особенная стать —

В Россию можно только верить.

“Только верить”, – сказал наш знаменитый поэт. “Только верою”**, – сказал много лет спустя один из знаменитых наших философов. Последний, правда, имел в виду конкретно-религиозную веру.

Иные умники и просто умствующие усматривают во всем этом чуть ли не глупость, а если не говорят об этом прямо, то из снисходительности: де, наивность великих.

Между тем к такому “только верить” Тютчева явно подводил именно разум. Можно ли отвлечься хотя бы от того, что “только верить” выговорил умнейший, по общему мнению, человек, а значит, пытавший дело умом на последнем его пределе и лишь затем признавший, что дело это, хотя и налично, но уму не подвластно. Иначе говоря, умнейшую голову к такой вере подвел и ум тоже, или, точнее, бессилие самого мощного, совершенного и изощренного ума и, следовательно, необходимость иных начал: даже вопреки уму и, казалось бы, бесспорным общим аршинам – стандартам. Вел к такой безусловности и тоже в своем роде безусловный – часто и впрямь вопреки уму и общим аршинам – подход: поэтический. Как вел он и всех великих деятелей русского слова – Пушкина, Гоголя...

“...Чёрт догадал меня родиться в России – с душою и с талантом!” – в сердцах написал однажды семейным порядком жене Пушкин. И – совершенно справедливо: по конкретному случаю в связи с современниковской журнальной затеей да и с судьбой российской журналистики вообще. “...У меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист. Будучи еще порядочным человеком, я получал уж полицейские выговоры, и мне говорили: vous avez trompй*** и тому подобное. Что же теперь со мною будет? Мордвинов будет на меня смотреть как на шпиона; черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом! Весело, нечего сказать”****. В самом деле: немного, наверное, найдется журналистов в России на всех ее этапах, кто бы рано или поздно этак от души не чертыхнулся.

 Но уж коль скоро у того же Пушкина повелась ответственнейшая речь – и уже не с женой, а с русским, по пушкинскому же слову, Периклом—Чаадаевым, и не о журнальной казусности, а о стране во всем объеме ее исторической и поэтической судьбы, – пошло и иное слово. “...Я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора – меня раздражают, как человек с предрассудками – я оскорблен, – но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал”*****.

Характерно, что если в первом случае у Пушкина упомянут чёрт, то во втором вспомнено о Боге: “Бог дал!”. Так что тютчевское “только верить” отнюдь не просто поэтическое заклинание. Здесь кстати сказать, что тезисы и Льва Шестова ( только верою) и Тютчева ( только верить) восходят к Лютеру, который слова из “Послания к римлянам святого апостола Павла” “человек оправдывается верою” перевел вольно и категорично: “человек оправдывается только верою”. Вероятно, Тютчев вообще не мог не сочувствовать лютеранству (“Я лютеран люблю богослуженье...”): во всяком случае, в его антикатолицизме.

Свидетель вспоминает о споре Тютчева с Шеллингом, искавшим пути примирения философии с христианством, собственно, философское обоснование христианства, то есть оправдание религии разумом. “Вы пытаетесь совершить невозможное дело, – возражал ему г-н Тютчев, – философия, которая отвергает сверхъестественное и стремится доказывать все при помощи разума, неизбежно придет к материализму, а затем погрязнет в атеизме Необходимо верить в то, во что верил святой Павел, а после него Паскаль, склонять колена перед Безумием креста или же все отрицать. Сверхъестественное лежит в глубине всего наиболее естественного в человеке. У него свои корни в человеческом сознании, которые гораздо сильнее того, что называют разумом, этим жалким разумом, признающим лишь то, что ему понятно, то есть ничего !”*

Недаром в свое время один из самых проницательных литературоведов и критиков русской эмиграции К. В. Мочульский, процитировав стихи

Умом Россию не понять...

В Россию можно только верить,

заметил: “Великолепная эпиграмматическая формула найдена. В ней сжато целое учение”**.

Целое учение! А может быть, следует сказать и шире: целое мироощущение. И к тому же мироощущение очень динамичное.

“Патриотическую эволюцию”, когда Тютчев “почувствовал отвращение к Западу и обратился к своей исходной точке – России”, Пфеффель назвал “окончательной”***. И дело не просто в “патриотической эволюции”. Вся она обозначилась как движение к России народной. Недаром М. П. Погодин назвал его решительно первым представителем народного сознания о русской мысли в Европе, в Истории.

В официальной записке “О цензуре в России” камергер двора его величества Федор Тютчев писал: “Судьба России уподобляется кораблю, севшему на мель, который никакими усилиями экипажа не может быть сдвинут с места, и лишь только одна приливающая волна народной жизни в состоянии поднять её и пустить в ход”****.

Не ставя под сомнение сам принцип династического самодержавного правления, Тютчев прямо связывает его с началами жизни народа: “Чем народнее самодержавие, тем самодержавнее народ”***** .

На такой народной основе и рождаются стихи, не только восторженно принимавшиеся славянофилами, но и восхищавшие Тараса Шевченко и Николая Чернышевского.

Эти бедные селенья,

Эта скудная природа —

Край родной долготерпенья,

Край ты русского народа!

Не поймет и не заметит

Гордый взор иноплеменный,

Что сквозит и тайно светит

В наготе твоей смиренной...

На место России безнародной, государственной, официальной пришла Россия народная. Теплое, почти с песенным повтором обращение изнутри (“край родной”) к “бедным селеньям” пришло на смену обращению извне к “утесу” (в стихотворении “Море и утес”) – все же только аллегории и отвлеченности.

Во многом по-новому предстает теперь у Тютчева и природа.

Есть в осени первоначальной

Короткая, но дивная пора —

Весь день стоит как бы хрустальный,

И лучезарны вечера.

Вообще осени и вёсны близки Тютчеву как начала синтеза, некоего разрешения, своеобразного междуцарствия. Не случайна прямая перекличка очень значимых и устойчивых формул в стихах об осени (“Но далеко еще до первых зимних бурь”) и о весне (“Уж близко время летних бурь”). И в этой реальной тютчевской осени есть нечто от земли обетованной, от светлого царства, от райской обители. Ведь не фотографической же только зоркостью глаза, а именно таким ощущением могут быть рождены и в свою очередь рождают его эпитеты: “хрустальный”, “лучезарный”. В то же время образ льющейся лазури поддерживает наглядную реальность хрусталя. “Лишь паутины тонкий волос” – не только тонко подмеченная реальная примета. Эта последняя, самая мелкая деталь служит восприятию всей огромности мира, помогает обнять, так сказать, весь его состав, до паутины. И эта гармоническая картина мира впервые у Тютчева спроецирована на трудовое русское поле, с серпом и бороздой, на крестьянское, на отдыхающее поле:

Где бодрый серп гулял и падал колос,

Теперь уж пусто всё – простор везде, —

Лишь паутины тонкий волос

Блестит на праздной борозде.

Пустеет воздух, птиц не слышно боле,

Но далеко еще до первых зимних бурь —

И льется чистая и теплая лазурь

На отдыхающее поле...

Когда-то знаменитый русский философ Вл. Соловьев писал: “Для Тютчева Россия была не столько предметом любви, сколько веры – “в Россию можно только верить”... Тютчев не любил Россию той любовью, которую Лермонтов называет почему-то “странной”. К русской природе он скорее чувствовал антипатию. “Север роковой” был для него “сновиденьем безобразным”, родные места он прямо называет немилыми... Значит, вера его в Россию не основывалась на непосредственном органическом чувстве, а была делом сознательно выработанного убеждения”*.

Суть в том, однако, что для Тютчева дело веры неразрывно связано с чувством любви. Вслед за хорошо усвоенным Паскалем Тютчев мог бы сказать: “Бога познают сердцем, а не рассудком. Вот что такое вера. Бог является сердцу, а не рассудку”**. Потому-то и у Лермонтова его “странную” любовь к Отчизне “не победит рассудок”.

И тютчевская любовь к тому, “что сквозит и тайно светит”, лишь чуждому “взору иноплеменному” могла показаться “странной”, а по мере приближения к России становилась чувством всё более непосредственным и органическим. В наследовании именно такой “странной” любви Тютчев продолжает Лермонтова и сам продолжается в Блоке:

“Да и стоит ли смотреть на это небо, серое, как мужицкий тулуп, без голубых просветов, без роз небесных, слетающих на землю от германской зари, без тонкого профиля замка над горизонтом. Здесь от края и до края – чахлый кустарник. Пропадёшь в нём, а любишь его смертной любовью...”***.

Буквально в pendant будущей статье Блока Тютчев пишет дочери Дарье по поводу швейцарских “несравненных красот природы”: “Всё это великолепие уже не для моего возраста, оно слишком ярко, слишком крикливо, и пейзажи, находившиеся перед моими глазами, пусть скромные и непритязательные мне более по душе”****.

Далеко позади обольщение роскошным “волшебным” югом. У К. Пфеффеля были все основания удивиться: “Не понимаю, что привлекательного находит Ваш муж (письмо от / 6 апреля 1855 года, адресовано сестре Эрн. Ф. Тютчевой) в этих морозах.

Прежде он только и говорил о стремлении к югу и охотно цитировал: “Dahin! Dahin!”*.

Но и через одиннадцать лет уже Эрнестина Федоровна пишет брату о том же: “Мой муж не может жить более вне России Не знаю даже, согласится ли он когда-нибудь совершить хотя бы кратковременное путешествие за границу, настолько тягостно ему воспоминание о последнем пребывании вне России, так сильна была у него тогда тоска по родине, и так тягостно его сознание своей оторванности от неё”**.

На началах любви во многом строится и тютчевская историософия.

“Единство, – возвестил оракул наших дней***, —

Быть может спаяно железом лишь и кровью!”

Но мы попробуем спаять его любовью,

А там увидим, что прочней.

Именно как своеобразная “территория любви” на основах православия с центром – Россией мыслился Тютчеву славянский мир, а отнюдь не в качестве политического панславизма.

В подобных случаях, кстати сказать, Тютчев готов был ставить своё перо на службу интересам дела (вещь немыслимая, скажем, для Пушкина, но совершенно в духе Чернышевского): “...лучше всего было бы пустить по рукам нечто вроде лозунга, и для этого очень может пригодиться рифма. Нельзя закрывать глаза на то, что есть ещё много простодушных людей, которые сохранили суеверное отношение к рифме и полагают, что рифма всё ещё способна убеждать и поучать. Вот почему было бы уместно опубликовать в какой-нибудь газете, например в “Беседе”, стихи, которые я Вам недавно послал” (речь идет о стихотворении “Ватиканская годовщина”. – Н. С. )****.

Тютчев неизменно жил самыми насущными, самыми злободневными вопросами русской действительности. Так, говоря о высоких ценах на дрова, Тютчев пишет: “...для многих это стало вопросом жизненно важным. В особенности для бедного люда, который будет очень страдать зимой, особенно, если она будет суровой... Продажа дров здесь стала настоящей монополией трех-четырех богатых купцов, они известны поименно; по заслуживающим доверия подсчетам они получают прибыль 2 1/2 за сажень. Вот уж когда властям надо бы принять меры и вспомнить о традициях правительственного социализма ” (курсив мой. – Н. С. ).

“Власть в России безбожна”

Вера-любовь не только не избавляла Тютчева от остро критического взгляда на положение в России, скорее, еще более его обостряла. В одном из писем 1857 года Тютчев пишет: “Я говорю о самой власти во всей сокровенности ее убеждений, ее нравственного и религиозного credo, одним словом – во всей сокровенности ее совести. Отвечает ли власть в России всем этим требованиям? Какую веру она исповедует и какому правилу следует? Только намеренно закрывая глаза на очевидность, дорогая графиня (письмо адресовано графине А. Д. Блудовой. – Н. С. ), можно не замечать того, что эта власть не признает и не допускает иного права, кроме своего, что это право – не в обиду будь сказано официальной формуле – исходит не от Бога, а от материальной силы самой власти Одним словом, власть в России на деле безбожна , ибо неминуемо становишься безбожным, если не признаешь существования живого непреложного закона, стоящего выше нашего мнимого права, которое по большей части есть не что иное, как скрытый произвол”*.

На протяжении многих лет неизменные характеристики правящей элиты: “наш высоко образованный политический кретинизм даже с некоторой примесью внутренней измены”, “шайка людей тяготеет над Россией”, “презренная клика”, “выродки человеческой мысли”, “скопище кретинов”, “гнусная клика”, “отбросы русского общества”, “антирусское отродье”.

“И подобные негодяи управляют Россией.

Да, конечно, Россия окажется тем, за что они ее принимают, если она будет и далее сносить позор того, что во главе ее находятся такие негодяи...

Сталкиваясь с подобным положением вещей, буквально чувствуешь, что не хватает дыхания, что разум угасает. Почему имеет место такая нелепость? Почему эти жалкие посредственности, самые худшие, самые отсталые из всего класса ученики, эти люди, стоящие настолько ниже даже нашего собственного, кстати, очень невысокого уровня, эти выродки находятся и удерживаются во главе страны, а обстоятельства таковы, что нет у нас достаточно сил, чтобы их прогнать? Это страшная проблема, и разрешение ее боюсь, находится вне наших самых пространных рассуждений. Есть одно несомненное обстоятельство, но до сих пор оно еще недостаточно исследовано... Оно заключается в том, что паразитические элементы органически присущи святой Руси... Это нечто такое в организме, что существует за его счет, но при этом живет своей собственной жизнью, логической, последовательной и, так сказать, нормальной в своем пагубно разрушительном действии. И это происходит не только вследствие недоразумения, невежества, глупости, неправильного понимания или суждения. Корень этого явления глубже и еще неизвестно, докуда он доходит”**.

Тютчев писал, что хотя ближайший результат, конечно, непредсказуем, но окончательный может быть вычислен, как вычисляют затмение, которое произойдет через пятьсот лет. Во всяком случае, сам он со своей, по собственной же оценке, способностью охватывать борьбу во всем ее колоссальном объеме и развитии (и многими многократно отмеченным даром пророчества если не в пределах пятисот лет, то в пределах пятидесяти), оказался почти точен в своих предсказаниях: “...невозможно не предощутить переворота, который, как метлой, сметет всю эту ветошь и все это бесчестие Пока у нас все еще как в видении Иезекииля. Поле усеяно сухими костями. Оживут ли кости сии? Ты, господи, веси. Но, конечно, для этого потребуется не менее чем дыхание Бога, – дыхание бури”***.

“Мужайтесь, о други...”

Стихи “Умом Россию не понять...” написаны в том же году и почти в том же месяце, что и другие стихи:

Ты долго ль будешь за туманом

Скрываться, Русская звезда,

Или оптическим обманом

Ты обличишься навсегда?

Ужель навстречу жадным взорам,

К тебе стремящимся в ночи,

Пустым и ложным метеором

Твои рассыплются лучи?

И здесь Россия (“Русская звезда”) предстала в космических образах, потому что во вселенском характере ее судьбы, даже безотносительно к конечным итогам , Тютчев никогда и ни на секунду не усомнился, с этим связывая свою судьбу, свой провидческий дар мыслителя и свое художническое дарование гениального поэта.

Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,

Хоть бой и неравен, борьба безнадежна!

Над вами светила молчат в вышине,

Под вами могилы – молчат и оне.

Пусть в горнем Олимпе блаженствуют

                                                    боги:

Бессмертье их чуждо труда и тревоги;

Тревога и труд лишь для смертных

                                                   сердец...

Для них нет победы, для них есть конец.

Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,

Как бой ни жесток, ни упорна борьба!

Над вами безмолвные звездные круги,

Под вами немые, глухие гроба.

Пускай олимпийцы завистливым оком

Глядят на борьбу непреклонных сердец.

Кто, ратуя, пал, побежденный лишь

                                                    Роком,

Тот вырвал из рук их победный венец.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю