355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мирча Элиаде » Йога: бессмертие и свобода » Текст книги (страница 35)
Йога: бессмертие и свобода
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:48

Текст книги "Йога: бессмертие и свобода"


Автор книги: Мирча Элиаде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 36 страниц)

Поскольку Мирча Элиаде задался целью представить все голоса, звучащие в мощном хоре йоги, постольку ему пришлось провести отчетливую "демаркационную черту", отделяющую йогу как творение Патанджали от различных форм "барочной" йоги (которые, в отличие от одноименного европейского культурного стиля, не всегда следуют за своим "классическим" образцом в хронологическом порядке, но часто и намного предшествуют ему). Как наиболее характерные черты этого разношерстного "барокко" автор выделяет несистематичность, неортодоксальность (подчас граничащую с "ересью"), способность разных его видов сращиваться друг с другом и активно использовать "автохтонные религиозные представления". Элиаде старается показать, что "неклассическая йога", собственно, является и фундаментом, и зданием йоги вообще; в этом здании Патанджалиева йога занимает лишь одно из многих помещений, которое обеспечило себе авторитетность только на основании систематичности и цельности. Но прорыв к запредельному – не прерогатива йога-даршаны, его знают и практикуют и другие виды йоги – в том числе и такие, которые себя йогами не считают.

Изложение "неклассических" образцов йоги Элиаде начинает с брахманизма, тем самым углубляясь в истоки "арийской" йоги Патанджали. Метод его в данном случае предполагает выискивание "следов" классической йоги в основе основ индоарийской культуры – ведическом корпусе. Эти следы, эти семена, из которых в дальнейшем вырастет величественное древо систематической йоги, обнаруживаются уже в Ведах и брахманах; имеются в виду элементы пранаямы и асаны, а также описание "сверхспособностей", сиддхи, тех самых свойств, которые всегда поражали воображение простого народа и от увлечения которыми постоянно предупреждали продвинутые йогины. Тем не менее феномен сиддхи амбивалентен, и связано это с тем, что избежать получения "чудесных свойств" в процессе духовного развития не представляется возможным. Сиддхи – свидетельство определенного мастерства, достигнутого йогином, знак его власти над собой и миром. Йогин, умеющий перемещаться по воздуху, подчинил себе стихию воздуха; йогин, ступающий по воде аки посуху, добился господства над стихией воды и т.д. Однако ему не следует путать абсолютную власть с абсолютной свободой (впрочем, скорее, с освобождением) и менять высшее, вечное благо на лучезарный, счастливый, но все же, увы, бренный мир богов. Сиддхи могут остановить дальнейшее продвижение адепта, а то и отбросить его назад. Чуть раньше автор замечает по этому поводу: "Едва аскет позволяет себе поддаться очарованию магических сил, полученных им в процессе упражнений, возможность приобретения новых сил почти исчезает. Тот, кто отвергает обыденное существование, рано или поздно наделяется "чудесными силами", но если он уступит желанию по любому поводу пользоваться ими, он превращается в простого "мага", бессильного превзойти самого себя. Только новое отречение и борьба до победного конца против искуса магии дарит подвижнику новые духовные богатства". Иначе говоря, сиддхи для йогина – просто неизбежный спутник (часто назойливый) на его спиритуальном пути, "демон-искуситель", который не может способствовать достижению главной цели. Подобная резкая оценка сиддхи, однако, встречается далеко не всегда (и в ведическом корпусе трудно найти решительное осуждение подобного феномена), и Элиаде, втайне симпатизируя "магическим силам", находит им оправдание в лице тантризма, о котором мы еще будем иметь повод поговорить.

Йога времен брахманизма – это приоритет тапаса, аскезы, что для той эпохи означало связь зарождающейся дисциплины с магией. С течением времени, однако, тапас становится более "утонченным" и претерпевает радикальную трансформацию, связанную с явлением интериоризации. Элиаде разбирает вопросы, касающиеся ассимиляции тапаса йогой, рассматривает эффект "внутреннего ритуала", когда какое-нибудь жертвоприношение "переносится" вовнутрь и превращается в составную часть созерцания. Интериоризация, выражающаяся в появлении в йоге медитативных моментов, знаменует собой возникновение "мистической йоги". Вообще, надо сказать, Элиаде ощущает различие между магией и мистикой и считает первую более архаичной, чем вторая. Однако его обещание углубить и прояснить это различие, к сожалению, осталось в области благих начинаний, оно растворилось во множестве других вопросов; более того, в дальнейшем Элиаде будет допускать постоянное смешение этих двух понятий (что является характерной чертой его стиля вообще), например когда будет освещать феномен "жара". Разумеется, подобная позиция имеет свои художественные достоинства, т.е. получение завораживающе легкого ощущения того, что "Все есть Одно", что все вещи плавно перетекают одна в другую (в том числе и магия в мистику), однако с чисто научной точки зрения это не выглядит достаточно корректным и оправданным.

Затрагивая проблему "осмотического движения" между упанишадами и йогой, Элиаде вновь выходит на тему, вынесенную в заглавие всего его труда: "бессмертие и свобода" . Выглядя как оппонирующие элементы, эти термины фактически оказываются выражением единого недифференцированного синтеза. Иначе говоря, йогин, ищущий свободы через познание Абсолюта, достигает и бессмертия, о чем, например, повествует "Катха-упанишада", которую разбирает Элиаде. Именно свобода влечет за собой бессмертие, а не наоборот; если же йогин ставит перед собой основной целью достижение бессмертия, то у него куда больший риск не устоять перед соблазном укрепить свое положение с помощью сиддхи. Из этого логически следует, что феномен "свободы" связан именно с мистической йоговской средой (поскольку она, эта свобода, добывается не через овладение какими-либо силовыми достоинствами, а через таинственное воссоединение с Абсолютом: "Ты есть То", постоянно утверждают упанишады), тогда как идеал бессмертия остается стимулом для деятельности йогина-"мага". Элиаде разбирает несколько упанишад, особое внимание уделяя так называемым "йогическим упанишадам", в которых проблемные вопросы йоги и йогические техники освещаются более-менее полно, и, разумеется, постоянно сравнивая описываемый материал с йогой Патанджали.

Исследуя йогические практики, изложенные в "Ригвидхане", Элиаде вводит в оборот еще одну форму йоги, которую он называет "культовой", "благочестивой" (бхакти). К сожалению, в русском языке отсутствует подходящий эквивалент для этого санскритского термина, переданного в английском как devotional. Особенности русского менталитета, воспитанного на многовековой православной традиции, не позволяют ему сочетать в едином комплексе переживаний "набожность-благочестие" и "страстную любовь-преданность"; первое для нас сопряжено, как правило, с соблюдением церковных предписаний, второе – скорее с их нарушением. Подобный конфликт для бхакта немыслим, потому что между ним и Всевышним не стоит никакого опосредующего звена в виде церкви. Поэтому набожность бхакта вполне может коррелировать с разрушением социальных барьеров. Бхакти-йога в принципе может расцениваться как разновидность мистической йоги, поскольку и та и другая преследуют аналогичные цели – слияние с Абсолютом. Отличие проистекает в личностном характере Бога бхакти (по сравнению с безличным Брахманом упанишад), а также в методах достижения цели: полное послушание воле Бога для бхакта, пассивное, но интенсивное созерцание Абсолюта – для мистика.

"Триумф йоги" Элиаде связывает с расцветом индуизма. Этому посвящена четвертая часть его труда. Под индуизмом он понимает тот мощный духовный комплекс, в котором вместо главных "героев" ведийского пантеона, вместо Брахмана и Праджапати на передний план выдвинулись боги, которые раньше были в тени и которые были обязаны своему возвышению поддержке их местными культами – Шива, Вишну, Кришна. Именно широкие народные слои, чувствовавшие "нужду в более конкретном религиозном опыте", помогли этим второразрядным ведийским богам стать (каждый для своих поклонников) абсолютными владыками мира. Отсюда и расцвет бхакти (который в предыдущую эпоху только начинался): "Одной из главнейших причин являлась потребность в более конкретном, личном, живом религиозном опыте, в более доступных культовых формах". Сращивание йоги с индуизмом и проходило в основном через "низы", как стремление более живо и полно, не философствуя, не усердствуя в косном ритуализме, испытать переживание единства с источником высшего блаженства. При таком подходе "спасение" заключалось в переносе фокуса внимания с себя на Абсолютное Другое, Начало, творящее этот и сонм иных миров; "спасенный" полностью лишался себя самого, становясь пассивным орудием в руках Бога – спасение и заключалось в осознании этого положения.

Посвятив несколько страниц беглому обзору йогических техник и йогическому фольклору в "Махабхарате", Элиаде затем сосредоточивается на "Бхагавадгите", этой квинтэссенции индуистских идей.

Учение "Гиты" предусматривает радикальное переосмысление йоги в сторону беззаветной личной преданности Господу; порицается йогин-отшельник, презревший мири уединившийся в поисках индивидуального спасения, йогин-аскет, сурово истязающий свою плоть, йогин-созерцатель, которому нет никакого дела до того, что творится вокруг. Теперь йогин – это человек, находящийся в самой гуще социума, не избегающий своих профессиональных, семейных, кастовых и прочих обязанностей. Более того, эти обязанности ему следует исполнять самым честным и неукоснительным образом, ибо подобное исполнение приближает его ко Всевышнему; небрежность же только запутывает в сетях сансары. Тем не менее при всех бросающихся в глазах совпадениях с "протестантской этикой и духом капитализма" это все-таки йога, и ее отличие от простого трудолюбивого образа жизни заключается в снятии напряжения между "действием" (карма) и "созерцанием" (шама). Совершая какое-нибудь действие, "йогин" не желает извлечь из этого личную выгоду; он действует отрешенно, вне привязанностей. Силу для столь терпеливого, покорного поведения дает ему понимание того непреложного обстоятельства, что его судьбой, равно как и судьбами всех вещей, всех миров, правит Высшее Существо, и поэтому его, йогина, личное вмешательство в Господнюю Волю только препятствует естественному развертыванию событий и, следовательно, способствует упрочению кармических цепей. Йогин должен стремиться уподобиться Богу, который в принципе, ни в чем не нуждается, в том числе и в оберегании мира и человека, но тем не менее "действующему" из сострадания ко всему живущему.

Далее Элиаде показывает, что йогин, оставаясь формально в рамках общественных отношений, внутренне освобождается от них, поскольку все его связи – только с Господом; долг главенствует в нем над личными пристрастиями и чувствами, тот самый долг, который, по сути, тождественен состраданию Бога. Характернейшим примером здесь остается, безусловно, эпизод на поле битвы Куру, когда Арджуна, раздираемый внутренними коллизиями на тему соотношения долга и родственных чувств, в конце концов примиряется с необходимостью убить своих родственников-врагов, тем самым совершая разрыв с "профанной" средой и воплотив идеал "карма-йоги", идеал непривязанного к своим "плодам" поведения. Возвысившись над обыденностью, йогин не впадает в безнравственность: ведь за все отвечает только Бог (манифестируемый в образе Кришны), сам же он, йогин, не несет никакой личной ответственности за содеянное. Пожалуй, именно это ощущение того, что ничто ему не принадлежит, все заимствовано на время (и даже самая жизнь), придает силу карма-йогину – и несложно догадаться, что подобным йогином может оказаться и тот, кто не является "профессиональным" йогином; им может стать представитель любого социального слоя, любой касты, независимо от возраста, пола и образованности. Этот "демократизм" обеспечил "Бхагавадгите" невероятный успех, на долгие века определивший становление религиозно-философской мысли Индии. А вместе с "Гитой" успех выпал и на долю йоги, поскольку самое популярное в Индии произведение поставило ее, впервые за многие столетия, на верхнюю ступень. С точки зрения Элиаде, именно со времен "Песни Господней" йога стала прочно внедряться в структуры индийской духовности.

Пятая часть труда Элиаде посвящена разбору "буддийской йоги". Здесь автор, с одной стороны, еще дальше уходит от изначальных классических образцов, поскольку буддизм принадлежит к группе "настика", отрицающей священный характер Вед; с другой, приближается к ним, ибо буддизм, благодаря своей строгости, логичности, особым вниманием к созерцанию странным образом напоминает йога-даршану, при всей внешней недоброжелательности к ней. Как и другие формы йоги, буддизм тоже, согласно Элиаде, является "инициатическим учением", т.е. и там для обретения свободы необходима "смерть" для мира "рождений-и-смертей" и способность к перерождению в необусловленном. Тем самым буддизм тоже оказывается в ряду дисциплин и учений, творчески развивающих наследие архаических времен.

Не мудрствуя лукаво, автор заносит буддизм в общебрахманистскую традицию, указывая при этом на общность (хотя и формальную) целей и задач, которые ставят перед собой буддизм и брахманизм, а также на методику достижения высшей цели: и тот, и другой используют йогу. Здесь Мирча Элиаде несколько отступает от своего кредо "говорить от имени самих вещей", поскольку сами буддисты, безусловно, были бы не совсем довольны, если бы им сообщили, что "буддийская традиция во всем следовала брахманизму".

Помимо этих программных заявлений автор допускает и ряд конкретных неточностей. Так, он очень подробно останавливается на буддийской практике "воспоминания предыдущих существований". Однако, не считая уже того, что эта практика была для буддизма далеко не самой важной, она не ведет к тому, чтобы, как ошибочно полагал Элиаде, "вспомнить свое самое первое рождение", ибо, с точки зрения буддистов, "первого рождения" просто не существует, ведь авидья (неведение), главная причина кармического круговорота, не имеет начала во времени (хотя и имеет конец, нирвану). Правда, автор все-таки признает, что "ни классическая йога, ни буддизм не придают большой важности знанию прошлых жизней ", однако эта реплика "в сторону" не меняет его установки, согласно которой необходимо показать, что буддизм является органической частью мировых религиозных течений, в первую очередь архаических. Не случайно он, ссылаясь на А.Кумарасвами, включает пассаж о том, что подобным "сверхзнанием" обладали Джатаведас (Агни), Вамадева (герой "Ригведы"), Кришна. Элиаде-компаративист здесь, как и во многих других местах, берет верх над Элиаде-аналитиком: разбираемый предмет получает свое значение не как таковой, а в сравнении с другим предметом, т.е. значение есть результат сходства двух внеположных друг другу величин. Поэтому понимание того, что Будда мог вспомнить все свои существования, для Элиаде идентично указанию на уже бытовавшую традицию подобных "воспоминаний".

Компаративный метод активно используется автором и в других случаях: так, он находит сходство между буддийскими джханами и йогическими самадхи, сравнивает буддийские и небуддийские сиддхи, а также делает вклад в религиозную антропологию, отождествляя идеал дживанмукты с "нирваноподобным" буддийским адептом, архатом. Во всех этих случаях буддизм, однако, выступает не как самобытный феномен, но как деятельный ученик и неутомимый продолжатель "общеиндийской" духовной традиции. По сути, Элиаде готов приравнять буддизм (особенно первоначальный) к йоге. Так, он не возражает Каролине Рис-Дэвидс, сказавшей, что "Будда был ревностным дхьянистом" , усиленно практиковавшим сосредоточение и отвечавшим "благородным молчанием" на те подвохи, которыми его пытались зацепить "метафизики"-вопрошатели. Только дхьяна может привести к освобождению, а также этика, связанная с ней, все же остальное только затемняет путь – таков традиционный взгляд на "благородное молчание". И Элиаде вполне с ним солидарен. Не то чтобы метафизика начисто отсутствовала в раннем буддизме; но она была подотчетна, вторична по сравнению с практикой йогического созерцания. "Все истины, провозглашенные Буддой, должны быть испытаны йогическим способом – т.е. их следует созерцать и переживать". Автор не без удовольствия приводит пример со стхавирой Анандой, любимым учеником Будды, который, обладая громадным запасом доктринальных знаний, имел довольно слабые способности концентрации; он был исключен из совета, в который входили только архаты – и вошел туда обратно лишь после того, как доказал, что концентрация его достигла соответствующей высокой ступени.

Большое внимание автор уделяет буддийским медитативным текстам, в частности "Поттхапада-сутте", в которой "техника буддийской медитации была впервые изложена в самой ясной форме". Эта техника представляет собой процесс последовательного восхождения адепта с одной ступени созерцания на другую, восхождения, все более "утончающего" сознание, пока оно не станет "блаженством чистого сознавания", "воссоединением противоположностей". За четырьмя джханами следуют четыре самапатти, за последней из которых наступает нирвана. Помимо этой сутты, а также "Саттипаттханы", посвященной научению правильного дыхания, Элиаде довольно подробно разбирает малоизвестный трактат некоей школы йогавачара (не путать с йогачарой), принадлежащей тхеравадинской разновидности буддизма. Хотя этот текст составлен довольно поздно, в XVII в., и к началу XX в. традиция, основанная на изложенных в нем практиках (зачастую имевших драматические последствия для практиковавших), прекратила свое существование, Элиаде придает ему значение, которое, возможно, не придавали сами буддисты и которое связано с "гомологическим способом описания", т.е. соотнесением друг с другом разнородных планов реальности. Каждой медитации соответствует свой цвет, свои ощущения, стихия, образ; "каждый фрагмент, изолированный для концентрации... в какой-то степени выражает реальность всего мира". Гомологизация показывает единство уровней вселенной и демонстрирует возможность беспрепятственного перехода с одного из них на другой, что означает и свободное развертывание иерофании (ключевой термин философии Элиаде). Эту же мысль автор развивает в следующем абзаце, когда говорит о гомологизации различных представлений о Будде, соединяющей его "теоретическое", "физическое" и "архитектоническое" тела. Благодаря этому возникает "уравнивание шансов" высокой метафизической мысли, глубокого созерцания и простого кругового обхода священной ступы – каждый из этих способов хорош сам по себе, ибо одинаково прорывает "профанную оболочку" обусловленного мира и "достигает запредельного, невыразимого".

Разумеется, автор далек от того, чтобы излагать все буддийские медитативные практики во всей полноте и деталях. Весьма скупо он освещает важнейший трактат тхеравады, касающийся медитаций самого разного рода – "Висуддхимаггу" Буддхагхоши; ничего не говорит о практиках виджнянавады и мадхьямики; не касается буддийской психотехники, процветавшей в дальневосточном регионе, хотя многое можно было бы сказать хотя бы о школе чань (дзэн), само название которой указывает на значимость медитативного аспекта. Зато вводятся главы, в которых описываются странствующие аскеты (париббаджаки) и адживики, имеющие достаточно косвенное отношение к буддизму. Впрочем, в защиту Элиаде можно сказать, что он не буддолог, и поэтому буддизм он рассматривает под вполне специфическим углом зрения, а именно через практическую его константу, тоже называемую им "йогой", которая суть своеобразное опосредующее звено между классической йогой и "тантрической йогой". Несамобытность буддизма, его "встроенность" в брахманизм (из которого он выходит в тантризм, тоже оказывающийся в конечном счете небуддийским) достаточно стройно увязывается с логикой мысли автора, "гомологизирующей" разные субтрадиции в единый спиритуальный комплекс; проигрывая в адекватности изложения фактов (а упреки по поводу подачи и интерпретации материала могут быть в адрес Элиаде легко умножены), он выигрывает в полноте охвата: предмет йоги продолжает сохранять свою целостность, несмотря на смену перспектив и ценностных установок. Взгляд с высоты птичьего полета, который бросает на буддизм Элиаде, при всей его нечеткости в деталях, видит главное, а именно то, что буддизм, несмотря на большие достижения в теории познания, психологии и т.п., основную свою задачу видел в обретении спасения (даже если это спасение оказывалось в конце концов излишним) определенными средствами, и, быть может, как раз эти "средства" (которые в буддизме назывались упайя, "способ", но также и "уловка") являются самой что ни на есть "йогой", поскольку они трансцендируют мир обусловленности, относительности и преображают сознание того, кто стремится к запредельному.

Сделав изящный переход через изложение эсхатологических воззрений буддизма, рассуждающего о том, каким должно быть наиболее адекватное учение в эпоху полного упадка истины, кали-югу, Элиаде попадает (шестая часть) в свою любимую стихию тантризма. Этот "духовный комплекс" он освещает едва ли не подробнее йоги Патанджали, хотя с первых же шагов оказывается в довольно двусмысленной ситуации, ибо, преследуя все те же свои синтезирующие цели, не проводит отчетливой границы между буддийским (ваджраяна) и индуистским тантризмом. Двусмысленность усугубляется тем, что Элиаде, явно апеллируя к традиции, общей для того и другого, но следов почти не оставившей, пользуется попеременно текстами, принадлежащими гораздо более позднему времени, когда разделение традиции состоялось. Его пафос опять направлен на выявление точек сходства, хотя, как справедливо заметил выдающийся бурятский ученый и буддист Б.Д.Дандарон, "соединение Шивы и Шакти – процесс феноменальный, а соединение яб и юм (мужских и женских божеств буддийской тантрийской иконографии) – процесс трансцендентный, ведущий к прекращению всего феноменального" 20 . Разумеется, поскольку автор склонен видеть в буддизме «продолжение брахманизма», то и буддийский тантризм в принципе рассматривается им сквозь призму тантризма индуистского. Этот момент следует постоянно держать в уме при чтении данного раздела, иначе неизбежны недоразумения, связанные с вопросом о том, к какому же тантризму подчас относятся те или иные высказывания автора. Если это учитывать, то глава о тантре может послужить неплохим путеводителем в мир индуистского тантризма, тем более что русскоязычному читателю до сих пор предлагались достаточно средние книги, в которых фигурировал тантризм, наполненные квазиэзотерической лексикой и полностью лишенные аннотаций, критического разбора и комментариев; в этом своем разделе произведение Элиаде отчасти заполняет информационную брешь в отечественных индологических изданиях; обстоятельная же монография по данному предмету еще ждет своего часа и своего исследователя.

Практически с первых же страниц главы о "приблизительных очертаниях" тантры возникает чрезвычайно важная для последней тема, а именно значение женских божеств. Возвышение их до невероятной степени автор связывает с подспудным давлением "автохтонного элемента", который не только не прекратил своего существования с приходом индоариев, но и постепенно "реабилитировал" и укрепил свои религиозные воззрения, изрядно этим приходом задавленные.

Одним из существеннейших моментов автохтонных верований являлась "религия Матери", вселенской владычицы, мирохранительницы, подательницы всех благ. Когда арийская "религия Отца", господствовавшая в Индии примерно полтора тысячелетия, начала с течением времени ослабевать, лакуна заполняется женскими божествами. Элиаде называет двух богинь в буддизме (Праджняпарамита и Тара, хотя они, надо сказать, и сами часто сливались в одно целое) и Шакти в индуизме как занявших первое место в умонастроениях того времени (рубеж двух эр). Понятно, что понимание женского божества как инкарнации сакральной силы, космической энергии, ведет к фокусированию внимания именно на индуистских богинях, воплощающих активный принцип бытия в противовес пассивности божества мужского; в ваджраяне же, где все наоборот и где женское начало, воплощающее мудрость и созерцание, контрастирует с деятельным характером мужского начала, эта "энергетика" имеет совершенно иной смысл: не Шакти ищет Шиву, чтобы воссоединиться с ним в центре мироздания, но сострадающий всем живым существам Будда или Бодхисаттва (Элиаде не проводит различие между ними, хотя оно, несомненно, имеется) разрушает плен иллюзии с помощью своей мудрости-"супруги".

Метафизика парных божеств выражает, с точки зрения автора, высший момент тантрической садханы (практики) – coincidentia oppositorum, "совпадение противоположностей", о котором частично речь шла выше. Два полярных принципа постигают свою изначальную недвойственность, сливаясь в одно целое и пребывая в состоянии возвращенного рая, андрогинной идиллии 21 . На постижение этой ситуации направлены все силы садхаки, адепта. Очевидно, что здесь не срабатывает обычная логика «классических» йогинов с их настойчивыми, целеустремленными и длительными практиками, упорными поисками Абсолюта, полностью отделенного от косной материи; подобные йогины, с точки зрения тантриста, даже если и достигают своей цели, все равно остаются в тисках «двойственности» хотя бы потому, что разделяют мир на «запредельное» и «обыденное», отвергая одно в пользу другого. Но для тантризма весь мир представляет собой иерофанию Абсолюта, поскольку между ними нет ни малейших различий. Гностический момент явственно проступает в тантре: спасение обретает знающий; незнание же является причиной кармического страдания. Достижение цели в тантре оборачивается ее постижением. Поэтому тантрические практики кардинальным образом отличаются от тех, что использовала прежняя йога, хотя, как постоянно показывает Элиаде, каждая из этих практик имеет своих предшественниц.

Автор достаточно подробно останавливается на технике визуализации, в ходе которой практикующий идентифицируется с определенным божеством, образ которого претерпевает чрезвычайно сложные трансформации; описывает ньясу, или ритуальное проецирование адептом божеств в те или иные части собственного тела (что лишний раз свидетельствует о важности соотношения микрокосма с макрокосмом через принцип аналогий); говорит о мантрах и дхарани, что дает ему возможность высказать идею о существовании "сакрального языка", арсенал которого кажется "языку коммуникаций" набором бессмысленных звуков. Однако "фонемы, открывающие свой смысл во время медитации, возможно, выражают такие состояния сознания, которые являются "космическими" по структуре и которые оттого с трудом могут быть артикулированы средствами повседневного языка... Такие переживания, в некоторой степени, связаны с обнаружением первичного языка"; иначе говоря, мантраянист тоже погружается в недифференцированное единство, но уже через все большее утончение словесно-звуковой среды, до тех пор пока в конце концов не останется один-единственный звук, сосредоточивающий в себе все богатство аудиальной вселенной. Это постепенное смысловое сгущение "Логоса" Элиаде показывает на примере праджняпарамитской литературы.

Немалый интерес представляет освещение автором темы мандолы, где для него вновь открывается широкий простор для сравнительного анализа. Мандала – это графическое воплощение идеальной вселенной, которое в процессе медитации приобретает отчетливые онтологические очертания. Кроме того, она – манифестация сакральных энергий, а также алтарь, куда с вышины спускаются на землю боги. Но на этом сравнения не заканчиваются: Элиаде сопоставляет мандалу с лабиринтом, вследствие чего мандала становится, с одной стороны, "домом бытия" для посвященного, а с другой – мощным заслоном от попыток враждебных сил вторгнуться внутрь. При этом автор склоняется к тому, чтобы отождествить работу над мандалой с психоаналитическим сеансом, во время которого психоаналитик пробуждает в пациенте те стихийные силы бессознательного, которые отвергало его "эго"; эти силы, однако, должны стать для его будущей "самости" материалом для совершенствования. Здесь, как никогда, Элиаде близок к корифею "глубинной психологии", влияние которого он начал ощущать еще задолго до их встречи в годы Второй мировой 22 .

Подобно пациенту психоаналитика, адепт мандалы тоже учится извлекать из собственного воображения ужасных чудищ, воплощений своих затаенных страхов, и побеждать их. Правда, еще до их появления он получает подробные инструкции от своего гуру (излишне говорить, что тантрические дисциплины тоже обязательным условием ставят инициацию), но все равно эффект от воздействия этих проявленных кошмаров ощутим. Мандала, с ее строгой симметричностью и структурностью позволяет сознанию концентрировать все силы на постижение и разоблачение той хаотичной, бесструктурной психической массы, которая уводит его от самого себя; однако в конце концов приходит понимание, что хаос и порядок – две грани одного и того же "феномена" (ноумена), и это понимание настигает ученика в тот момент, когда он "вступает в центр" мандалы (либо мысленно, либо, что более часто, буквально, если мандала вычерчивается прямо на земле). Так благодаря мандале достигается недвойственность – высшая цель тантрического пути.

Исследование тантрической йоги (как и вообще любой другой) Элиаде строит по принципу "словарных статей" 23 . Каждая глава в принципе представляет законченное произведение на какую-нибудь конкретную тему; при этом конец каждой из них плавно перетекает в начало следующей. Одни «статьи» разбиваются на отдельные подтемы, другие соединяются друг с другом для освещения единой темы. Второй случай, в частности, характерен для хатха-йоги, которая является самостоятельной формой йоги, но которую автор все же помечает знаком тантры. Это имеет под собой основания. Во-первых, Элиаде вообще рассматривает йогу не в ее «самостийных» модификациях (типа хатха-, карма-, раджа-, лайя– и прочих «йог»), а как элемент некоего духовного комплекса (ведизм, брахманизм, индуизм, буддизм и т.д.). Во-вторых, хатха-йога обнаруживает слишком большое сходство с тантризмом, чтобы можно было сомневаться в их близком родстве. Пристальное внимание к физическому телу (даже, на современный взгляд, чересчур пристальное), отчетливо магическое отношение к упражнениям (от которых ожидают не только укрепления здоровья, но и победы над смертью), использование эротических практик, интерес к сиддхи – это и многое другое роднит хатха-йогу и тантру. Известно, что многие выдающиеся тантрические мастера использовали хатха-йогические техники 24 .


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю