Текст книги "Зодчий"
Автор книги: Мирмухсин Мирсаидов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
– Не пугайся, чужих людей здесь нет, да и, кроме того, в глазах государя мы люди мертвые, а мертвым нечего бояться. Значит, и нам бояться нечего. Чего бояться-то?
– Нет, мы не мертвые, – вскричала Масума-бека, пусть умрут раньше те, кто считает нас мертвыми!
– Хвала тебе, – ласково улыбнулся зодчий, – наконец-то ты заговорила здраво.
– Вы будете жить вечно, – снова воскликнула Масума-бека, – потому что вы никогда никому не пожелали худого.
Зодчий умолк, опустил глаза и глубоко задумался. Но тут заскрипели ворота караван-сарая, и на своей буланой кобыле въехал Ходжа-табиб. Со стороны могло показаться, что кобыла жеребая, потому что два огромных хурджуна свисали с обоих ее боков, два хурджуна, до краев набитые лекарственными травами и талибской снастью. Ловко соскочив с лошади, табиб подошел к зодчему и спросил, как ему спалось, пил ли он на ночь кислое молоко. Оказалось, что все предписания табиба исполнены неукоснительно точно. Табиб заметил, что зодчий и Харунбек тайком поглядывают на его кобылу.
– Хоть и невзрачна она с виду, – сказал табиб, словно отвечая на не заданный ему вопрос, – а выносливая на диво. Знает все нужные мне тропки, все дороги. Один только водится за ней грех – никак не научится доставать лекарство из хурджуна и раздавать его больным, а во всем прочем ну чистое совершенство.
Слушая этого душевного старика, так любовно расхваливающего свою лошадь, все невольно заулыбались, и скоро во дворе караван-сарая зазвучал веселый смех.
Глава XXX
Как становятся рабом
Месяц шавваль[36]36
Шавваль — название десятого месяца мусульманского лун-
[Закрыть]– самая знойная и жаркая пора лета. И нынче день, как всегда, выдался горячий, так и обжигает. Три арбы, въехавшие из Талимарджана, остановились передохнуть в караван-сарае Дашта. Раскален добела заброшенный двор. Зодчий, уже почти оправившийся от злого недуга, ни в чем не нарушал предписаний Ходжи-табиба. И сейчас, как всегда по утрам, не спеша ступая, подошел қ колодцу в середине двора. Человека, поившего лошадей, зодчий попросил напоить и принадлежавшую табибу кобылу, которая, почуяв воду, беспокойно ржала, не стояла на месте. Человек, вытягивавший воду из колодца, поставил ведро на землю, выпрямился и уставился на зодчего. И стоял так, не спуская с зодчего растерянного взгляда. Его худое, желтое, как янтарь, лицо было лишено растительности. По тому, как он, мрачно нахмурив лоб, смотрел на зодчего, можно было подумать, что просьба напоить коня для него бог весть какой труд, и зодчий поспешил извиниться.
– Я не заметил, что вы заняты, – сказал он, – простите, пожалуйста.
Желтолицый не ответил. Он поднял ведро и потащил его к смиренно ждавшему в сторонке коню. Зодчий решил, что незнакомец не желает разговаривать с посторонним, и уже повернулся было, чтобы уйти, как вдруг желтолицый окликнул его:
– Эй, старик, постой!
Зодчий обернулся.
– Да постой ты, сейчас напою твою лошадь.
– Благодарю. Да будет вам счастье в этой жизни!
– Ты купец? Бек? Едешь из Самарканда в Балх или из Балха в Самарканд?
– Я зодчий. Строю дворцы, мечети, медресе… А сейчас направляюсь в Бухару…
– Чего ты в Бухару собрался свои медресе строить? Строил бы здесь.
Зодчий промолчал. «Наверное, юродивый», – подумал он. И тут же его странный собеседник забормотал что-то себе под нос, но что именно, зодчий так и не разобрал. Да, зодчему попался малоприятный собеседник, человек явно грубый, неприветливый. Да к тому же он все время как-то дико таращился на зодчего. Зодчего даже страх пробрал от этого взгляда.
– Вы правы, и тут можно строить, – вежливо сказал он.
– Для кого? Уж не для царевича ли?
– Да нет, для людей, для народа.
– Нет, ты строй для царевича, получишь награду!
Есть у тебя жена или дочь? Так построй для царевича дворец и введи туда свою жену и дочь и своими руками положи их на его ложе. Пусть наслаждается!
– Эй, эй, уйми свой язык! – крикнул табиб, который вышел из своей комнатки и услышал оскорбительные речи желтолицего. – Что это с тобой? Этот достойный человек господин Наджмеддин Бухари! Он-то тебе зла не причинил. Он сам немало натерпелся от царевичей и мыкается по свету. Несправедливо ты говоришь, плохо ты говоришь. Еще одно слово, и я знать тебя не хочу. Немедленно извинись.
– Видать, этот человек хлебнул горя, – обратился зодчий к табибу. – Уверен, что он говорил не подумавши. Я на него не в обиде.
– Продайте мне еще хоть немножко опиума, табиб, – уныло заявил желтолицый. – Лекарство уже кончилось, а все нутро у меня изболелось, как ножами его режет.
– Пойдем со мной! – и табиб решительно зашагал к своей комнатке. Пригласил он также и зодчего.
Очутившись в своей комнатке, хозяин усадил зодчего на почетное место, а потом сам и желтолицый расположились с ним рядом. Табиб вытащил мешочек с лекарствами, вынул оттуда какую-то коробочку, нашарил что-то размером с изюминку и протянул желтолицему.
– Только не забудь разделить на три части, – посоветовал табиб.
– Будет исполнено, не забуду, – отозвался желтолицый, и губы его сморщила улыбка. Взяв с низенького столика пиалу, он плеснул туда чуточку горячей воды, отколупнул ногтем треть драгоценной изюминки и, размяв ее в пальцах, бросил в воду. Затем единым духом проглотил зелье.
– Зовут его Таджи, ему всего двадцать шесть, – снизив голос до полушепота, проговорил табиб. – Родом он из Шахрисябза, сын домлы. Его сломило тяжкое горе, и теперь он бродит по земле, вот и забрел в наши края.
Плохо ему сейчас, ой как плохо, редко когда бывает так худо человеку.
– Вон оно что… – удивленно протянул зодчий. А он-то считал, что желтолицему все шестьдесят. И болью сжалось сердце зодчего – подумать только, самый расцвет молодости, жить бы ему да жить, а вот до срока превратился в старика.
Табиб продолжал свой невеселый рассказ:
– В один прекрасный день царевич Ибрагим Султан повелел схватить этого человека, привести к себе во дворец и нанес ему там неслыханное оскорбление – надругался над его честью. На всю жизнь заклеймил страшным клеймом беды. И не смеет бедняга вернуться в родные края – в Шахрисябз, так и кружит без толку по степи. Я время от времени даю ему опиум, чтобы продлить его жизнь, но сам порой спрашиваю себя: да стоит ли продлевать такую жизнь? После надругательств царевича бедняга окончательно лишился воли. Теперь пристроился в услужение к хозяину караван-сарая.
А сам Таджи тем временем сидел на корточках, низко опустив голову. Порция зелья смягчила его гнев и болезненную раздражительность, и хотя ему по-прежнему было совестно взглянуть в лицо зодчего, он то и дело подымал благодарный взгляд на табиба. Видно, опиум подействовал на него благотворно – прекратилась мучительная ломота во всех суставах.
– Случилось это лет пять назад, – продолжал вполголоса табиб. – Таджи открыл на городском базаре лавочку, деньги дал ему отец, дела пошли бойко, и он, как говорится, прочно стал на ноги. Завелись у него и дружки-приятели. По пятницам собирались они и устраивали пирушки. Дерзок был на язык молодой Таджи и при случае не щадил никого. Да и собой был он хорош на диво, сложен как богатырь и главным своим украшением считал черные усы. И не жалел он ничего для своих друзей – а все они были народ ловкий и бойкий. Очень скоро прославился он среди торгового люда, и даже кличку ему дали «Таджиддин-байвачча»[37]37
Байвачча – байский сын, барчук.
[Закрыть]. А там и влюбился он в сестру одного своего дружка, сыграл пышную свадьбу и счастливо зажил с молодой красавицей женой. И вот однажды в лавку Таджи ворвались нукеры и потащили его к городскому казию – судье. Когда его подвели, судья начал:
– Признайся, что ты распространял грязные слухи об их высочестве царевиче Ибрагиме Султане! Не говорил ли ты во всеуслышание, что царевич распутник и удовлетворяет свою страсть с безбородными юнцами?
Таджи отрицал все. Тогда казий назвал кое-кого из дружков Таджи и пригрозил, что вызовет их в суд в качестве свидетелей и устроит очную ставку. Таджи испугался, что и впрямь сюда могут привести его друзей, и сказал, что, мол, такие слова вырвались у него нечаянно и он раскаивается в содеянном. Судейский записал его признание и заставил поклясться на коране, что он ни под каким видом не отречется от своего показания. А затем нукеры увели его и заперли в сырое подземелье. Прошло несколько дней. И вдруг Таджи привели в гарем царевича, усадили на стул на застекленной веранде и крепко прикрутили к стулу руки и ноги. Заткнули ему рот платком и приказали смотреть во внутренние покои, добавив, что, когда он хорошенько насмотрится па то, что там будет происходить, ему дадут свободу. А через несколько минут в покои вошла старуха, ведя за руку жену Таджи, одетую в роскошное шелковое платье. Старуха усадила жену Таджи на ложе и удалилась. А еще через минуту, в меховой шапке с пером, в накинутом на плечи богато расшитом золотом халате, вошел царевич Ибрагим Султан. Проглотив залпом пиалу вина, он схватил жену Таджи и грубо овладел ею. Таджи глухо застонал, он старался порвать впившиеся ему в тело путы, но не мог ни шелохнуться, ни крикнуть. Свершив злодеяние, царевич подошел к Таджи, бессильно уронившему голову на грудь, и, презрительно щурясь, отчеканил:
– С сегодняшнего дня и ты и твоя жена будете моими рабами.
В тот же вечер Таджи жестоко избили и, дав ему снотворного зелья, охолостили. Несколько дней он пролежал в беспамятстве, а когда очнулся, ему приказали остаться в гареме царевича евнухом. Прошло несколько месяцев, и пожелтело его красивое румяное лицо, вылезли усы и борода. И за этот же срок царевич на глазах Таджи трижды опоганил его жену, и несчастная, превратившись из свободной женщины в безмолвную рабыню, лишила себя жизни, бросилась с крыши дворца. Ослепленный горем, Таджи не находил себе места и однажды, обманув бдительность стражей, убежал из гарема. И вот пый за одно неосторожно вырвавшееся слово, мыкается по свету несчастный Таджи, не смея вернуться в родные края. И думается ему, наверное: «Кем я был и кем стал». И живёт он в великом гневе, ненавидя все живое, отлученный от людей, и единственная отрада для его души – опиум.
Но тут Таджи обвел хмурым взглядом зодчего и табиба и зашагал ко внутреннему двору, бормоча себе под нос:
– Хозяин велел напоить лошадей, а эти проклятые скоты не желают пить, так и норовят укусить друг друга. Одна мерзость кругом. Уйду отсюда. Хозяин еще ни гроша не заплатил мне за работу. Мерзавец! Нет на свете правды. Пусть все пойдет прахом. Все… Все…
Зодчий и Ходжа-табиб переглянулись. Им было до боли жалко этого бедолагу.
Глава XXXI
Глубокое течение
Читатель, очевидно, помнит Али-водоноса, который как-то в студеный зимний вечер постучал у ворот зодчего Наджмеддина Бухари, и как тот приветливо встретил незнакомца, обогрел его, накормил, приодел, а главное, обратился к нему с теплыми, от души идущими словами. В знойную летнюю пору Али-мешкобчи, что значит водонос, бродил по базарам и поил людей студеной водой, за которой по утрам отправлялся к источнику Чашмаи Хизр. Каждое утро заглядывал этот человек, которого обласкал и приободрил Наджмеддин Бухари, и на стройку медресе. Первую чашу ледяной воды он неизменно подносил зодчему, а потом поил всех, кого мучила жажда, и скромно удалялся. Судьба забросила этого человека в Герат, где не было у него ни знакомых, ни тех, кто мог бы ему помочь. Было ему под сорок, сложения он был плотного, хотя и сильно похудел за последние годы бедствий, с загорелым лицом и зычным голосом. А ведь он, сын мастера – уста, знал лучшие дни, жил в холе и тепле, но после смерти отца не смог оставаться в родном городе и очутился в неприводоносом. Не сразу удалось ему стать на ноги. Первое время он ходил в одежде, которую ему давал зодчий, нередко просил у него денег взаймы. Но как раз зодчий был тем единственным человеком в Герате, с которым ему было легко, напоминал ему старый устад и обликом и речью его отца. Нередко он даже прислуживал в доме зодчего, стараясь хоть как-то отблагодарить своего благодетеля – человека, широкой души, привечавшего бездомных и бесприютных. Одно время он даже работал на стройке медресе, но потом, женившись на одной вдове и поселившись в ее хибарке, снова вернулся к своему прежнему занятию, считая, что это дело прибыльнее. А ведь поил он людей, подносил уставшему холодную воду и не просил ничего, довольствовался тем, что ему давали. Рано поутру отправлялся он к источнику Чашмаи Хизр, наполнял студеной водой два больших бурдюка – один относил домой зодчему, а с другим плелся в свою хибару и здесь разливал воду в медные кувшины, с которыми и бродил по улицам Герата. В первое время своего пребывания в чужом городе он нередко разделял трапезу с учениками зодчего, с наслаждением смаковал пищу, приготовленную умелыми руками Масума-бека, и всякий раз не забывал поблагодарить гостеприимных хозяев:
– Да будет долгой и благополучной жизнь устада Наджмеддина, щедрого, благожелательного человека, да будет мир и благоденствие в доме его.
Не сразу услышал Али-мешкобчи страшную весть о том, что сына зодчего, Низамеддина, бросили в крепость Ихтиёриддин, а услышав, сразу же бросился выразить отцу его свое сочувствие. Через несколько месяцев до него дошла весть о казни Низамеддина. Безутешный, ходил он по улицам, рыдал в голос, посыпал голову пеплом. Не раз, бывало, подойдет он к стенам крепости Ихтиёриддин и обратит к аллаху горячие мольбы, а то затешется в толпу рабочих, строивших медресе Мирзо, начнет плакать и твердить, что Низамеддин и погибшие с ним юноши были ни в чем не повинны. Но стенания его и муки не трогали никого, кроме семьи зодчего. Проведал о его поступках один из царских есаулов и как-то, встретив его на базаре, грозно закричал: потребные слова, я живо тебя усмирю, как хвачу плеткой по роже, все тридцать два зуба твои прочь.
Али-мешкобчи удалился, бормоча про себя:
– Только на это и способен ты, вшивый пес.
А еще через некоторое время дошел до него слух, что зодчий продал свой дом и покинул Герат. Рано поутру пошел он, как обычно, к Чашмаи Хизр, еле сдерживая слезы при мысли, что ему не удалось проститься с зодчим, и, набрав бурдюк кристально чистой воды, направился к дому Наджмеддина Бухари, постучался в калитку, уже успевшую стать ему дорогой по воспоминаниям. И думалось Али: вот сейчас выйдет кто-нибудь из учеников устада, а может, выглянет на стук и сама Бадия и, приветливо улыбаясь, со словами сердечной благодарности велит ему вылить воду в огромный кувшин, стоящий в углу кухни. Но вдруг его осенило: ведь раньше-то, когда здесь жил зодчий с семьей, калитка вечно была не на запоре, а теперь калитка оказалась подперта с той стороны тяжелым колом. Но вот загрохотала цепь, стукнула щеколда, и в полуоткрывшемся проеме калитки показалось чье-то лицо – угрюмое, злое.
– Тут прежде жил господин зодчий. Теперь вы сюда переехали?
– Я купил этот дом.
– Я Али-мешкобчи. Я жил вон там, в каморке вс внешнем дворе. Скучно мне стало, тоскливо, вот я и пришел. Без дела пришел, сами ноги меня сюда привели. Что за славный человек зодчий! Таких теперь не найти. Щедрый, всегда готов приютить бездомного странника.
– Если побежишь за ним, догонишь. Этот твой добряк не добрался еще до Бухары, – сказал хозяин, окинув пренебрежительным взглядом невзрачную фигуру Али. – Может, та каморка твоя?
– Упаси аллах, господин! Я человек бедный, ничего у меня нет. Тоска меня сюда пригнала.
– А еще что скажешь?
– Ничего.
Хозяин со стуком захлопнул калитку и ушел в дом.
– Ах, в какие жестокие времена живем мы, – вздохнул Али. – Неужто человек так может относиться к человеку? Дав напиться из своего бурдюка попавшимся навстречу мальчикам, он зашагал дальше. Пройдя Пули Малан, он уже приблизился к минаретам, но тут, еще издали заметив его, путь ему преградил юродивый Меджнун, – видно, его тоже мучила жажда.
– Дай воды, – потребовал он.
– На, пей! – Али наполнил деревянную чашку водой и протянул юродивому. – Пей, родной. Видно, я впрямь нет у меня в городе иного друга, кроме тебя.
– Дай еще, – сказал юродивый, жадно выпив всю воду до последней капли.
Али снова наполнил чашку. И эту чашку юродивый осушил одним духом.
– Налить еще?
– Хватит, – отрезал юродивый, распустив губы в блаженной улыбке. А затем, раскрыв ладони, он стал читать благодарственную молитву.
– Молись, молись, – сказал Али, – ты человек бедный, твоя молитва быстро дойдет до бога, пусть всевышний облегчит страдания зодчего – ведь он сейчас бредет по пустыне, и сердце его полно горечи, пусть примет аллах душу безвинно загубленного его сына Низамеддина.
И оба, закончив молитву, одновременно провели ладонями по лицу.
– Господин зодчий уехал, я сунулся было в дом его, но меня на порог не пустили, – объяснил Али юродивому, по-прежнему блаженно улыбающемуся.
– Ночью явился со своим войском Афрасиаб[38]38
Афрасиаб – легендарный герой. Его именем названо го-
[Закрыть],—затянул нараспев юродивый, – я схватил свой священный меч Зульфикар, и началось великое побоище, ни один из огнепоклонников не уцелел. Нынче ночью Афрасиаб явится снова, и хочу дать вам добрый совет – будьте и вы тоже начеку! Ведь он, Афрасиаб, снес голову своему зятю. Явится он с бесчисленным воинством, но я их всех изничтожу.
Али-мешкобчи взглянул на юродивого и понял, что на того снова накатило. Распростившись со своим странным собеседником, Али направился в сторону Кандахарского базара. Его путь лежал опять через махаллю Дарул Хуфо, но она была уже не та, что прежде, когда тут жил зодчий, ничто в ней не привлекало взора. Зачем он снова явился сюда, зачем? Но, видно, влечет человека туда, где отдыхал он душой и сердцем, где его радушно привечали. Новый хозяин дома своим холодным тоном, пренебрежительным взглядом точно огрел его дубиной по голове, и он тогда ушел.
«Совсем так, – подумалось ему, – выгоняют из дома корову, убедившись, что она яловая, и бедняжка, помыкавшись несколько дней, пытается опять проникнуть под родимый кров, но ее снова выгоняют, и так повторяется несколько раз, пока изгнанница не присоединится к стаду бродячих коров».
А когда дошел до Али-водоноса слух, что к изгнанию Наджмеддина Бухари причастен и коварный Чалаби и что именно из-за него покинул Герат старый грузин Джорджи, а также и гончары, он, целыми днями бродя по базарам, во всеуслышание выкрикивал:
– Слушайте все! Самых достойных людей изгоняют из Хорасана, нельзя больше терпеть тиранию господ и знати!
Вскоре после этого скончалась жена водоноса Али, ион решил тоже покинуть Герат и вернуться в Сабзавар. Но стыдно ему было показаться в таком виде перед своими родичами и знакомыми. Вот тогда-то и пришла ему в голову мысль побеседовать с устадом Кавамом, который, по слухам, был близким другом уехавшего зодчего. И он пошел к устаду Каваму. Хвала аллаху, достойный сей муж сразу догадался, как мучительно трудно было водоносу Али произнести дорогое ему имя Наджмеддина Бухари, принял его дружески и расстелил перед ним дастархан. И в знак уважения к великодушному хозяину Али вскоре прислуживал на свадьбе его сына Худододбека. А когда кончилось многодневное пиршество, Али обратился к устаду Казаму с просьбой пристроить его к какому-нибудь каравану, направляющемуся в Бухару. И закончил свою просьбу обещанием молиться за устада Кавама до скончания века. Устад Кавам обещал навеет справки, асам все дивился, как этот человек, с его точки зрения низкого звания, успел всей душой прилепиться к зодчему Наджмеддину и по-стопному уважения, никто никогда не выказывал подобной привязанности.
И снова начал ходить на стройку медресе Али-мешкобчи, и снова поил студеной водой всех жаждущих. Но однажды повстречался ему Ахмад Чалаби и крикнул:
– Эй ты, дай напиться!
Но, отвернув от него лицо свое, Али сказал:
– Нет у меня воды.
– Как нету? Вон же у тебя полный бурдюк.
– Полный-то он полный, но эта вода из источника Чашмаи Хизр. Не про вас она.
– Дурень!
– Дело в том, что для вас, господин, я пожалел бы даже воды из лужи на коровьем базаре.
– Вон отсюда! – рявкнул Чалаби.
Ничего не ответил Али, только бросил на обидчика испепеляющий гневный взгляд.
В конце месяца рамазан в Герат должен был прибыть Амир Аль-Джаваир. Правители надеялись, что пышная встреча именитого гостя и сопровождающие ее торжества отвлекут внимание народа, наполнят его сердце радостью. Но они жестоко просчитались. Казни, разбой, грабежи, изгнания и постоянные угрозы, безнаказанность сильных мира сего, вражда царевичей между собой уже давно ввергли народ в нищету, и было ему не до празднеств и торжеств. А тем временем Али-мешкобчи бродил по базарам и выкрикивал, как глашатай, что близится светопреставление, что все вельможи – лицемеры и предатели, что совесть и справедливость покидают людские сердца. А вернувшись вечером в свою жалкую хибарку, он первым делом брался за книгу «Чор дервиш». Хотя он в детстве не ходил в школу, научился читать сам. Но дороже самой книги были заложенные между страниц хрустящие листки бумаги, которые вручил ему зодчий и на которых он всю жизнь свою выписывал изречения мудрецов. В изречениях этих возвеличивались такие добродетели, как человеколюбие, учтивость и воспитанность, честный труд, мужество, совестливость, справедливость, живость ума, и бичевались такие пороки, как леность, лихоимство, злоба, лживость, ревность, клевета, наушничество, спесь и предательство. И понятно, люди, кормившиеся на царском дворе, негодо-поведовавшего эти истины. Однажды два есаула под стерегли у источника Али-мешкобчи, который по-прежнему ходил по базарам и клеймил жестокие времена, бессердечность вельмож, лихоимство и жестокосердие, и исколотили его палками, приговаривая:
– Как смел ты, ничтожный чужак, замутить наш источник!
А на прощание еще раскровенили ему пятки, чтобы не мог он больше ходить.
Ближе к вечеру мешкобчи, лежавшего без чувств на земле, нашли какие-то неизвестные люди и отнесли а его хибарку. Утром, придя в себя, он обнаружил, что кто-то перевязал его раны, а рядом поставили чашку воды и положили лепешку, Кто это мог сделать? Ведь он, Али, здесь чужак, никому не нужный и одинокий человек, Изгнан зодчий, тот, кто понимал его душу, пекся о нем! Кто же это вырвал его из рук стражей – этих хищных, злобных волков, кто принес его в хибарку и кто уложил? Ведь во всем городе у него не осталось друзей. Али терзала боль, он не в силах был поднять голову, но вдруг после полудня дверь хибарки открылась и вошли двое юношей, неся небольшой сверточек. Поклонившись хозяину, они осторожно опустились рядом с ним. Один из них, двадцатилетний красавец, по-видимому ученик медресе, щегольски повязывал голову чалмой, у второго же, крупного, плотного юноши, только-только пробивались усики. Муллавачча – ученик медресе – полушепотом сообщил, что вчера вечером они нашли Али у родника и вдвоем дотащили до дому. Страдая от жестоких побоев Али все же не сдавался, и хотя каждое его слово прерывалось стоном, он заявил юношам, что будь у него священный меч святого Хазрата, он изничтожил бы все это мерзкое семя, извел бы под корень всех вельмож, царевичей, не пощадил бы даже самого государя.
– Посмотрите, что сделали со мной эти шакалы, неужто они бога не боятся? – закончил он свою пламенную тираду, тяжело дыша от нового приступа боли.
– Нет, не боятся они бога, – полушепотом сказал юный муллавачча. – Тимуридам вскружила голову власть, для них мы, да что мы, все люди на свете – ничтожные мурашки. И мы пострадали, уважаемый.
А кто вы такие будете?
– Мы друзья Низамеддина и Ахмада Лура.
– А, вот оно в чем дело, – протянул Али, – Настоящим бойцом был Низамеддин. Я хорошо знал его. Значит, всех ваших друзей казнили, а вы остались только вдвоем?
– Нет, нас очень много, – ответил муллавачча. – Всех нас не казнишь.
– А, вот в чем дело, – снова протянул Али.
– Нас привела к вам жалость, желание оказать помощь такому честному бедняку, как вы, и еще мы хотели вам вот что сказать – один в поле не воин, не нужно вам надрываться и подвергать свою жизнь опасности, действуя в одиночку на свой страх и риск. Лучше присоединяйтесь к нам. Если уж плакать, то вместе, если бить врага, то тоже вместе.
– А как вас зовут, славные юноши? – осведомился Али.
– Я известен под кличкой Талаба, что значит ученик, – ответил красавец, – а друга моего прозвали Интикомом – Мстителем. Вот выздоровеете и приходите к нам в медресе Алия.
Юноши поднялись и стали прощаться.
– Разумеется, приду, – сказал Али и дружелюбно взглянул на двух юношей, назвавших ему не имена свои, а клички.
Как благодарен он был за их теплоту, за все сделанное ему добро!
А во вторник в махалле Дарул Хуфо появились двое каких-то незнакомцев и постучались в калитку бывшего дома зодчего. Калитку им открыл человек с мясистым лицом и бросил на пришельцев холодный, недружелюбный взгляд, и чувствовалось, ему хочется дать им понять нарочитой медлительностью, что он не простой человек, а лицо значительное, должностное.
– Здравствуйте! – одновременно сказали незнакомцы. У нас есть дело до господина зодчего, будь те любезны, позовите его.
– Уж не суд ли помещался здесь раньше? – насмешливо осведомился новый хозяин дома.
Незнакомцы молча переглянулись.
Видать, не зря прогнали его из столицы. Я тут кое-что узнал и про его отца.
– Просим прощения, господин, очевидно, мы ошиблись.
Калитка с треском захлопнулась.
А двое незнакомцев, оставшись на пустынной улице, снова удивленно переглянулись.
– Сон это или явь?
– Видать, явь, – твердо проговорил один из пришельцев.
Это был человек средних лет, с реденькой бородкой, зато его собеседник мог по праву гордиться роскошными черными усами. Первым был ремесленник-сапожник по прозвищу Фармон-каль, что означает «Лысый повелитель». Еще в детстве он переболел паршой, долго ходил в гнойниках и болячках и исцелился только в зрелом возрасте. Поэтому он носил тюбетейку, хаджи, закрывавшую до ушей его безволосую голову. Малый он был простодушный, любил посмеяться и пошутить. Зачастую, сидя в компании друзей, он сам первый, обнажив голову, начинал отпускать остроты по собственному адресу, а поскольку человек он был речистый, то друзья покатывались с хохоту. Он шил на всю семью зодчего ичиги, кавуши и сапоги. Иногда сам зодчий заглядывал к нему в лавку на Кандахарском базаре, сядет, бывало, и заведет с шутником-сапожником долгую беседу.
Его приятель, по прозвищу Парфи-сутак, Недотепа, тот, что кичился своими роскошными усами, занимался выделкой кожи на дому и особенно славился выделкой сагри – дорогой зеленой кожи для кавушей, которую он и сбывал ремесленникам. Был он человек беспечный, на язык не боек. Фармон-каль и Парфи-недотепа дружили с раннего детства, оба были всей душой привязаны к зодчему и часто ходили просить у него совета. Узнав о казни Низамеддина, они поспешили проведать зодчего, старались утешить старика в таком его горе, но им и в голову прийти не могло, что такой уважаемый муж, как Наджмеддин Бухари, может быть изгнан из Герата. Обоих приятелей озадачили насмешливые слова тепе-решного хозяина дома зодчего, спросившего с насмешкой: «Уж не суд ли был здесь?»
Они и впрямь шли из суда, где слушалось дело их тал на одного оптового торговца, но никак не мог получить с него полагающиеся ему деньги и принес на него жалобу в суд. Но так как богач сумел вовремя дать судье взятку, дело было решено в его пользу, а несчастный ремесленник был объявлен мошенником. С трудом удалось им утешить пострадавшего, который громко стонал и бил себя в грудь. И ремесленник тут же поведал им о другом преступлении оправданного купца: он покушался на честь чужой жены, но мошенник и здесь вышел сухим из воды, так как сумел откупиться деньгами. Поговорив со злополучным ремесленником, наши друзья отправились к Пирмухаммаду-печнику.
Сам печник возился во дворе вместе с сыновьями, он должен был сдать заказчику в срок новый тандыр для печения лепешек. Был он огромного роста, широк в плечах, и массивная фигура его казалась еще колоритнее оттого, что ом повязал себе лоб скрученным в жгут платком. Отложив в сторону свой инструмент, он шагнул навстречу гостям и крепко пожал им руки. Все трое – отошли в сторону, чтобы их не услышали сыновья, и уселись в тени айвана. После обычной благодарственной молитвы первым заговорил Парфи-недотепа:
– От верного человека нам удалось узнать, что тайная служба Мухаммада Аргуна не спускает своего змеиного глаза с семьи зодчего – отца покойного Низамеддина. И намерена тишком покончить с ним. Этот человек посоветовал нам предупредить зодчего, мы было пошли к нему, но он уже продал дом и уехал.
– Хоть вы и опоздали, но еще не поздно спросить совета у уважаемого господина Талабы, – раздумчиво протянул печник. – Лично я сказать вам ничего не могу. Вспомните-ка слова господина Талабы, что нельзя ничего предпринимать, не обсудив предварительно этого дела со всеми. Удивляюсь, как мавляна мог послать вас прямо в махаллю Дарул Хуфо. Он же знает, что ничего нельзя делать по собственному почину.
– Приятно слушать умные речи, – отозвался Парфи. – Ведь еще по пути сюда я вам твердил, что нужно сначала заглянуть в медресе.
– А мы не прочь и сейчас туда заглянуть, – подхватил Фармон-каль.
– Только будьте осторожны, – посоветовал Пир-мухаммад-печник. – Возьмите пару сапог или ичигов и спокойненько идите в медресе. Главное в нашем положении – действовать осмотрительно, не торопясь, ибо кто зря суетится, привлекает всеобщее внимание.
Выпив по пиале чая, они поднялись и направились домой. Выполняя разумный совет печника, они завернули в платок пару ичигов и, подойдя к медресе, обошли его вокруг. А через некоторое время к ним приблизился юный муллавачча с книгой в руке и в щегольски повязанной чалме. Это и был сам Талаба. Его явно заинтересовали принесенные для продажи ичиги, он даже поторговался немного, но, как только была разыграна первая часть необходимой комедии, он сразу заговорил о делах. Фармон-каль коротко рассказал обо всем случившемся Талабе, а тот, повертев для виду в руках ичиги, как бы интересуясь качеством товара, и осмотрев их со всех сторон, быстро проговорил:
– Об этом мы уже позаботились. Отец покойного Низамеддина жив и здоров и сейчас как раз находится по пути в Бухару. Арбакеш у них наш человек. Хотим надеяться, что господину зодчему не будут грозить в дороге никакие опасности.
– Слава аллаху, – промолвил Фармон-каль.
– Слишком дорого вы просите за свой товар, – перебил его Талаба, – такой и цены-то нет. Пойдем-ка сейчас на базар и порасспрашиваем добрых людей, приценимся. Поняли все? – шепотом добавил он.
– Поняли! Будьте здоровы, – сказал Фармон-каль. Они шагали по пыльным улицам Герата, восхваляя ум и проницательность юного Талабы. Видно, сами небеса возроптали против жестокости тимуридов, потому-то народ и стал на путь мести, потому-то и тянется к хуруфитам, и в этом проявляется воля всевышнего. И еще говорили они, что готовы по первому знаку Талабы и Харуна-ткача взять в руки пики и сабли, что готовы пролить кровь, что милости божьей достойны не шахи и амиры, а простой народ. «Ведь недаром же Талаба первым подумал о том, чтобы отец покойного Низаметдина мог благополучно добраться до Бухары, послал вместе с ним нашего человека, в том великая его заслуга, доказательство его проницательности и ума, и если мы во всем будем верить этому достойному юноше, дим свою жизнь за правое дело, значит, не зря мы страдали и мучились», – думали они.








