355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Стельмах » Над Черемошем » Текст книги (страница 8)
Над Черемошем
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:33

Текст книги "Над Черемошем"


Автор книги: Михайло Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

Лесю, однако, больше понравился самый шкаф, чем находящиеся в нем книги.

– И когда вы успеваете читать их? Мария Васильевна, так вы, прошу вас, много получили сахару? – снова удивил всех нетактичностью вопроса Лесь.

– Ступайте, поглядите, – женщина повела гостей через комнаты к просторному и светлому чулану. – Вот он.

– Ой, сахар мешками?! – не удержался от недоверчивого восклицания Лесь. – И настоящий, хороший сахар?

– Посмотрите, – хозяйка принялась развязывать мешки.

Лесь, как завороженный, не отходил от них. Он долго старался побороть в себе сомнения, но они и на этот раз взяли верх.

– Славный, славный, – похваливая сахар, он стал разгребать его пальцами и вдруг засунул руку глубоко в мешок.

– Лесь! Куда вы свой стыд девали? Что вы делаете? – краснея, набросилась на него Ксения Дзвиняч.

– Проверяю, Ксеня-любушка, не отсырел ли… – Лесь смущенно разжал горсть и вдруг радостно, с вызовом, воскликнул: – И впрямь сахар, прошу вас, сахар, а не соль! – и он погрозил другим кулаком туда, где, по его расчету, могла быть шайка Бундзяка…

Ужинать у Марии Васильевны Лесь не остался, как его ни упрашивали.

– Ой, не до ужина теперь, – он кланялся, благодарил, улыбаясь своим мыслям. – Мне, прошу вас, не ужин дорог, мне дорого, что вы такие славные люди. Дай вам бог счастья и детям вашим.

Он неожиданно поцеловал Марию Васильевну, смутил этим ее, смутился сам и, беспомощно разведя руками, выбежал из хаты, опережая добродушный смех хозяев и гостей.

«Тут есть причина посмеяться. Есть причина!» – повторял он.

По узенькой глубоко протоптанной дорожке он свернул в сад и, не пригибаясь, пошел к теплице. Ветви, отягощенные снегом, стряхивали на него холодные снежинки, которые, однако, казались теперь теплыми лепестками цветов, потому что размечтавшийся гуцул уже видел перед собою весну.

В теплице гостил май, и странно было встретить посреди роскошной зелени и цветов седобородого, как дед-мороз, садовника.

– Сынок! – окликнул Леся старик с другого конца оранжереи.

Лесь в смущении застыл возле порога, думая, что садовник, верно, ждал вечером сына.

– Подойди ближе, сынок, – снова позвал его старик.

Гуцул понял, что слова относятся к нему, но переспросил:

– Это вы мне говорите?

– Конечно, тебе, – ответил садовник. – Хорошо, что зашел сюда. Дыши весною, – и он мягким движением показал на разноцветные огоньки цветов, среди которых зеленели плети огурцов, а еще дальше сквозь листву проглядывали румяные помидоры.

– Дедушка, продайте мне немного цветов…

Садовник с удивлением поднял на него глаза.

– Глупый ты, Лесь Иванович… Какой глупый! – старик без укора покачал головой.

– Нет, дедушка! – Лесь горделиво выпрямился. – До нынешнего дня был я глуп, а теперь нет…

– Ну, ежели сам видишь, что поумнел, выбирай себе цветы, – садовник беззвучно засмеялся, и его седая борода затряслась над алыми лепестками.

Лесь Побережник по тихим улицам приблизился к центру села и, сняв шапку, подошел к памятнику Ленина. Он осторожно поднялся по ступенькам, склонился перед постаментом и положил у подножия памятника живые цветы, как частицу весны, расцветшей в его душе.

Он замер у памятника в глубокой задумчивости, прислушиваясь, как нарождались, бурлили в душе новые потоки. И не слышал, как вышли из клуба: люди и, сперва с удивлением, а потом охваченные сердечным порывом, подошли к нему.

Когда Лесь оглянулся, вокруг него теплой волной колыхалась толпа народа.

* * *

Снова хата-лаборатория. На окна наплывает синий вечер, и золотые челны облаков тихо покачиваются на изменчивых узорах, еще не дорисованных морозом.

– Вот и закончилась, друзья, последняя лекция, – с сожалением проговорил Петр Иванов, и гуцулы оторвались от своих тетрадок. – Лучшее, что вы здесь увидели, везите с собою, а недостатков наших не повторяйте. Надеюсь, наши простые советы кое в чем помогут вам, не все они увянут.

– Зазеленеют на наших полях весной, – поднимаясь, ответил за всех Микола Сенчук.

– Зазеленеют и зацветут, – встала рядом с ним Мариечка.

– Основа богатства – высокий урожай! – рассуждает вслух Лесь Побережник. – Так что, Микола, вековали мы на земле без книги, а теперь надо хоть зимой заглядывать в нее. Вот только если бы букашки в них покрупней печатали.

– А вы пошлите свое предложение в издательство, – советует Иванов.

– Уважат малограмотность нашу?

– У нас труженика всегда уважат.

– Пронеслись эти дни, как девичий сон, – задумчиво проговорила Ксеня Дзвиняч, закрывая тетрадь. – Как дружно, красиво живут люди!

– И мы так будем жить, – Микола Сенчук обвел взглядом всех гуцулов. – Перед нами вторая половина нашей судьбы…

И вот он развивает эту мысль перед многолюдным колхозным собранием:

– Нуждой, голодом, болезнями гноили нас паны и подпанки. «Коза не корова, гуцул не человек», – издевались они над нами и сдирали с гуцула потрескавшуюся шкуру от волос до пят либо заталкивали в трюмы нашу живую душу и везли на пытки за океан. Горный цвет наш – гуцульскую молодость – с корнем вырывала ненасытная Америка. Все свои штаты усеяла она нашими горькими могилками и только изредка возвращала родным горам немощных калек. Озлобленные горем, мы не верили, что кто-нибудь может пожелать добра мужику, что кто-нибудь болеет душой, глядя, как нас обездоливают.

– Так, так Микола, – утвердительно кивает головой Лесь Побережник.

– А теперь, как ржавчина в огне, догорает наше веками накипевшее мужицкое недоверие. Бандеровское отродье еще цепляется за него своими когтями, надеясь где дурманящим словом, где заокеанской пулей, а где и виселицей отгородить нас от жизни всей нашей отчизны, не дать горцам жить по-человечески. Но не бывать этому никогда, – мы вступили во вторую половину нашей судьбы, пришла великая вера в новое, ибо идет на гуцульские горы и долы коммунизм.

Волнуясь, стоит на трибуне Ксеня Дзвиняч. Не меньше матери волнуется в зале Калина, сидя рядом с белобородым колхозником Павлом Косовым.

– Люди добрые, родные братья и сестры! Мне, темной, забитой гуцулке, впервые довелось выступить перед таким большим и мудрым собранием. Так что, если собьюсь, не смейтесь надо мной.

– Чего там, не собьешься! – подбодряет ее из зала Косов.

– Когда я собралась ехать к вам, меня и дочку пришли пугать бандиты. Чего они только не наговорили про колхозы и про то, что «на земле всегда будут волы и погонщики! Видно, так им, в ихней Америке, хочется, а мы желаем быть людьми, перенестись из безрадостной жизни в радостную. У вас мы увидели, как нам надо жить, как надо любить и людей и землю. Приеду к себе и попрошусь, чтоб меня звеньевой выбрали… Вы, может, не понимаете, что я говорю?

– Все понимаем, дочка. Правда на всех языках понятна, – отозвалась из президиума Мария Говорова, и слова ее были покрыты аплодисментами.

– Тогда спасибо вам, родные, за сердечный прием за науку… Говорила бы еще, да… слезы не дают. Я вам писать буду, нам не только при встрече, нам всю жизнь счастлива дружить… Пусть счастье, пусть дружба, пусть верность растет!

Колхозники горячо аплодируют гостье.

– Мамочка, я так рада… Я так боялась, так боялась за тебя, и сейчас еще знобит от страха… – подбегая к матери, тараторила Калина.

– Ксеня, голубка, – говорит Лесь, – ты сперва и меня напугала, что собьешься, а потом говорила как учительница. Ей-богу, не всякий мужчина так нанижет слова. И Микола хорошо выступал. Как заговорил о том, что мужицкое недоверие ярким огнем горит, я и подумал: здесь и мое сгорело, только, может, не весь еще чад разошелся.

– Вот это называется самокритика! – к Лесю и Ксене молодцевато подошел Микола. – Пойдемте в зал, самодеятельность начинается. Надо и нам гуцульскую пляску показать, хозяева просили. Готовься, Ксеня. А Мариечке и говорить нечего, – и он улыбнулся девушке.

– «Аркан» или «увиванец»? – деловито спросил Лесь.

– Ксеня, что прикажешь?

– Еще собьемся… – заколебалась женщина.

– Если уж гуцулка на трибуне с первого раза не сбилась, кто ж ее в пляске собьет? – проговорил, подходя, Петр Иванов.

Колхозный хор поет «За окном черемуха колышется». Гости, очарованные песней, ловят слова и мотив и волнуются перед предстоящим выступлением.

Прозрачная мелодия грациозного «увиванца» вынесла гуцулов на сцену. В пляске расцветает их одежда и лица; отзвук юности молодит Леся Побережника, а Ксене Дзвиняч приносит с дальних гор чистую девичью красу былой юности. О чем же ты задумался, Микола, украдкой поглядывая на чудо, которое совершает с человеком счастье, и отчего твоя радость омрачена вздохом?

Праздник закончился поздно ночью. Во дворе встретила колхозников звонкая метелица. Она, верно, из зависти перехватила у людей праздник и все кружилась, кружилась под музыку ветра, зазывая в свою пляску поля, леса и село. До утра она осыпала все избы и улицы черемуховым цветом, не утихла и в час, когда гуцулы сердечно прощались с русскими колхозниками.

Вот к Марии Говоровой припала Ксеня Дзвиняч, Мариечка целуется с такой же молодой, как она сама, девушкой, Микола Сенчук крепко пожимает руку Иванова, а Лесь Побережник с разбухшим мешком за плечами нагнулся к своим юным друзьям Андрейке и Григорию.

– Будьте здоровы, детки. Будьте здоровы, люди добрые.

В это время из его мешка, весело скаля желтые зубы, высунулся здоровенный початок кукурузы.

Машины выезжают за село, и гуцулы вдруг слышат знакомую песню «За окном черемуха колышется». Это, расставляя на поле щиты, поют колхозницы, и Мариечка, посылая им прощальный взгляд, задумчиво произносит:

– Зима, вьюга метет, а люди поют про весенний цвет…

* * *

Ветры, вьюги расшевелили ночь, и она, вся в могучем порыве, проносит, рассевает над землей смесь зимних и весенних шумов: вот, прислушиваясь к тоскливому волчьему вою, заголосили взбудораженные непогодой пихты, и вдруг хлопья снега зашуршали, как стаи перелетных птиц, а ветер, утихая, защебетал, как ранний лесной ручеек, только-только пробуждающий корни и соки деревьев.

– Как из рукава сыплет Черногора! – говорит Лесь, помогая Ксене Дзвиняч выйти из машины.

– На урожай, Лесь Иванович! – радостно откликается Мариечка. – Вот мы и дома.

– Так ты уже после путешествия решила стать районным начальством? – допытывается Лесь, подымаясь на крыльцо гостиницы.

– Еще повыше!

– А я сейчас хотел бы попасть к своему начальнику.

– К тетке Олене?

– А к кому ж? Хоть она и точит на мне зубы шесть дней в неделю, а все без нее словно бы недостает чего-то. Привычка, что ли?

– Любовь! – серьезно констатирует Дзвиняч, кусая губы.

– А что ты думаешь, Ксеня-любушка, и любовь есть. Не такая пылкая да нежная, как у молодых, не вздыхаем, не целуемся до рассвета над Черемошем, однако, ей-богу, есть. Я о ней даже в двух телеграммах телеграфировал. А будь еще у меня сынок, так и в целом мире не вместилась бы моя любовь.

В маленькой светлой комнате Лесь сразу же устраивается, как дома. Раздевшись, он с удовольствием развязывает мешок, осторожно вынимает свои сокровища, боясь, не случилось ли с ними чего-нибудь в дороге. Микола Сенчук тоже раздевается, но, передумав, снова накидывает полушубок.

– Куда это ты, Микола, собрался на ночь глядя? – с удивлением спрашивает Лесь, возясь посреди комнаты со своим добром.

– Черногорским ветром подышать.

– В два часа ночи? Неужто завтра поздно будет?

– Не откладывай, Лесь, на завтра то, что можно сделать сегодня.

– Хорошо, что напомнил, я поужинаю.

Микола уходит. Лесь осторожно вытаскивает из мешка какие-то еще пакетики, потом початки кукурузы, огромную свеклу. Любуясь ею, он тихо напевает:

 
Ой, ты, свекла, белый корень,
Зеленые листья!
Приходили кавалеры,
А я не в монисте.
 

«Ой, ты, свекла, белый корень…» Загадала ты мне загадку на много дней и ночей. Думалось: уже и жизнь твоя, Лесь, позади, как пустой мешок за плечами. А люди говорят – впереди, верь, Лесь, впереди… И ведь начинаешь верить!..»

* * *

Микола Сенчук останавливается у райкома. На втором этаже из двух оконных проемов льется свет.

– Работает человек.

Микола медленно прошелся вдоль ограды, потом решительно сорвал с головы шапку и стал сбивать ею снег с полушубка. В райком он входит, кое-как приведя в порядок одежду, а волосы на голове у него белым-белы…

– Входите! – отрываясь от диссертации, отвечает Чернега на тихий стук в дверь.

– Добрый вечер, то бишь… доброй ночи, Михайло Гнатович! – здоровается с порога Сенчук. – Может, не в пору пришел?

– Как раз в пору, Микола Панасович. Видишь, никого нет, даже телефоны молчат. Не помешают разговаривать. Садись, Микола Панасович. Как ездилось?

– Как ездилось? Не в силах, Михайло Гнатович, и рассказать о том, что запало в сердце за эти дни. Великая радость людская и великие надежды… Ездилось, как в песне, где поется про голубей и каменную гору. Помните, когда догоняет человек лета молодые на калиновом мосту?

– Ты гляди!.. – одобрительно проговорил Чернега, подошел к радиоле. Поставил «Из-за горы каменной…» – И что ж, догнал лета молодые?

– Повидал на калиновом мосту, – прислушиваясь к песне, отвечает Микола. – А догонять будем всем селом, всем районом, – нет, всей Гуцульщиной!

– Молодец! Будем догонять… А ты поэт!

– Я? Жизнь делает нас поэтами… Много мы увидели поэтов в колхозах.

– Кого же именно?

– Ну, к примеру, Марию Васильевну Говорову. Поэтесса она или нет?

– Поэтесса, хоть и пишет прозой, – Чернега вынул из шкафа брошюру Говоровой.

– Пусть так, и все же это лучше, чем когда поэзия становится прозой.

– Речь у тебя, Микола Панасович, обогатилась, осмелела.

– Должно быть, потому, что, глядя на людей, и сам человек смелеет. И мечты смелеют… Теперь, Михайло Гнатович, – он понизил голос, – я уже и резьбой понемногу займусь. Так и подмывает поработать. Сплю и вижу новую резьбу.

– В добрый час. – Чернега помолчал, лоб его покрылся морщинами, глаза стали грустными. – Еще об одной теме для резьбы подумай, Микола Панасович. Надо Илька показать. Во весь рост! Чтобы каждый гуцул видел его таким, каким он ходил меж людьми… Ты его самый близкий, самый верный друг. Смерть может уничтожить человека, но она не в силах сломить дружбу, верность… Эх, Микола, и до сих пор не верится, что нет среди нас Илька. Задумаешься – и кажется: вот-вот распахнутся, чуть не слетая с петель, двери и ворвется он, как ветер верховинский, как первый день весны. Или – читаешь про Довбуша – и вдруг видишь Илька…

– Во всем он был человек. Таким, если смогу, и покажу его.

Они одновременно вздохнули и снова помолчали.

– Ну, как погостил Лесь Иванович? – вдруг ласково улыбнулся Чернега.

– Из него так вытряхивалась застарелая труха и пылища, точно кто положил под цеп прошлогодний заовсюженный сноп.

– А умолот будет? – в тон ему спросил Чернега.

– Должен быть. Дорогой он все агитировал меня, что надо браться всем селом за сахарную свеклу: она, мол, и теперь уже сахаром вовсю отдает. Я засомневался, уродится ли на наших землях свекла, – так он меня… элементом обозвал и такого наговорил женщинам, что и они прибежали убеждать меня, что сахарная свекла – великое дело. Только придется нам еще немного подучить Леся: больно он крепко стоит за семейное звено – вписал уже туда и себя, и своего брата, и жену, и жениных сестер.

– А Олену звеньевой?

– Да нет, сам хочет, только боится, что Олена свергнет его власть.

– Опасения небезосновательные. Отдыхают делегаты?

– Отдыхают.

Кто-то постучал в дверь.

– Входите.

– К вам и попозже меня ходят в гости, – покачал головой Сенчук и с удивлением увидал, что на пороге показались Ксеня Дзвиняч, Марийка Сайнюк и Лесь Побережник, застрявший в дверях со своим мешком.

– Михайло Гнатович, простите, прошу вас, не терпелось показать вам, что взял с собой, что вез, – все еще продолжая топтаться в дверях, говорит Лесь.

– И в руках и в сердце?

– Больше всего в сердце… Да и руки не пустые…

И вот уже мешок Леся лежит под столом, а на столе красуются колосья, метелки, коробочки, пакетики, кукурузные початки и свекла.

– Еще даже теплый, – Михайло Гнатович взвешивает на ладони початок.

– А его Лесь Иванович всю дорогу яровизировал… плечами, – шутит Сенчук, но Побережник почему-то обижается.

– Ты, Микола, не больно подымай меня на смех, а то ей-богу затоскуешь тут в райкоме. Есть у меня такое слово.

– Что же это за слово, Лесь Иванович? – спрашивает Чернега. – Ну и свекла! Золото, а не свекла, так и отдает сахаром! – расхваливает он Лесево сокровище, незаметно поглядывая на Леся.

– Михайло Гнатович! И я точнехонько такие же слова говорил! – обрадовался Лесь. – А Микола к свекле как элемент отнесся. Вы ему по-партийному прикажите подтянуться.

– Слышишь, Микола Панасович, – подтянуться!

– Есть подтянуться.

– Вот то-то! А ты думал отвертеться шуточкой, – удовлетворенно проговорил Лесь. – Для чего тогда было посылать человека в поездку? Ты не сердись, Микола, тебе еще надо подучиться, я тебе правильную самокритику говорю.

– А это просо не будем сеять! – замечает Михайло Гнатович, разглядывая розовый бисер семян.

– Почему? – удивляется Лесь. – Такое славное и блестит, как самоцвет.

– Этот самоцвет не для наших почв с повышенной кислотностью. У нас лучше родится «местное» номер два или «подолянское» двадцать четыре – двести семьдесят восемь.

– Подумать, такое мелкое просо, а такой большой номер у него! Запишу, чтоб не высеялось из головы! – Лесь вынимает из кармана блокнот и, как первоклассник, тщательно расставляет на страничке широкие буквы.

– А ты, Мариечка, какую кукурузу посеешь? Кремнистую?

– Нет, Михайло Гнатович, наверно «харьковскую». Нам бы на агрономических курсах подучиться.

– А еще чего хочешь?

– Еще? В заочный техникум по сельскому хозяйству поступить и завести в Гринявке электричество. В тех селах, где мы были, так славно! Вечером там небо словно двухэтажное: на первом этаже электрические звезды, а на втором – простые.

– Не многого ли захотела, девушка? У нас сам граф Грифель носился, возился с электричеством, да и прогорел на нем. Так и не дождался двухэтажного неба.

– Так то граф Грифель, а то мы, народ, – Микола Сенчук даже встал, произнося эти слова. – Захотим – так осветим первое небо, что второму завидно станет!

– Захотеть – отчего ж не захотеть. А как ты его выстроишь?

– По методу народной стройки, – подсказал Чернега. – А в вашем селе не так уж и трудно поставить электростанцию.

– Вас послушаешь – сердце радуется! – Побережник придвинулся поближе к Чернеге.

– Видите Черемош? – Михайло Гнатович показал на карту, и все собрались вокруг нее. – Вот от него идет рукав.

– Теперь он сухой, только в паводок оживает, – проговорила Ксеня Дзвиняч.

– Стало быть, наша задача – оживить, вдохнуть в него силу на круглый год, навеки.

– Выходит, прокопать?

– Углубить. Неподалеку от луга запрудить, поставить турбину, и вода Черемоша наполнит весельем, сияньем света и улицы, и колхозные постройки, и хаты, и небеса.

– Светло будет, как в городе! – с увлечением проговорила Мариечка.

И, словно утверждая мечту гуцулов, торжественно зазвучал гимн.

– Москва одобряет гуцульские надежды, – сказал Микола Сенчук и встал «смирно», по-военному.

* * *

Теперь на высокой полонине утро начинается торжественным пением.

В зимарке у очага стоят Марьян Букачук, Иван Микитей, милиционеры Борис Дубенко и Богдан Гомин и несколько пастухов. Приемник умолкает, и гуцулы усаживаются в тесный кружок у очага.

– Так расскажи, Василь, как тебя принимали в комсомол, – допытывается старый Марьян, и его борода снежком мелькает над костром.

– Говорят мне из президиума: «Василь Букачук, расскажи нам биограф!» – с достоинством начинает Василь.

– Где граф? Да чтоб он туманом в глухом ущелье развеялся! – возмутился Марьян.

– Не «где граф», а биограф. Жизнь мою, значит!

– Твою?

– Да уж не графскую же!

– Да что ж у тебя за жизнь такая, чтоб о ней рассказывать?

– А я про вашу рассказал.

– Про мою? И про нее нечего рассказывать: как родился человек в гόре, так и съела беда все его годы.

– А я так и докладывал на собрании. Говорю: «Вырос мой отец на чужом поле, за чужой скотинкой ходил. Летом его жара томила, а зимой он в желобах спал, графские волы согревали его своим дыханием, а я хочу, чтобы меня ясное солнце грело».

– Такой у тебя вышел биограф?

– Еще я рассказал, как в лесу работаю по-стахановски. А Иван добавил, что я красуюсь на красной доске лучше всякого графа!

Гуцулы засмеялись.

– И приняли?

– Все голоса за меня поднялись.

– А не много ли у тебя, сынок, ремесел: и лесоруб, и электропильщик, и сплавщик, и комсомолец?..

– Комсомолец – это не ремесло.

– А что же?

– Это – молодость…

Над полониной эхо откликается на зов трембиты[23]23
  Трембита – пастуший музыкальный инструмент на Гуцульщине. Прямая труба, около трех метров длиной.


[Закрыть]
. Гуцулы выходят из зимарки, прислушиваются к мелодии, в которой изливаются печаль и радость гуцульской души.

– Жизнь вещает трембита! – медленно произносит Марьян, шагнув вперед.

– Созывает гуцулов на большое собрание! – поясняет Василь и, положив руку на плечо Ивана, тоже шагает вперед.

На высокой горе, как изваяние, стоит молодой гуцул в праздничном наряде и вдохновенно трубит. И оживают горы, долины, тропы, прислушиваясь к вещей музыке.

И та же музыка оглушает бандеровцев в их потайном логове. Бундзяк с всклокоченными волосами выскочил из затхлой землянки, по-волчьи обвел взглядом дебри дикого ущелья. Новый призыв трембиты точно в грудь ударил его.

– Смерть вещает трембита! – Он отступил назад и схватился за оружие: вверху затрещали сучья, зазвенели замаскированные колокольчики.

– Гей, не стреляйте! Это мы! – вниз скатились Качмала и Вацеба.

– Что же вы, как чужие, за колокольчики цепляетесь?

– Ой, оставьте вы нас в покое, пане атаман! Тут не то что за колокольчики – за смерть едва не зацепились, – сыплет скороговоркой Качмала. – Вацеба уже чуть было руки вверх не поднял.

– А дело сделали?

– Сделали. Все село знает: кто первый запишется в колхоз – умрет либо в петле, либо от пули.

– Чего трембита трубит?

– В колхоз созывает.

– Ну, теперь никто не пойдет! – засмеялся Бундзяк.

– Идут, да еще как! Наслушались делегатов, которые ездили на восток, и теперь спешат, словно к пасхальной заутрене. И нет уже силы, чтоб удержать народ, – проговорил Вацеба.

И тут кулак Бундзяка с силой вдавил его в занесенный снегом откос оврага.

– Вот тебе пасха, стерва!

Из землянки донеслась автоматная очередь. От неожиданности бандиты вздрогнули.

– Кого это там дьявол мучит? – покосился на логово Качмала.

– Это, должно быть, мистер Гордынский охотится на крыс. У него уж, пожалуй, хватит шкурок жене на шубу, – шутит Бундзяк, и в его тоне проскальзывает ненависть к гостю.

Бандеровцы раскатисто смеются и сразу же почтительно затихают, как только из землянки показывается голова Гордынского. Лицо и одежда его после нескольких дней пребывания в тайнике выглядят еще более помятыми; значительно уменьшился живот, зато увеличилось количество заметок для будущих мемуаров. Он, как и каждый уважающий себя лазутчик, думал на старости лет слепить из грязи своих дел томик воспоминаний.

За Гордынским, щурясь от яркого света дня, вылез и другой шпион – Олександр Лепеха. У него было больше богатств в Америке, чем у Гордынского, но он был не столь спесив и больше полагался на остатки бандеровских банд. Он и на мир смотрел проще, чем его коллега, ибо единственной мечтой его, Лепехи, была война. «Война приносит большие убытки, но еще большие прибыли», – в эту формулу укладывалась вся суть его деятельности. И действительно, именно война принесла Лепехе и чины и богатство.

Он подошел четким военным шагом к бандитам, поздоровался.

– Что слышно нового?

– Ничего, кроме дурного, – хмуро ответил Бундзяк. – Ни угрозами, ни оружием уже нельзя оторвать крестьян от колхоза.

– Потому что скверно работаете! – на Бундзяка презрительно уставились выпуклые, с желтоватыми белками глазки Гордынского.

– Как умеем, так и работаем, – покорно соглашается Бундзяк, хотя слова шпиона жалят его, точно шершни. – Что поделаешь, когда Галиция к коммунизму повернулась?!

– Бомбами, бомбами окропить ее! – вырывается у Гордынского заученная фраза.

* * *

По переплетающимся дорожкам, по узким горным тропам, опоясывающим хребты, спускаются в долины гуцулы. А издали кажется, что горы ведут необычайный хоровод: среди пихт на разных ярусах все кружатся и кружатся одна над другой цепочки путников, спускаясь по прихотливо извивающимся стежкам в долину.

– Дед Степан, куда вы? – нагоняя старого Дмитрака, спрашивает пожилой усатый гуцул.

– На собрание, сынок.

– Да пожалейте свое сердце. Ну на что вам с эдаких высот спускаться? Сколько вам лет?

– Много, сынок, много. Точно и не знаю – не то восемьдесят семь, не то девяносто семь.

– Так на что ж вам по собраниям ходить?

– Праздник земли нашей чую.

А голос трембиты расстилается над селом, заглушая однообразный звон с почерневшей колоколенки. Не из царских врат – из покосившихся ворот церковной ограды выходит без шапки поп.

– Куда люди идут? – оторопело спрашивает он самого себя и оторопело смотрит на дорожку к церкви – на ней ни одного человеческого следа.

– Что же, батюшка, пойдем для самих себя обедню служить или гасить кадило? – спросил, едва не лопаясь от старческого возмущения, дьячок. – В церкви у нас один только воробей летает над святыми образами.

– А где же люди? Людей не вижу.

– Это, батюшка, нас люди не видят.

А людей уже не вмещает по-праздничному разубранный зал. Они теснятся на скамьях вдоль стен, в проходе, и даже на краешке сцены живописно расположилась маленькая группа гуцулов.

– Товарищи, так какие будут изменения и дополнения к порядку дня? – спрашивает из президиума Микола Сенчук.

– У меня будет дополнение к дневному порядку, – заявил, поднимаясь, Юрий Заринчук. – Перед тем, как записываться в колхоз, пускай еще кто-нибудь из делегатов расскажет о жизни в восточных колхозах.

– Да ведь, Юрий Петрович, об этом уж столько говорилось и на собрании, и во всех концах села, и в хатах!

– А может, не все люди с дальних вершин слышали?

– Все горцы слышали! – подтвердил Марьян. – Однако отчего ж и еще раз не послушать то, что идет из доброго края, от доброго сердца. Дурное я и один раз не стал бы слушать, а для хорошего у меня всегда душа открыта.

Снаружи входят Василь Букачук и Иван Микитей.

– Так примем дополнение?

– Всеми голосами! – отвечает собрание.

– Есть еще какие-нибудь дополнения или изменения?

– У меня есть хорошее изменение! – молодецки выпрямившись, заявил Иван Микитей. – Как дойдем до второго вопроса, до записи в колхоз, надо будет изменить состав собрания.

– Как изменить состав собрания?

– Выгнать богачей и келаря. Тогда станет свободнее в зале и на сердце. Верно?

Смех покрывает возмущенные выкрики кулаков.

– Люди! Неправильно говорит Иван Микитей! – вырывается у Василия Букачука.

– Как неправильно? – Иван растерянно посмотрел на друга.

– Зачем нам ждать до второго вопроса, когда эту погань и сейчас можно выгнать? Пускай не собирают наши речи для врагов!

– Выгнать!

– Вывести под руки!

– Нет такого права!

– А мы у вас и не спросим!

Иван Микитей, расталкивая людей, весело подошел к Палайде.

– Как, дяденька, сами дойдете до порога или пособить вам?

– Пошел вон, голяк залатанный!

– Сами убирайтесь вон! – отвечал Иван, схватив кулака за плечи. – Да поживей, пока мое колено вежливо не помогло вам выйти.

Молодые гуцулы ведут к порогу и Пилипа Нарембу, и Штефана Верыгу, и келаря. Юстин Рымарь, глядя на эту непривычную картину, не удержался:

– Как в песне: один ведет за рученьку, другой – за рукав. Хорошо, что и монаха туда же!

Веселый смех пронесся по залу, вырвался на улицу, и там как плетьми осек багровых от стыда и злобы богатеев.

– Вот так и из жизни выгонят, – лохматый Палайда нагнулся за палкой.

– Так надо поскорей что-то делать, настает наш черный день. – И Наремба тащит Палайду и Верыгу подальше от молодежи.

– Где же Бундзяк запропастился? – Палайда морщит лоб. – Обещал потопить все собрание в крови, а пока голодранцы без крови топят нашу честь и наше будущее.

– Может, милиционеры или эти басурманы перехватили его? Ишь, как сторожат! – Верыга кивнул головой в сторону молодых гуцулов.

– Эхо от выстрелов было бы слышно. Ночь морозная, – возразил Палайда.

– Пойдем на погост.

– Не рано ли? – Палайда впился взглядом в Нарембу и даже вздрогнул.

– Самое время! – Верыга захихикал.

* * *

Ночь проплывает в звездной тишине, и очертания гор легки, как рисунок пером.

Возле сельского исполкома четко вырисовываются фигуры молодых гуцулов. Они охраняют собрание.

Порой кто-нибудь из них не выдерживает – припадет к стеклу, и кажется, что и дышит-то он теми самыми словами, которые рождаются в душе всего села.

 
Ой, ты, мать родная,
Черногора наша…
 

Песня плеснула к звездам. И потомки Довбуша, распевая о прошлом, чувствуют, как рядом с ними создается будущее.

Василь глянул на Черногору и словно увидел весь мир.

– Браточки! Василь! Иван! Петро! С гор к Черемошу спускаются Бундзяк, Вацеба и Качмала. Верхами!.. – кричит, подбегая к молодежи, гуцул-подросток. – Вон! Слышите?

Издалека донеслись выстрелы.

– Ярослав, скажи Миколе Панасовичу. Сейчас же! – приказывает Василь. – Только потихоньку, без крика.

– Скажу так, что сам бог в раю не услышит! – горячо отвечает паренек.

– Бежим, братцы!

Молодые гуцулы бегом бросились к Черемошу.

На площади в растерянности стоит Ярослав. Что ему делать: бежать в исполком или догонять парней? Новые выстрелы подсказали решение. С сердцем махнув рукой в сторону исполкома, он бросается за гуцулами. Из-под ног его взлетает мягкий снег, и в лунки следов затекает мгла. Парнишке и страшно и весело. Эх, будь у него хоть какой-нибудь карабин!.. Он тогда упросил бы Бориса Дубенка выслеживать бандитскую шайку, а сам не побоялся бы встретиться даже с Бундзяком. Уже сколько раз ускользал тот от справедливой народной кары. Если бы не горные ущелья да не вековечные леса, где за десять шагов света не видно, не доносил бы Бундзяк штанов до нынешнего дня… Да и теперь попадись бандит на узкой дорожке, топорик Ярослава сверкнул бы, как молния, и раскроил бы надвое проклятую рожу выродка.

Мальчуган воинственно выхватывает из-за пояса гуцульский топорик, потрясает им в воздухе, словно ему предстоит сейчас же рубиться с заклятым врагом.

И почему ему, Ярославу, еще не дают настоящего оружия? Через какие-нибудь два года он, как и брат его, окажется уже в армии, может из пушки будет стрелять, – так дали бы теперь хоть карабин! Всему, видно, помеха его незавидный рост. Он уже и сапоги носит на высоких каблуках, а парни все считают его за маленького… Воображение заносит Ярослава то в горные ущелья, где ему предстоит победить Бундзяка, то в героический полк, где служит его брат, то к белокурой Ольге, которая нравится ему, но пусть и не надеется, что он ей скажет когда-нибудь хоть слово! – с ихней сестрой надо вести себя сдержанно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю