Текст книги "Книга из человеческой кожи"
Автор книги: Мишель Ловрик
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 44 страниц)
Джанни дель Бокколе
Когда Мингуилло отправился шататься по свету в первый раз, вы даже не представляете, какая радость воцарилась в доме! Моя хозяйка, госпожа Доната Фазан, она даже начала напевать по утрам. Пьеро Зен, тот проводил с нами все время, как нам казалось, почти не возвращаясь в свой одноименный palazzo.Смех Марчеллы раздавался с утра до вечера. Говоря по правде, они здорово походили на семью, настоящую семью, сидя втроем за обеденным столом. Я смотрел на них, и у меня прямо душа радовалась, честное слово!
Простые вещи. Улыбка здесь, смех там. Семейная любовь, которая стоит дешевле грязи и ценится дороже золота. И каждый день конт Пьеро увозил Марчеллу в гондоле на несколько часов. Я не знал, куда они ездили. Для меня имело значение только то, что, когда Марчелла возвращалась, на щечках у нее цвели розы, а аппетит был отменным.
Маленький личный конфуз Марчеллы быстро перестал досаждать ей. С отъездом братца мы вынули ее из кожаной сбруи, чтобы нижняя часть ее тела и больная нога могли передохнуть. Костыль ей требовался лишь тогда, когда она уставала. Какое удовольствие было глядеть, как она ходит по двору, собирая цветы! Она рисовала прекрасные портреты наших любимых цветов, а в серединку каждого цветка помещала лица слуг. Правда, нам все время приходилось напоминать ей о рассаднике ядовитого аконита и наперстянки, которые покачивали голубыми головками в терракотовых горшках; их так обожал Мингуилло.
В те благоуханные деньки некое подобие материнской любви проснулось наконец в груди ее мамочки, уже похоронившей образ маленькой ангельской девочки, какой некогда была Марчелла. Мингуилло не было с нами, конт Пьеро подбадривал и поддерживал ее, и мне подумалось, что, быть может, еще не все потеряно для моей хозяйки, госпожи Донаты Фазан. Однажды я случайно подглядел, как она поцеловала девочку в макушку, и у меня стало так хорошо на душе, словно я полюбовался на ясный рассвет. Признаюсь, я был тронут.
– Да, – прошептал я, – научись любить ее. Научись, пока еще не поздно.
В Палаццо Эспаньол до сих пор стоит один шкаф, и там хранятся рисунки матери, которые Марчелла сделала за те несколько недель. Теперь она рисовала только лицо, а не бросающуюся в глаза прическу, и мать выходила у нее, как живая.
А Мингуилло все не было и не было. Он задерживался. Это было как Божье благословение. Целыми днями я оставался сам собой, а не носил глупую маску, которую надевал специально для него.
Скажу вам по секрету, каждую ночь я молился о том, чтобы он попал в кораблекрушение, подхватил чудесную проказу или нарвался на жестокого грабителя в своем Чили-Перу. Или на шлюху с бешеным нравом и ножом под подушкой. «В их племени должна сыскаться хоть одна достаточно храбрая девица, – думал я, – которая решит, что с нее хватит, блудница Божья».
Валь-па-рай-иссо, вот как это произносится, Вальпараисо.
Мингуилло Фазан
Ах, мой славный Вальпараисо, где женщины были бедны настолько, что делали все, что им прикажут, без слез и нытья. Ах, какие сладкие воспоминания остались у меня от шума дождя, барабанящего по жестяным крышам и стенам, пока я обрабатывал плеткой восхитительную плоть очередной мадам! Мой обожаемый Вальпараисо, который в любой момент мог содрогнуться от толчков землетрясения, все восемнадцать тысяч душ которого обитали на крутых ąuebradas [62]62
Крутой склон ущелья, теснина (исп.).
[Закрыть]с постоянным риском для жизни. Опасность temblores [63]63
Землетрясение (исп.).
[Закрыть]придавала особую пикантность и остроту каждому мигу их существования.
Я поселился в доме мистера Френча, как он предпочитал именовать себя, за жестяным фасадом которого, выкрашенным в младенчески-розовый цвет, постояльцам предлагались расшатанные кровати с пружинными сетками, отгороженные друг от друга дырявыми пологами. Именно мистер Френч взял на себя труд познакомить меня с некоторыми дамами Вальпараисо, если их можно так назвать, которых легко было уговорить надеть шпоры или закурить сигару. Которые садились на лошадь верхом,по-мужски, # от которых пахло потом после того, как они позволяли мне вдоволь насладиться ими.
Вальпараисо я покидал с грустью. Мой собственный лекарь прошел обучение в самой известной botka [64]64
Аптека (исп.).
[Закрыть]города, а книга из человеческой кожи покоилась у меня в кармане, и теперь путь мой лежал дальше на север, в Арекипу, где меня ждал отец. Впрочем, любопытство завело меня еще дальше.
Поэтому, вместо того чтобы направиться прямиком в Арекипу, я оплатил проезд на торговом бриге «Орфей», шедшем в Лиму. Сойдя на берег в Кальяо, [65]65
Кальяо – город в Перу.
[Закрыть]я проделал какие-то жалкие девять миль до столицы страны, где меня очаровала местная мода на saya, [66]66
Юбка (исп.).
[Закрыть]юбку настолько облегающую, что она не оставляла простора для воображения. A manto [67]67
Накидка, мантия, шаль (исп.).
[Закрыть]вообще привела меня в восторг. Эту вуаль завязывали на талии, а потом накидывали. На голову, так что из-под нее виднелся только один глаз. Еще никогда я не испытывал такого возбуждения. В Венеции наши «доступные» леди кутали свои прелести в nizioletto, [68]68
Шаль. Пикантная подробность – закутавшись в нее, женщина не могла говорить (итал.).
[Закрыть]выполнявшую аналогичную функцию, но даже венецианки были не столь порочны, чтобы оставлять только один глаз.
Поначалу, столкнувшись с несметными полчищами этих одноглазых дам, которых можно было встретить повсюду, я пришел в неописуемый восторг и возбуждение, решив, что их специально изувечили подобным образом. Я даже заподозрил, что удаление одного глаза у женщины – особая профессия в Лиме, где нищета и высокая влажность поддерживали температуру в котле насилия на точке кипения. Признаться, я был несколько разочарован, при первой же возможности сорвав с лица одной девушки вуаль и обнаружив под ней второй глаз, круглый, как приморская галька, и яркий, как солнце. Разочарование оказалось настолько сильным, что девица, сама о том не ведая, всерьез рисковала и впрямь лишиться второго глаза. Но я вовремя удержал руку, потому как снаружи торчал ее сводник, малый, превосходивший меня размерами и силой чуть ли не вдвое.
Я часто прогуливался по Калле де ла Каскарилла, улице Хинной Коры, разглядывая устройство аптечных лавок и подмечая цены на кору хинного дерева, которой они славились. Я договорился о регулярных ее поставках за сумму, которую рассчитывал преумножить в тридцать раз, как только она появится на улицах Венеции, хотя десять процентов от прибыли мне придется отдать королю Испании, еще один процент – порту, и десятину – жадной Церкви, едва каждое судно пришвартуется в Кадисе.
Я развлекался от души, получая столько удовольствия и прибыли одновременно, и начисто позабыл о том, что мне поначалу полагалось сделать остановку в Ислее и уже оттуда отправиться в Арекипу, на встречу с отцом. Но, пока я забавлялся со своими одноглазыми красотками в Лиме, мне пришло от старика письмо, полное упреков. Мой отец наконец встряхнулся настолько, что проявил слабый интерес к семейному бизнесу, после чего обеспокоился, узнав, что я отошел от добычи и торговли серебром. Он потребовал от меня немедленно прекратить всю мою предполагаемую аптекарскую активность. Мне предписывалось незамедлительно прибыть в Арекипу и представить отчет о своих похождениях, а также перестать служить источником скандалов во всех портах, куда меня заносила судьба.
«Сейчас не лучшее время для твоих выходок, сынок», – писал отец. Рука его дрожала, и буквы разбегались по странице, наезжая одна на другую.
Раздраженного тона письма оказалось довольно, чтобы я заказал место на корабле, отплывающем из Лимы прямиком в Венецию. Я не позволю запугивать себя и обращаться с собой, как с мальчишкой, во всяком случае, не мужчине, который тайно лишил меня наследства и которому недоставало мужества прямо сообщить мне о своем чудовищном проступке.
Я насвистывал, стоя на палубе, когда мы проходили мимо Ислея с его мулами, поджидавшими послушных сыновей, дабы отвезти их через горы к их строгим папочкам. Я одарил городишко блестящей улыбкой, помахав ему на прощание рукой, утопавшей в пене кружев. Сомневаюсь, чтобы отец отважился пуститься за мною в погоню. Так что в тот раз я так и не попал в Арекипу, о чем даже сожалел, поскольку в Лиме мне прожужжали все уши о ее белокожих обитательницах с такими маленькими ножками, что они никогда не ходили пешком из страха отрастить огромные копыта.
Поглаживая Тупака Амару в своем кармане, я думал: «Да зачем вообще мне нужна Арекипа, когда я видел Вальпараисо?»
Я спешил вернуться обратно в Венецию: мои «Слезы святой Розы» должны были произвести фурор на рынке косметических средств, который уже медленно пересыхал от жажды, не в последнюю очередь еще и потому, что оскорбления Наполеона в адрес Венеции становились все более и более личными.
Я и представить себе не мог, что вскоре вернусь сюда и буду карабкаться по склонам Эль-Мисти по собственному почину. Я еще не знал тогда, что желтая лихорадка уже медленно пожирала моего папочку в свое удовольствие.
Суровая правда заключалась в том, что я потерял возможность в последний раз увидеть недовольное и разочарованное лицо своего отца.
Марчелла Фазан
– Эй, ты! Ты, со своим лицом! А ну-ка перестань забиваться в угол и иди сюда, на свет.
– Ее зовут Марчелла, – терпеливо пояснил Пьеро.
В моем дневнике сохранилась запись о том, что в ответ Сесилия Корнаро метнула на него столь гневный взгляд, «что он мог испепелить его на месте».
Хромая, я приблизилась к ней, наблюдая за сменяющими друг друга выражениями на ее лице: раздражение, удовольствие, расчетливость. Она взяла меня за подбородок и не слишком вежливо покрутила мою голову из стороны в сторону.
– Для начала слева, – пробормотала она.
Нет, она никогда не была добра со мной, эта Сесилия Корнаро. В мой первый день в ее студии она вела себя жестоко и безапелляционно, как сущий тиран. Не думаю, что она знала, что означает и как произносится слово «пожалуйста». Она ругалась, как портовый грузчик. По комнате летали предметы. Однако я с радостью видела, что она, подобно Пьеро, отдавала себе отчет в моем состоянии, но относилась к моему увечью как к мухе, случайно залетевшей в комнату. То есть она заметила его, а потом отложила в самый дальний уголок памяти и занялась более интересными вещами.
В то время, когда я встретилась с Сесилией Корнаро, я как раз начала взрослеть и пыталась преодолеть разочарование, растущее с каждым дюймом, который я прибавляла в росте. Я имею в виду разочарование, доставляемое мной другим. Беспомощность – естественное состояние маленького ребенка, и его любят за это. А вот беспомощный подросток или взрослый человек – нечто совсем иное. Никто не улыбается ему ласково, никто не ерошит ему волосы, никто не нянчится с ним, когда взрослый человек, хромая, входит в комнату или вкатывается в нее в инвалидной коляске.
Сесилия Корнаро попросту не занималась благотворительностью, вынужденной или какой-либо еще. После моего прибытия она указала мне на стул с дырой в сиденье. Между его закрытыми матерчатым пологом ножками стоял ночной горшок. Я покраснела до корней волос, представив себе разговор, который должен был состояться между ней и Пьеро, в результате чего и появилась подобная конструкция. Но потом я сказала себе, что Пьеро наверняка проделал все с присущим ему тактом и деликатностью, предложив, в конце концов, весьма элегантное решение проблемы.
– Устраивайся поудобнее, – обратилась ко мне художница нейтральным тоном, который должен был уберечь меня от замешательства.
Но самое странное заключалось в том, что, имея полную возможность удовлетворить свою естественную нужду, мой мочевой пузырь начисто забыл об этой неприятной настоятельной необходимости. Я так и не воспользовалась тем ночным горшком, ни единого разу за долгие месяцы, что я провела у нее в студии. И только когда мы с Пьеро покачивались в гондоле, направляясь домой, я ощутила внутренний позыв и поспешно сжала колени… и все остальное. Но потом я вспомнила, что Мингуилло все еще пребывает в Южной Америке, и неприятные ощущения улетучились, словно их не было.
В эти недели я не вела дневник, потому что жила полной жизнью, а не просто наблюдала за ней со стороны. В студии мне удавалось забыть даже о существовании Мингуилло. Или же, если я и вспоминала его, то как нечто имеющее очень малое значение. В те дни я обрела новое удовольствие. Я мысленно воображала словесную перепалку между Сесилией Корнаро и Мингуилло, в которой художница буквально уничтожала моего брата разящими выпадами.
А сама я, напротив, чувствовала себя польщенной тем страстным интересом, который проявила ко мне эта женщина. К моменту моего первого официального визита Сесилия Корнаро уже до мелочей продумала, как будет писать мой портрет. Стул с пологом стоял в углу у окна, выходящего на Гранд-канал. Я постаралась не выдать охватившей меня дрожи, когда она приблизилась ко мне и обернула мои волосы тюрбаном из белой материи.
– Дьявол меня раздери, какие кости! – пробормотала она.
– Что вы имеете в виду?
– Ignorante come una talpa, – проворчала она в ответ. Невежественна, как крот.
Я хотела объяснить ей, что меня и держали взаперти, как крота, в свете моего увечного состояния, но почему-то душа моя вдруг восстала против того, чтобы предстать несчастным созданием в глазах Сесилии Корнаро.
Где-то я вычитала, что художники-портретисты хотят знать как можно больше о тех, кто им позирует. Посему я нервно предложила:
– Рассказать вам о себе?
– Нет, – ответила женщина без особой резкости. – Ты мне не интересна, потому что в тебе пока еще нет ничего интересного. А вот тебе, пожалуй, будет полезно послушать об искусстве.
И, пока Сесилия сначала набрасывала скетч, а потом рисовала меня красками, она объясняла, как составляются цвета: какое насекомое, растение или минерал отдало частичку себя, чтобы в результате получился темно-красный, коричневый или прозрачно-белый цвет, который как раз и призван был изобразить мою кожу. Я покраснела, когда она поставила передо мной поднос с желтыми красками, чтобы я взглянула и поняла, что желтый сам по себе таит в себе целую радугу полутонов и оттенков.
– Иктерин, – сказала она, – желтый или отмеченный желтизной. Лютеус, золотисто-желтый. Мелин, канареечно-желтый. Вителляр, ярко-желтый. Аурулент, золотистый. Цитрусовый, лимонно-желтый…
Неужели Сесилия Корнаро принимает меня за идиотку, страдающую недержанием, по чьему адресу она отпустила маленькую злонамеренную шуточку насчет цвета мочи? Нет, я предпочитаю думать, что она, как никто до нее, старалась укрепить меня и поддержать, чтобы я, не дрогнув, встречала менее скрытную и более продолжительную недоброжелательность. В следующий раз она неожиданно решила испытать меня, пожелав узнать, что я запомнила из ее лекции о природе цвета. Я поразила ее, продемонстрировав, что являюсь весьма прилежной ученицей. С тех пор и доныне я помню каждый цвет и его происхождение, а не только оттенки желтого.
– Ты можешь оказаться мне полезной, раз уж ты здесь, – заявила она мне во время третьего визита и положила мне на колени ступку и пестик. Внутри лежал сине-зеленый камень с прожилками серого и белого цветов.
– Малахит из Перу, – сообщила она мне. – Приготовь мне цвет для своих глаз.
Наши сеансы всегда заканчивались, на мой взгляд, слишком быстро, потому что Пьеро мог забирать меня из дома всего лишь на несколько часов, чтобы не вызвать подозрений. Через три недели, когда я истолкла в ступке, а затем и смешала все цвета в ее палитре, Сесилия Корнаро вручила мне поднос, на котором лежали листок бумаги и черный грифель.
– Нарисуй круг, – приказала она.
Изо дня в день я рисовала круги, пока наконец не научилась одним движением выводить безупречную окружность. Затем настал черед прямых линий. Затем пришлось рисовать тень от круга, когда свет падал на него с разных сторон и под разными углами. Угольный грифель истерся почти до основания, а я только и делала, что упражнялась в геометрии. И только вернувшись домой в Палаццо Эспаньол, я осмеливалась набрасывать скетчи великой художницы Сесилии Корнаро за работой. Я изображала ее в виде дикой кошки с непредсказуемым норовом, ловко орудующей кистью, зажатой в синем раздвоенном язычке.
Тем временем мой портрет, который писала художница, постепенно вызревал, обретая сходство с оригиналом, но Сесилия отказалась от него в пользу более «теоретической» работы, на которой мое лицо представало чем-то вроде аллегории. Затем она начала третий портрет. Сесилия Корнаро не придерживалась своих обязательств по сделке или, во всяком случае, выходила за пределы установленной Пьеро цены на нее.
Пьеро, по обыкновению, принял мою сторону.
– Довольно уроков геометрии, Сесилия, – настаивал он. – Позволь Марчелле продемонстрировать тебе то, что она умеет!
Художница обернулась ко мне:
– Значит, добрый старый Пьеро всегда сражается вместо вас?
Сесилия Корнаро показала на стол, на котором я увидела белый лист, натянутый на раму, и коробочку с огрызками пастельных карандашей, некогда бывшими ее собственными инструментами.
– Думаю, краска слишком мокрая для тебя, – жестоко обронила она, и Пьеро немедленно вскочил на ноги, готовый обрушиться на нее с упреками.
Похоже, Сесилия пожалела о своих словах, хотя извиниться не захотела. По крайней мере она не стала сыпать соль на рану и продолжать подшучивать над моим ныне исчезнувшим недержанием. На лице ее отобразилось нечто вроде унылого раскаяния, как если бы она съела что-либо горькое. Мне почему-то показалось, что подобное выражение появляется у нее довольно часто. Затем она сменила тему.
– Ты можешь сама написать портрет. Твое пребывание здесь весьма непродолжительно, посему нет смысла смешивать масляные краски, которые засохнут в твое отсутствие. Итак, выбор очевиден – пастель. Это лучшее, что только можно придумать для человеческой кожи и горностая, самого тупого животного на свете. Но на этот счет тебе предстоит сделать собственные выводы, Марчелла. А теперь скажи мне, чей портрет ты хотела бы написать первым?
От коробочки с пастельными карандашами у меня на коленях исходил запах лекарств. Я заколебалась, чувствуя, как ее взгляд все больше преисполняется презрения.
Пьеро предложил:
– Я могу позировать Марчелле, о сладкоголосая моя, если это поможет.
Сесилия Корнаро зло ухмыльнулась:
– Пьеро, тебя не стоило рисовать, даже когда ты был молод. Все твои достоинства проистекают из твоего духа. Лучше захвати в следующий раз шоколадные пирожные. По крайней мере тогда твой визит нельзя будет считать совершенно уж напрасным.
Она повернула ко мне высокое, в рост человека, зеркало, и я покраснела, увидев в серебристой амальгаме свое напряженное и перепуганное лицо.
– Рисуй вот его, – скомандовала женщина. – С такой натурой откровенно плохо не может получиться даже у…
Пьеро перебил ее:
– Я уверен, что фраза, которую ты не можешь выговорить, Сесилия, звучит как «у начинающего художника». Хотя, уверяю тебя, Марчелла обладает…
Но она не обратила на него ни малейшего внимания, как если бы Пьеро вообще не открывал рта.
– И тогда, в зависимости от результата, я попробую подыскать для тебя клиентов.
Я склонила голову, чтобы сдержать уже готовый сорваться с губ радостный вскрик. Неужели я смогу найти свой путь в этом мире, зарабатывать на жизнь, делать что-то такое, что заставит людей смотреть на то, что я совершила, а не на то, кем являюсь я сама? Открывшаяся передо мной перспектива была похожа на дверь в райский сад. Я уже видела себя рисующей рядом с Сесилией; прислушивающейся к тому, как она оскорбляет своих клиентов; не исключено, что я и сама вставлю словечко-другое в беззлобную перебранку.
Калекам не полагается умничать вслух – иначе дело обернется горечью унижения. Калекам следует демонстрировать жизнерадостное добродушие, дабы защитить здоровых людей, не желающих, чтобы наша увечность повергала их в уныние и вызывала жалость. Но художник? Художник имеет полное право купаться в лучах безнравственности и острословия и вызывать изумление!
Сесилия прекрасно осознавала эффект, произведенный ее щедростью, и не пожалела усилий, чтобы тут же сгладить его.
– Ты готова работать по-настоящему, впервые в жизни?
Никто не разговаривает с калеками таким образом! Так говорят лишь с человеком, от которого ждут, что он примет вызов. Осознание этого факта заставило меня разлепить губы: в этой студии моим словам и мыслям дозволено было двигаться вместе, по одному пути. Я заметила:
– Да, проституток, которые хотят выглядеть аллегориями Невинности, матерей, которые хотят, чтобы их изобразили в виде аллегорий Бдительности, отцов, жаждущих быть запечатленными как аллегории Красноречия…
Сесилия самодовольно ухмыльнулась, а Пьеро встал и выпрямился во весь рост. Нет, кажется, он стал даже выше ростом и раздулся от гордости. «Неужели он привез меня сюда и для этого? – подумала я. – Не только из любви к искусству, но и ради этой провокации? Для того, чтобы бросить мне вызов?»
Я продолжала:
– Ну и, разумеется, армии венецианцев на продажу… Я имею в виду юношей и девушек, которые хотят с помощью портретов продать себя как мужей и жен. Для того чтобы польстить им и поднять на них цену, требуется намного более мягкая натура, нежели ваша, Сесилия Корнаро.
И мы оглушительно расхохотались, все трое, и Пьеро обнял меня за плечи и прижал к своей груди. Когда же он отпустил меня, я заметила, что он застегнул у меня на шее нитку жемчуга. Кот Сесилии перевернулся на спину, выставляя напоказ свое пятнистое брюшко. Сесилия принялась рассказывать неприличную историю об одном благородном заказчике, и мы одновременно, не сговариваясь, принялись за работу, словно ее грубоватый комментарий служил естественным аккомпанементом. Пьеро тоже вернулся к своему занятию: он с обожанием созерцал нас обеих. Жизнь моя, похоже, обрела тот аромат, который встречает вас, когда вы разворачиваете вощеную бумагу, где лежат пирожные с марципаном.
Но когда я в тот день вернулась домой, выяснилось, что все хорошее имеет свойство быстро заканчиваться. Анна встретила нас у причала с горящим отпечатком ладони на лице. Мне был хорошо знаком этот отпечаток. Он специально ударил ее по той стороне лица, что уже была повреждена. Дрожащей рукой она протягивала мне мою кожаную сбрую.
Мингуилло вернулся безо всякого предупреждения, как гром среди ясного неба, щедро раздавая направо и налево пощечины и удары.
В тот же самый день из Перу пришло письмо, после прочтения которого лицо матери под высокой шапкой кудряшек залила смертельная бледность.