Текст книги "Журнал Наш Современник №12 (2003)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
Мы рассказали очень вдохновенно, с горячностью, перебивая друг друга, о Николае Ивановиче Пейко – руководителе кафедры композиции в Гнесинке, моем учителе, о том, как на кафедре сильна традиция русской музыки, как часто приглашал нас Николай Иванович домой слушать оперы Римского-Корсакова и Чайковского, как требователен он в области точного знания партитур, как много благодаря ему услышали мы музыки малоизвестной, как он не мешал сочинять “по душе”, никогда не вредил мелодизму и естественной гармонии, ругая лишь за небрежность, недоработанность...
– Эльза! – прогремел Старик. – Поди сюда, послушай, что они говорят!
Еще больше вдохновившись, стали мы рассказывать, что Николай Иванович спас нас с Иваном, уже совсем было пропавших, взял нас в институт, что ко мне он – профессор, секретарь Союза, известный композитор, мэтр, мастер, – ко мне, пацану, пришел тогда в ДК университета на спектакль*, еще почти совсем не зная меня – из чистого музыкантского любопытства, пешком, больными своими ногами, шли мы с ним тогда, весной 83-го года, от “Детского мира” вниз, на Герцена…...
Свиридов, кажется, был потрясен.
– Эльза, – тихо проговорил он. – Ты только послушай, что они говорят про Колю... Я ничего этого не знал...… Вот видишь, Эльза... Коля Пейко... Какие слова они говорят о нем... Молодчина! Молодчина!
(Мы слышали с Иваном, что когда-то была у Н. И. Пейко с Г. В. Свиридовым какая-то размолвка, и теперь, как дети, очень порадовались тому, что сумели Николая Ивановича перед Георгием Васильевичем похвалить.)
– Скажите мне, пожалуйста, Иван Сергеевич... И вы, Алексей Борисович... Скажите мне...… – (Но, сильно задумавшись, не договорил; так часто бывало у него, когда что-то вдруг очень его занимало или тревожило; подожмет губы, глядит в никуда, замрет; скорбным сделается лицо….) – Я, знаете, не преподаватель. Не учитель совершенно. У меня нет учеников, я не смог... Я не могу терпеливо это делать... Это ведь большой, знаете, дар – педагогический. Вполне сравнимый с композиторским даром, – конечно, да! Это далеко не у всех есть. Нужно обладать этим. Я, к сожалению, совсем не могу – делай вот так, а вот так не делай, – не могу... У меня терпения не хватает, я торопиться начинаю, сам пытаться все делать... Да, Коля Пейко...
...За окнами свиридовского дома лежит волнистый снег, приветливая глазурь с отливом темнеющей синевы небесной и розового глянца от заката. Тихая, мягкая зима за окнами, без сильного мороза; снегу много. В комнате на светлых обоях, на лаковых изгибах рояля лежат оранжевые полосы, и вся комната – как картина, интерьер некого чудесного спектакля. Чистота и свежесть студеного воздуха снаружи проникают в комнату и различаются в ее запахе и тепле, как некий дух сладкий, родниковый – необычайно уютно и покойно от этого делается, – так бывает только зимой, сразу вспоминается “У камелька” Чайковского, “Декабрь”. Всё-таки здорово Петр Ильич сумел передать: там у него по настроению действительно – декабрь, никакой иной месяц!
Раздался стук в дверь. Эльза Густавовна пошла открывать. Донесся чей-то приветливый высокий голос, слышно было – улыбающегося человека.
– Ю-у-у-урочка! Выйди сюда, пришел Иван Яковлевич!
Старик встрепенулся.
– О, сейчас... Знаете, я вас должен на минуту покинуть. Ко мне пришел один замечательный человек, чистейшей души. Минута! Одна минута!
Старик энергично зашагал в кухню.
– Здравствуйте, Иван Яковлевич! – раздался мощный возглас его. – Как вы поживаете, мой дорогой? Как дела ваши?
– Спасибо, Георгий Васильевич, спасибо, все ничего! – быстро и громко отозвался тот же приветливый голос. – Помаленьку! А вы как?
– Да знаете... Ничего. Ничего! Спасибо! Вашими молитвами.
“Иван Яковлевич... Иван Яковлевич... кто это может быть? – сосредоточенно перебирал я про себя самых знаменитых людей. – Что-то никого не могу припомнить... Актер?! Или... Здесь поселок Академии наук, может, из этих сфер?”
– Дай вам Бог здоровья, Георгий Васильевич!
– И вам, и вам, милый мой Иван Яковлевич, дома кланяйтесь, будьте здоровы!
– Спасибо, спасибо большое!
Зачарованно глядя перед собой, Старик вернулся в кабинет, мягко топоча валенками, медлительно расположился в кресле.
– Это, знаете, замечательный совершенно человек... доброты необычайной. Он сбрасывает снег с моей крыши.
Не помню, про что потом еще шел разговор, ибо все помышленье было о предстоящем. “Может, сегодня и не дойдет очередь до меня? Может, в следующий раз?” – сглатывая, думал. Шуберт так и не отыскал в себе духу “показаться” Бетховену. Как я понимал Шуберта в те минуты!..
Стемнело быстро, мирная синева перешла в черноту. Не помню, когда загорелся электрический свет, кто его включил. Сидел и перебирал папку с нотами, лежавшую на коленях. Знал – момент наступит. И точно.
– Вы... привезли мне показать... ваши опусы? – прервав на полуслове разговор о неких великих материях, неожиданно спросил Старик.
– Да, – уверенно ответил Иван.
– Сыграйте мне, – сказал Свиридов, вставая. И грозно, как мне показалось, нависли нос его и брови над комнатой, над всем сущим миром...
Мы подошли к роялю. Слева уселся Старик, глядя на пюпитр сурово и как-то обреченно. Иван достал партитуру своих “Трех хоров на русские народные тексты” – так они тогда назывались.
Пошевелив губами, Старик затем прочел название вслух, – как обычно, чуть нараспев и с торжеством в голосе:
– Три хо-о-ора на русские народные... Название не очень хорошее. “Русские народные тексты” – нехорошо. “На стихи” – тоже будет нехорошо. Избегайте этого слова: “стихи”. “Тексты”, “стихи” – это, вообще, придумали евреи. Есть слово “стихотворение”; слова “стихи” нет. Лучше сказать: “Три хора на русские народные слова”...
Иван уселся за инструмент, приноровился. Свиридовская клавиатура блестела ожидающе и огромно.
И, правда, подумалось, извлечь звук – это...
Иван бросил руки на клавиатуру, заиграл, запел вдохновенно:
Уж я лесом шла, да елки машутся.
Я увалом шла, да песок сыплется...
– Играйте точнее! – вдруг раздраженно воскликнул Старик. – Каждую ноту выигрывайте! Вот в этом созвучии вы одну ноту не нажали! Повторите мне!.. Во-о-от, теперь эта нота есть! Сыграйте мне сначала, Иван Сергеевич, я так не понимаю... Играйте все ноты! Нажимайте равномерно пальцами, чтобы я каждый звук в аккорде мог расслышать! А то я в нотах звук вижу, а вы его не играете, и я тогда не понимаю… – (как бы в изнеможении). – Сыграйте еще раз сначала...
Старик отвернулся. Иван, справившись с собой, запел заново:
Уж я лесом шла, да елки машутся.
Я увалом шла, да песок сыплется.
Я рекою шла, да рыбка мечется,
Вода колыблется...
– Ах, какая прелесть! – вдруг тонко, как-то по-женски пропел Старик. – Ах, какая прелесть, – опять тихо проговорил он, не останавливая исполнение музыки.
Иван пел и пел дальше, и Г. В. Свиридов приходил в полный, совершенный восторг. То и дело доносился его ошеломляющий контрапункт: “Изумительно!”, “Боже, какое чудо!”, “Ах, какая прелесть...”
Иван, став пурпурным, блистая на всю комнату глазами, допел.
– Ну-у-у, Иван Сергеевич, это совершенно изумительная у вас вещь! По-тря-сающая просто! Сыграйте! Сыграйте мне еще раз! Ну-у-у...
(“Вот и еще один русский классик на моих глазах родился”,– подумал я.)
Иван стал было петь сначала, но Старик уже не давал. Глаза его от восторга сощурились, щеки округлились и стали румяными, рот приоткрылся, седые кудри затопорщились, – сделался он в своих валеночках совсем добрейшим, жизнерадостным дедушкой с палехского рисунка.
– Скажите, это вы сами такой каданс придумали?
– Я, Георгий Васильевич. – Иван был потрясен, восторжен и горд.
– Никто не помогал? Точно? Сами? Ну, мой дорогой, это патент ! Это настоящая находка!
Еще и еще просил он играть этот хор, останавливал, громко восторгался, переигрывал сам, усевшись за рояль. Счастливая, яркая улыбка не покидала лица его, и сила рук на клавиатуре была радостно устремленной: он восторгался находке, открытию дарования, причем с явным присутствием мастерства, – он открыл нового композитора , да еще и молодого!
– Скажите мне, пожалуйста, Иван Сергеевич, как вы нашли это? Откуда это в вас?
– Мы с Лешей пели в хоре...… – начал рассказывать Иван, но Старик снова не дал – опять и опять стал играть фрагменты хора, постоянно восторгаясь музыкой, часто останавливаясь на том или ином созвучии, “раскладывая” их по отдельным нотам, вслушиваясь.
– Это совершенно свежая, новая музыка, – с каким-то торжественным спокойствием сказал он, подводя итог. – Сыграйте дальше.
Иван, сильно раскрасневшись, спел еще два хора. Свиридов не перебивал, слушал, умиленно сощурившись.
– Изумительно. Это надо обязательно исполнить. Надо кого-то попросить*. Я посоветуюсь, – сказал Старик. – Ну, знаете, это событие. Ах, молодчина! Оставьте мне ноты. Я хочу их еще поиграть. Вы можете мне оставить?
Иван мог...
(После Старик целую неделю подряд звонил по вечерам Ивану: “Знаете, играю каждый день вашу музыку... Дивно, знаете. Замечательная музыка!” И мне: “Хоры Ивана Сергеевича – это что-то изумительное. Настоящая находка!”)
Еще Иван спел тогда прекрасную свою вещь на слова А. К. Толстого – “Благовест” для баса и фортепиано. Свиридов восхитился не только музыкой, но и тематикой этого произведения: “Вы посмотрите, Иван Сергеевич, какие потрясающие слова вы воспеваете: и отрекаюсь я от дела злого! » Отречение от зла – это действительно один из символических смысловых элементов всего творческого – да я считаю, что и жизненного – пути Г. В. Свиридова. Недаром так часто цитировал он Писание, предостерегая меня от недобрых контактов с какими-либо сомнительными людьми или группами людей: “Не ходи на совет нечестивых!” – собственно, от него я вообще впервые узнал эту фразу и, самое главное, постиг грандиозный смысл ее... “Пускай Хворостовский споет!” – пожелал Георгий Васильевич “Благовесту”. Впрочем, этим пожеланием все дело и кончилось...
Любопытно, что сам Г. В. Свиридов много раз рассказывал о том, что никогда не смог бы состояться как композитор без помощи и поддержки Д. Д. Шостаковича. Казалось бы, совершенно другого естества, другого мира и взгляда художник, однако Шостакович поразительно глубоко разглядел, воспринял, постиг и в значительной степени просто спас огромное самобытное дарование Г. В. Свиридова. Он не только помог 19-летнему юноше вступить в Союз композиторов, где тот стал “числиться” наравне с А. И. Хачатуряном и Н. Я. Мясковским (далеко не все в музыкальной среде тогда, в 1935 году, восприняли положительно романсы юного провинциала; имела место и настороженность “простотой”, и кое-что похуже, если учесть, что Георгий Васильевич к тому же на каждом углу со свойственным ему пылом кричал: “долой симфонизм!”), огромную поддержку оказывал Шостакович Свиридову и в более поздние годы. Например, он приходил на каждую репетицию “Поэмы памяти Сергея Есенина” (произведение, которое в 1956 году с точки зрения “благонадежности” было вполне сомнительным). “Приходил, садился рядом со мной и слушал всю репетицию, – рассказывал Старик. – Попробовал бы меня кто-нибудь пальцем тронуть, когда сам Шостакович рядом присутствовал!”
Если бы не Шостакович – возможно, не было бы и Свиридова…...
Дошел черед до меня.
Боже мой, как мне стыдно за те рукописи, которые я поставил тогда перед лицом Старика... Дорогие молодые музыканты, бойтесь беспечности! Помните всегда притчу о невестах и светильниках из Писания. “Беспечность – это страшная опасность в жизни”, – говаривал один из любимых наших гнесинских учителей Валерий Васильевич Пьянков. Рукописи всегда – всег-да! – должны быть в порядке. Бойтесь быть застигнутыми врасплох. Возитесь с рукописями, делайте их исчерпывающе понятными, читаемыми. Они, увы, горят – и еще как! Научитесь ненавидеть свою небрежность; не обижайте себя. Съездите в Карево, посмотрите на каллиграфически выведенные строчки автографов Мусоргского – для меня это было поразительное открытие: от такого человека, казалось бы, меньше всего можно было ожидать какого-либо проявления каллиграфичности. Ан нет! – служенье муз не терпит суеты...
Поспешность, неаккуратность и неумелость – так назвал бы я стиль оформления тех моих рукописей. В этом проявилось тогдашнее мое отношение к своей профессии – да и судьбе... Ни-ког-да! Никогда нельзя допускать такого. А уж играть по таким нотам Свиридову, ставить их перед ним...
Долго я думал потом – как он стал слушать, почему не погнал от инструмента? Гнев, шторм – вот что по идее должно было постичь меня.
Почему не погнал? Да по доброте своей.
Он же добр был.
Тем не менее Старик легонько все же повоспитал. Оглядев меня, как няня оглядывает дитя перед прогулкой, он ласково и иронично сказал:
– Вы смотрите, по таким нотам никому не играйте. Обидятся на вас. Смотрите, ТАМ народ злой...
Поразительно – но мне не захотелось провалиться сквозь землю, я даже немного поулыбался. И какая сила тогда меня укрепила?
Вдруг мне захотелось ему сыграть. Именно донести музыку до него. Артистический возник азарт.
Я стал играть первую из “Мавринских пьес”* – “Клусово” – и сразу раздались счастливые восклицания по поводу гармоний. (“Изумительно совершенно! Молодец вы большой, что ищете в гармонии, используете политональности! Надо записать на пленку, сделать передачу с картинами Мавриной! Я позвоню редактору”... – ничего этого сделано не было.)
Впрочем, были не только восклицания. Играл я кроме “Мавринских” несколько других пьес, и попало мне пару раз: в частности, про одну из пьес было сказано, что форма ее такова, будто ко вполне стройному туловищу приделана “вот такая рука!” Именно тогда произнес он фразу: “Учиться надо у мастеров, как они форму кроили ”; действительно – кроили, точнее про это не скажешь. Но больше всего досталось за исполнение (я ж в ту пору почти не играл совсем, разве что в студии на уроках...). За фортепьянную мою игру Старик устроил мне профессиональный выговор. Воспроизвожу худший момент его: “Вы боитесь, что ли, играть? Вы что – нервный?”
Тем не менее, собравшись, как только смог, я сумел спеть ему два хора на слова Михаила Пробатова. Старик, мощно восхитившись рядом построений, целый час играл их на рояле, причем отдельно каждое созвучие, вслушиваясь, и периодически бормотал: “Да нет, ноты у вас выверены... Ноты у вас на месте…” А потом произнес монолог, некоторые фрагменты которого, запомнившиеся мне абсолютно точно, я полагаю полезным привести здесь – опять же в назидание молодым композиторам:
– Понимаете, Алексей Борисович... Музыка ваша хороша, музыка сомнений у меня не вызывает. И сочиняете вы от сердца – вы бренчите , подбираете, подыскиваете созвучия, ищете, я понимаю вас – сам бренчу , – ноты у вас выверены. К этому не придраться: звуки вы не транжирите. Но нужно уметь располагать их, подать. Иначе партитура не прозвучит, вы сами себя похороните. И это уметь нужно делать. Вообще сочинять нужно быстро – да-да, конечно! – иначе мало что успеете сделать за жизнь, поэтому нужно знать, как делать. Сколько же возиться можно? – надо брать и делать. А то иначе долго провозитесь и мало успеете. Мастер – сапожник, портной, плотник – знает, как делать, как с материалом обращаться, когда какой нужно инструмент в руки взять – он поэтому и мастер. Нужно уметь находить, как расположить, устроить ноты в партитуре... Исходить из образа . Вот тут у вас: “в толпе нарядной резкий кри-и-ик!” – высокие басы – это да, действительно будет: крик! Это верно сделано. А вот здесь… – (долго-долго перебирал пальцами ноты созвучия, тихо подпевал, вслушивался.), – …наверное, вот так нужно... так будут плотнее и мягче альты... Да, вот так! – (Он устремленно, с восхищением сыграл созвучие и пропел первого тенора.) – Вот так расположите!* Нужно, знаете, еще поработать с вашими нотами. Вам нужно найти звучность ... Свою – вашу – звучность. Не просто устроить ноты по горизонтали и вертикали – этого мало; так музыку не расслышат. Нужно искать особенное расположение нот, единственно подходящее для данного образа. Искать звучность такую, которая сама по себе уже есть образ. Вообще, знаете...… – он воодушевился. – Нужно знамя свое иметь, флаг. Хоругвь свою. (“Юу-y-ypочкa-a-a! – донесся голос из кухни. – Идите, все готово!” Старик после секундной паузы гаркнул “сейчас идем!”, а затем, сердито помолчав, продолжил: – Вот Чайковский. Он поднимает хоругвь, на ней написано: “Евгений Онегин” или “Шестая симфония” – и все, ничего больше не надо говорить, объяснять, понимаете... Знамя!
И еще помолчав, со столь родной, свиридовской тревожно-заботливой назидательностью, тихим, сосредоточенным голосом:
– На-а-адо еще поработать. Надо это сделать. Поработайте и покажите мне, Алексей Борисович.
* * *
После обедали, пили чай. Старик все напутствовал...… Красивый оранжевый свет был в столовой. Помню, как сейчас, перед собой нарядные чашки, кружочки лимона…...
Ночью, под выглянувшими звездами, не помня ни мороза, ни зимы, ни снега, без конца разговаривая, пешком шли с Иваном в Перхушково – в памяти лишь темная пустая дорога, дальние огни. Шли от Свиридова…...
Работа с Г. В. Свиридовым
Во время службы в организационно-творческой комиссии Союза композиторов СССР я мог официально, по кругу своих обязанностей, работать с Г. В. Свиридовым. Он иногда звонил к нам в комиссию или С. Р. Сапожникову, приглашал к себе по какому-либо делу. Впрочем, не всегда по делу. Однажды в трубке раздалось следующее: “Алексей Борисович, я приглашаю вас сегодня отужинать со мной”. Это и вправду был тогда сказочный ужин – с кушаньями Эльзы Густавовны (отличавшимися какой-то поразительной насыщенностью – воистину пища богов!), роскошным грузинским красным вином и еще более роскошными притчами Старика...
Я помогал Георгию Васильевичу готовить материалы о нем для зарубежных изданий. Периодически ему приходили анкеты из крупнейших изданий “Великие люди мира”, в основном из Англии. Анкеты были на английском языке, но можно было писать на русском, только подробно и аккуратно (затем в иностранной комиссии Союза анкету переводили на английский и печатали на машинке). Вопросы чаще всего простые: Ф.И.О., дата и место рождения, национальность, образование, главнейшие вехи биографии, жена, дети, лучшие произведения, синопсис (творческое кредо). Иногда просили прислать образец рукописи.
Заполнить такой документ (имея готовый синопсис, то есть хорошо сформулированное творческое кредо) – минут 20. Но не с Г. В. Свиридовым.
Каждый раз мы с ним это делали заново, и каждый раз по нескольку часов. Старик сызнова припоминал свою жизнь, словно пролистывал давно известную книгу...
“Свиридов... Георгий... В скобках надо написать “Юрий”? Или не писать “Юрий”? Многие близкие люди, в том числе Эльза Густавовна, называли его не Георгий, а Юрий Васильевич. “В русском языке эти имена одинаковы”, – пояснял Старик. Писали всегда в результате так: “Георгий (Юрий) Васильевич”. После минут двадцать обсуждалось, как лучше написать – “родился 16.12.1915, г. Фатеж Курской губ.” или “родился 16 декабря 1915 года в городе Фатеже Курской губернии” (что в переводе выглядело бы практически одинаково). “Добавьте: в семье почтового служащего. Это, знаете, очень значительное было место в уездном городе – почта; солидное место... Или не писать этого?” Когда писали, когда не писали. Национальность? Здесь глаза его неизменно вспыхивали сквозь очки, и энергично, подняв голову, с лукавым задором он отвечал: “Русский. Да, представьте себе: русский. Вот так. Ничего не поделаешь”. Гордость победителя слышалась в его интонации... “Дальше они спрашивают сразу про образование? Хорошо, что нет ничего про детство – это чудовищная была гражданская война, ужасающая бойня, я ненавижу эту войну! Вообще, революция – это ужас, кровь – потоками, знаете, реками! – но потом довольно быстро наладилось... да-да – нэп, жизнь стала возвращаться в нормальное русло... Я уехал учиться в Ленинград. Давайте напишем: поступил в музыкальный техникум в Ленинграде в 1932 году. Я был провинциальный мальчик, меня многие не понимали и не любили... один у нас в общежитии, в нашей комнате, очень меня не любил, часто обижал, он был старше гораздо и считал себя талантливей... А я был застенчивый в юности, деревенский, чистый мальчик – до 19 лет я вообще не знал никакого порока... Первые мои романсы – эти пушкинские – многие не поняли, посчитали музыкой простецкой, примитивной... Мой первый учитель в консерватории, я от него потом ушел, Рязанов – совершенно не понял их, критиковал. К тому же я уже тогда на каждом шагу кричал: “Долой симфонизм!”, утром вставал и прямо с подушки это кричал. Шостакович тогда меня очень поддержал, Дмитрий Дмитриевич, мой золотой – это огромная честь была; потом, слушайте: мне тогда стипендию назначили особую – я смог жить вполне состоятельно... сшил, знаете, костюм... Давайте напишем: член Союза советских композиторов с 1935 года”. Так ступень за ступенью этой легенды мы добирались до войны. “Напишите: 1941 год. Служил в армии с июля по ноябрь”. Как-то раз читал он вслух одну мою миниатюру в прозе, в которой упоминается город Козлов (старое название Мичуринска). “Козлов! – воскликнул он, прервав чтение. – Нас в 41-м году гнали туда в теплушках. И вы знаете – вся Россия кругом была охвачена сплошным заревом, день и ночь было светло, как днем, и без конца гремела канонада... Да, Козлов... в ноябре я был отозван из армии, когда начали отзывать известных музыкантов и артистов, и уехал в Новосибирск, где чуть не умер с голоду...” Доходили до наград. “Не надо! Не пишите “Государственная премия”! Тогда, в 46-м году, была еще Сталинская. Это переименовали уже после XX съезда. А дальше можете написать: “Государственная премия” в 68-м году. Дурацкая эта нынешняя манера все переиначивать и переименовывать! Ведь это же было – куда ж теперь спрячешь?!” Впрочем, день спустя звонит: “Знаете, Алексей Борисович, мы с Эльзой подумали: напишите, пожалуйста, вместо “Сталинской” все-таки “Государственной”... Думаю, что не захотел Старик пугать – да тем более в ту пору второго развенчания культа – европейских издателей словом Stalin... В 1948 году Г. В. Свиридов пострадал вместе со всеми крупнейшими композиторами страны. Никогда он не был так близок к моральной – а может быть, и физической гибели. Когда вышло “историческое” Постановление об опере “Великая дружба” (причем Мурадели Сталина буквально обожал; музыка этой оперы, на мой взгляд, абсолютно бездарна – мы играли ее с Николаем Ивановичем Пейко), все издательства в тот же день расторгли с Г. В. Свиридовым ранее заключенные договора без какого-либо объяснения причин. По почте прислали холодные, спокойные такие сообщения об этом... А всего у Г. В. Свиридова две Государственные, одна Ленинская (за “Патетическую ораторию”) премии, четыре ордена Ленина, он Герой Социалистического Труда, народный артист СССР, депутат Верховного Совета РСФСР... (“Знаете, я когда был депутатом – вы не представляете себе, что приходилось мне видеть, чем заниматься; здесь, в этой комнате, не раз валялись у меня в ногах, я поднимал с пола, молили спасти от смертной казни своего родственника – да-да. Скольким людям я выхлопотал квартиру, скольких спас Бог знает от чего – вы себе представить не можете”). Наконец доходили до синопсиса. Последний из вариантов его приведен в этих записках в качестве эпиграфа к главе “Песнопения и молитвы”. Что же касается заслуг, то Георгий Васильевич совершенно спокойно воспринимал перечисление всех своих достижений: слова “выдающийся”, “новатор”, “крупнейший композитор современности”, “продолжил и развил великую традицию русской музыки”, “хоровой гений” и т. п. совершенно не смущали его. Причина проста: это были верные слова, они соответствовали истине, следовательно, и не вызывали протеста. Помню, что он всегда, во всех анкетах, просил непременно указывать награду “Золотой диск Шан дю Монд” – крупнейшая французская премия 1960—70-х годов за качество и художественное решение записи (он получил ее за знаменитый свой диск, на котором, в частности, есть кантата “Снег идет” на слова Б. Пастернака, записанный с выдающимся звукорежиссером И. Вепринцевым). Он вообще чрезвычайно гордился признанием своего творчества во Франции, очень любил рассказывать, как их с Эльзой Густавовной там принимали, где они жили в Париже (на Елисейских полях), какой грандиозный успех был у “Пяти хоров”, а цитату из статьи своего друга, французского музыковеда Мишеля Гофмана: “Свиридов одержим идеей вечно русского...” вообще считал наиглавнейшей и требовал вставлять во все статьи и передачи о своем творчестве.
“В 1953 году женился на Эльзе Густавовне Клазер. Дети... Не пишите ничего... Не надо...” Его сын Юрий был очень больным человеком, я лишь раз видел его в Ленинграде, когда ездили со Стариком на концерт с “Неизреченным чудом” в 1992 году. Он был крупным специалистом по японской культуре, жил в основном в Японии. Старик всегда разговаривал с ним по телефону необычайно нежно и тревожно, жалел его, обращался к нему только “Сыночек!”. Тяжело положив трубку после очередного разговора с сыном, он горестно произносил: “Сын мой бедный... Так тяжело болеет. Если бы не Япония, не знаю, жив ли он был бы сейчас – там его все-таки лечат”. Сын умер раньше него на шесть дней, Георгию Васильевичу не сказали... Я не стану писать о первой жене Георгия Васильевича и о трагической кончине eгo старшего сынa, так как мы с Георгием Васильевичем в свое время договорились, что я не стану никогда распространяться об этом.
В эти же анкеты нужно было вписывать свод лучших сочинений композитора. В ходе работы выяснилось, что у Г. В. Свиридова таковой отсутствует, и мы принялись за дело. Довелось мне поучаствовать в составлении главной летописи свиридовского творчества. Не раз возникали разночтения и споры. Несколько раз композитор вставлял в список и снова убирал, скажем, “Петербургские песни” и фортепианное Трио, я, не скрою, возражал против “Музыки для камерного оркестра”, полагая ее все-таки несоразмерной по масштабам с произведениями, попавшими в список. Привожу окончательный вариант, утвержденный композитором, где из сотен сочинений выделены следующие, главнейшие:
Романсы на слова А. С. Пушкина (1935)
Альбом пьес для детей (1948)
Вокальная поэма “Страна отцов” (1950)
Цикл песен на слова Роберта Бёрнса (1955)
Поэма памяти Сергея Есенина (1956)
Пять хоров на слова русских поэтов (1958)
Патетическая оратория (1959)
“Маленький триптих” (1964)
Музыка для камерного оркестра (1964)
“Снег идет” (1965)
“Время, вперед!” (1965)
Курские песни (1967)
“Весенняя кантата” (1972)
Три хора из музыки к драме А. К. Толстого
“Царь Федор Иоаннович” (1973)
“Метель” (1974)
“Отчалившая Русь” (1977)
“Пушкинский венок” (1978)
“Неизреченное чудо” (1992)
“Песнопения и молитвы” (1996)
Боже мой, а сколько еще не просто хорошей, а прекрасной, великой музыки нет в этом списке! “Ночные облака”! Некоторые “Петербургские песни”! Концерт памяти А. А. Юрлова! Десятки поразительных романсов и песен, включая “Слезу”, “Рыбаков на Ладоге”, “Папиросников”, “В Нижнем Новгороде”! “Маритана”, в конце концов, – шлягер из шлягеров! “Три старинные песни Курской губернии”! Три миниатюры для хора на слова А. А. Блока – там сущий шедевр есть: “Хоровод” – “Веселимся, кружимся, хороводом тешимся”!!! А “Рекрут”?! А “Песня про бороду”?! А совершенно гениальная вещь на слова Есенина “Ты запой мне ту песню, что прежде...” И все это не вошло.
Написано этим человеком музыки – море, воображению такой труд не подвластен – но вообще классики всегда пишут очень много, ведь в этом вся их жизнь...
Однажды, когда понадобилось подобрать для очередной анкеты образец автографа, он пригласил меня помочь разобраться в своих рукописях. На стул был воздвигнут допотопный чемодан ... Образца тридцатых годов – сам по себе музейная редкость. В чемодане лежали ноты – целые слои нот – автографы.
Каждый лист был написан на мелкой партитурной бумаге черной ручкой или чернилами почти набело, с редкими перечеркиваниями или поправками, очень внятно и читаемо. По мере того как разбирали чемодан , нашлось, например, двенадцать вариантов первого хора из “Пушкинского венка” (“Мороз и солнце”). В каждом варианте имелись исправления – не такие уж значительные, однако переписан был этот хор, выходит, 12 раз, каждый раз заново и начисто (причем это только те листы, которые я видел, но ведь были же еще и наброски, черновики). Я всегда был уверен, что Бог приостанавливает для классиков время, когда они работают – иначе объяснить, как можно успеть столько даже не написать, а за писать, просто невозможно; Бах, Моцарт – пуды музыки; 15 записанных партитур опер Римского-Корсакова; между прочим – 14 Чайковского, просто не все широко известны; “Севильский цирюльник”, “Евгений Онегин”, “Пиковая дама”, сочиненные и записанные в партитуре за считанные дни... Наконец, Свиридов, написавший столько, что пришлось не статью, а целую книгу свода его сочинений издавать!*
Вот почему Старик и учил нас: “Нужно брать и делать! Это уметь нужно! Тут некогда рассусоливать!”
А ведь у самого любимая притча была: “Когда спросили у Чайковского, как нужно сочинять, он знаете, что ответил? – (С удовольствием смеется, от всего сердца.) – Слушайте, как он отвечает: сочинять нужно как Бог на душу положит ...”
Периодически приходили по почте – в роскошнейших переплетах, очень дорогие и по-английски респектабельные – словари и справочники со статьями про него. Однажды он мне говорит: “Вульфини, мне пришел из Англии словарь под названием “Образцы почерка великих людей”. Я туда давал им свой автограф. Помните, мы с вами искали? – да-да. – (Ироническая пауза.) – Вы знаете, кто там есть, в этом словаре, с кем я, так сказать, в одной компании? Слушайте, мне даже неудобно вам говорить, честное слово...… – (В улыбке смесь гордости, иронии и лукавого такого дедушкиного прищура.) – Я вам сейчас прочту. – Развернул фолиант на коленях, воздев руку, задекламировал в своей артистической манере: – Про-ро-о-ок... Магомет!!! ...Фри-и-ид-рих... Барбаросса!!! Уильям... слушайте... Шекспир, понимаете…... Иммануил!..… – потрясенным шепотом: – Кант... Чарльз Диккенс, понимаете... Я неплохо там присоседился, правда ведь, Вульфини?! А?!”
Однажды эти анкеты чуть не стали поводом для нашего полного разрыва. Постоянные исправления, возвращения к тому, что, казалось, уже давно решено, крайняя изощренность в делании простого, в сущности, дела однажды совершенно деморализовали меня, и я безнадежно испортил одну анкету (до сих пор не могу понять – как это со мной произошло, в каком-то безумии был; да на самом деле устал с ним просто, вот и все). Определив факт погубления мною анкеты и восприняв его как чудовищную небрежность и несерьезность, Старик весь как-то померк, словно природа под нависшей грозой; не бросил, а уронил анкету на зеленое сукно, затем сжатым голосом бесцветно произнес: “Спасибо большое…”. Я сам встал из-за стола, не дожидаясь, покуда мне укажут на дверь. “Георгий Васильевич, я переделаю”, – это было сказано тембром корнета-а-пистон. “Не надо, я сам. У меня есть люди... Не надо”. (Людей, конечно, никаких не было.) Пальто он мне тогда в первый и последний раз в жизни не подал . Громовое молчание сопровождало мое одевание со вставлением рук мимо рукавов... На прощание им не было сказано ничего – лишь слабый взмах руки, словно бы по ветру. К троллейбусу я шел, как Германн после неудачного расклада с пиковой дамой...








