355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Стельмах » Над Черемошем » Текст книги (страница 3)
Над Черемошем
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:33

Текст книги "Над Черемошем"


Автор книги: Михайло Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)

«Многоуважаемый пане сотник!

Слава богу, нас спасла не организованная сила руководства, а былая анархия гуляй-поля. Действительность сейчас требует от нас любой ценой удержать вооруженное подполье. Удобный момент, надеюсь, не за горами. Для инструктажа немедленно явитесь в монастырь. Там вас ждут. Пароль – известные слова из устава святого Василия великого, те же, что были у нас паролем в Космачевской Краевке.

Ваш Тарас Трускавец»

И вот он явился для инструктажа, одновременно радуясь и тревожась. Хорошо, что как-то связались оборванные нити подполья, но почему они ведут через монастырь? Почему именно он замыкает твою окровавленную дорогу, сметая с нее последние крохи веры? Выходит, в страшный час тебе не к кому будет вознести с мольбой руки, ибо нет больше ничего святого на земле.

И нахальная самоуверенность Бундзяка на миг рассасывается в глупом и никчемном водовороте мыслей. Отбрось их и живи, как живется, не путайся в раздумьях, иначе запутаешься, как муха в паутине. Твоя судьба – не раздумывать, а исполнять приказы. Думать можешь только об отрезанных у тебя сорока пяти гектарах и еще о том, как нарезать своим бывшим батракам по два метра земли.

– Слава Иисусу, – прошептала темнота и вытолкнула навстречу Бундзяку костлявую фигурку монаха. – Кого бог послал на святую гору?

И кощунством прозвучали слова пришельца:

– Нищенство, слепое послушание и чистоту.

– Пане Касьян? Прибыли, наконец! Не один вечер поджидали мы вас. Я брат келарь – эконом монастыря. Есть хотите?

– А как вы думаете, брат келарь? – К Бундзяку возвращается самоуверенность, которая редко оставляет его, ибо с ее помощью лучше диктовать другим свою волю.

Брат келарь чувствует, что он имеет дело не с простым паломником, и удовлетворенно хихикает. Смех у него, как и стан, тонкий и гибкий.

– Больше нечего спрашивать. Веду пана Касьяна к нашему рефектарию[11]11
  Рефектарий – трапезник в монастыре.


[Закрыть]
.

Снова раздается хихиканье. Бундзяк морщит нос: от рясы монаха несет всем, чем он потчует братию, – прокисшей кашей, вареной картошкой, духовой говядиной, а также самодельными свечами, изготовленными нечистыми руками из нечистого воска.

* * *

В просторной келье отца игумена полутемно, и совсем не видно, что притаилось по углам. Только на окладе чудотворной иконы божьей матери играют лучики света. Бундзяк впервые с удивлением думает: почему на иконе, как греховный орнамент, разбросаны легкомысленные сердечки червонной масти?

Под иконой сидит раздобревший монах, и его круглое багровое лицо, резко вытянутое книзу, удивительно напоминает червонный туз. Бундзяк едва не улыбнулся, установив связь между орнаментом иконы и головой отца игумена.

Интересно, чего можно ожидать от него? Простой это туз или козырный?

Вот игумен приподнимает свое грузное тело, поднимаются и веки, но в полутьме Бундзяк не может разглядеть, какие у отца игумена глаза, только видит на их затененных зрачках подвижные пятнышки – они поразительно похожи на две недозрелые ягодки красной смородины.

– Сын мой, ты стоишь перед мастером и слугой бога, – словно отгадав мысли Бундзяка, с чувством, благочестиво говорит игумен. – Знаем, нынешние времена глубоко изъязвили твое сердце. Пусть же эти язвы зарубцуются и украсят твой дух славой, как шрамы украшают тело воина. Сюда несли, сын мой, не только раны, но и руины своих душ, и благодаря щедрым милостям пречистой девы Марии, которую церковь называет небесными вратами, ибо лишь через них можно войти в горние небесные сады, с обновленной душой достигали осуществления идеалов и солнечных полян христова учения…

О, этот мелодичный благочестивый баритон, видно, отмыкал не одно измученное сердце и навеки забирался в руины душ то восковым туманом пасхальных ночей, то чадом адских угроз! А когда он словно ненароком зацепил струны честолюбия, словно невзначай напомнил о неоцененных заслугах атамана, у того скепсис стал рассеиваться: вот он поплыл куда-то за стены монастыря, и вдруг от восковых свечей повеяло на Бундзяка теплым дыханием и далеким отголоском детства.

Полуприкрытые глаза игумена внимательно следят за этим изменением. Он всегда рассматривал людей лишь как фон для своей особы, но умел, не теряя внутреннего превосходства, схватывать не одни только внешние черты собеседников.

– Сын мой, ты остался в живых и владеешь драгоценнейшим сокровищем на земле. Возблагодари божие провидение и собственный разум. Бурное море носило тебя по волнам жизни и небытия и прибило к самому несокрушимому на свете кораблю – к церкви божией. Приветствую тебя в сей христовой твердыне и верю, что вижу перед собой нового представителя нации – тип героя и властелина. Бог с тобою.

Предпоследняя фраза игумена снова напомнила Бундзяку об отрезанных моргах, и в душе «властелина» ежом шевельнулась злоба.

– А теперь садись, сын мой, и поговорим о хлебе насущном будничных забот.

С округлого лица игумена, как пух с перезревшего одуванчика, облетает благочестие, и выражение его становится деловито-упорным, властным.

– Ты ведаешь, что бог согласил земное с небесным, душу с телом, но не пожелал согласить огонь и воду, горы и долины, богатство и бедность. Великие души обладают силою воли и почти всем, а слабодушные – лишь желаниями. Так почто мерить одной мерой их разум и достояние? А это уравнение грозит уже галицийским землям. По замыслу большевизма тысяча девятьсот сорок восьмой год должен стать годом, как они называют, сплошной коллективизации этого края, и страшнее всего нам в горах сейчас те из гуцулов, кто становится во главе движения. Их надо вырвать из нашей прозрачной природы, ибо большевизм это такой фермент, от которого могут забродить даже наши каменные горы. А без фермента и вино остается спокойным, не то что наш убогий крестьянин. Обрати взор свой на Миколу Сенчука, на Панаса Дмитрака и весь их круг. Это приказ, и за выполнение его ты отвечаешь перед господом богом, нацией и собственной совестью.

Игумен, поднимаясь, навис над подсвечником, точно собирался погасить свечи, но погасил не их, а далекий отголосок детства, просочившийся к Бундзяку неведомо через какую щель и оборванный, как паутинка.

Остаток ночи Бундзяк пропьянствовал с келарем. Побаиваясь, чтобы в монастырских стенах не прослышали о пребывании атамана, пили молча; не пили, а накачивались водкой, напихивались едой, поэтому хмель не веселил, а только распирал головы и желудки.

– Так вот и живем, пане Касьян, – брат келарь залил жженкой широкий зевок. – Даже пьем как на похоронах.

– Бабу бы сюда, – хмуро ответил сотник.

– В монастырь? – глазки келаря оживились, но он сразу же настороженно обвел взглядом полутемную клетушку затхлой кельи.

На рассвете Бундзяк, не разуваясь, упал на пышную постель брата келаря и уснул тревожным сном. Ему не давали покоя перины, кошмары и сладковатый чад восковых свечей, огоньки которых опускались все ниже и ниже, пока фитили не догорели до самого конца.

* * *

Свечи с шипением погасли, и свод жаркой кельи тьмою навис над головой игумена. Голубой узелок лампадки едва мерцал на каком-то орнаментальном узелке иконы. Но тьма не тревожит игумена: она всегда, как тень, была спутницей его жизни, а теперь особенно. Это последнее не очень радует: игумен всегда отличался не горячностью авантюриста, а строгой холодностью во взглядах и в поведении. И это было закономерно, ибо он вырос за холодными монастырскими стенами, в удушливой атмосфере вечных ссор, прикрытых, как паутиной, сетью иезуитского благочестия и хитрости.

Были и у него свои вершины благочестивого экстаза, но это отошло в далекое прошлое, к тем временам, когда он по окончании гимназии, трепеща, стоял у порога епископского кабинета с рекомендательным письмом отца каноника. Но у епископа как раз сидели гости – немецкие военные. Свидание не состоялось. По этой простой причине гимназист не стал воспитанником духовной семинарии. И уже не духовный экстаз, а расчет привел его к монастырским вратам отцов базилиан.

Медленно, очень медленно поднимался он по лестнице духовной иерархии, но сколько требовалось при этом греховного проворства, настойчивости, и, боже мой, какое это было падение, хотя со стороны оно казалось возвеличением! Нет, во многом ошибался книжник, писавший, что на светском и духовном поприще вершин достигают орлы либо змеи. Орлам среди каменных стен делать нечего, а вот змея, прикрываясь личиной орла, всползет на любую вершину. На это нужно лишь время и удобный случай.

И отец игумен ждал случая, злобясь на свою судьбу и покровителей. Они в свое время не оценили его, забросив в эту дикую, огороженную горными кряжами дыру. Признание, дары, долгожданные посулы пришли теперь, на склоне лет, то приближая к глазам обманчивое величие, то низвергая в бездны страха.

Тихий стук в дверь. Лицо игумена перекосилось, но его сразу же разгладила профессиональная улыбка. В келью входит брат келарь.

– Пан сотник готов в дорогу.

– Копыта коню обвязали тряпками?

– Все сделано, как вы велели.

– Зовите.

Вскоре в дверях появился Бундзяк. Ближе подходить ему не хочется, чтобы игумен не почуял сивушного духа. Брат келарь зажигает две толстые свечи, и между ними вырисовывается скорбное почерневшее распятие. Монах бесшумно, как летучая мышь, выскальзывает из кельи, и во тьму теплыми каплями воска падают слова игумена:

– Сын мой, ты покидаешь наш мирный приют, идешь с оружием в руках по земле, отгороженной от всего, кроме божьей милости…

Узкое злобное лицо Бундзяка прорезают иронические складки. Сладок запев, да не такова будет песня. Впрочем, он и «запева» не пропускает мимо ушей: велеречивость игумена, быть может, еще пригодится. Но следующие слова он слушает уже без насмешки, даже с тайной надеждой.

– За любовь и доверие пречистая дева Мария не перестает раздавать милости верным своим почитателям. Настанет пора, и святая церковь с любовью поведает современникам и грядущим поколениям, верным детям Иисуса, о твоем самопожертвовании… Сын мой, тщательно веди дневник, чтобы не сокрылось ни малое, ни великое из тяжелых условий твоей жизни.

Бундзяк молча кивнул головой, и этот жест словно изменил направление мыслей игумена.

– Вчера мы говорили, что надо освободить наши прозрачные просторы от некоторой части гуцулов. Это необходимость. Но запомни: не только оружием – и словом можно погубить человека. Единомышленникам нашим надлежит повсюду жаловаться на советских вожаков, – он подчеркнул последнее слово. – Каждая их ошибка должна стать смертельным грехом, дойти до самой столицы. А новая власть за ошибки никого не жалует.

– Понятно! – узенькие глазки Бундзяка оживились.

Подойдя к громоздкому, отягощенному массивной резьбой шкафу, игумен раздвинул книги, вынул несколько пачек денег и, как дары, протянул их Бундзяку.

– Вот, сын мой, вспомоществование тебе и твоим людям от святой церкви и приверженцев ее.

– Сколько? – невольно дала себя знать привычка бывшего сборщика податей.

– Тридцать тысяч, – спокойно ответил игумен.

– Тридцать тысяч?! – Бундзяк было обрадовался, но тут же осекся и хрипло, угрюмо процедил: – Несчастливое число. Тысячу я вам верну.

– У пана Касьяна примета? – засмеялся игумен. – Так спрячьте эту тысячу отдельно, как дар от меня, только на свои нужды. У меня любящее сердце, и рука моя легка.

– Значит, на счастье? – облегченно вздохнул Бундзяк.

– На счастье.

И Бундзяк с готовностью выказал фанатическую веру в любящее сердце и легкую руку игумена. Отдельно, как талисман, засунул подарок в боковой карман, словно твердо решил не расставаться с ним до самой трудной минуты.

Когда в коридоре затихли осторожные шаги гостя, на пороге боковой двери игуменской кельи появился широкоплечий человек лет сорока пяти. Стремительные выпуклые глаза его смеялись, от смеха колыхалось и все мясистое лицо, характерное тем, что вялый румянец гуще окрашивал нижние, отвисшие части щек.

– Златоуст, златоуст передо мной!

– Какой там златоуст, – скромно ответил игумен и почтительно поднялся. – Прошу садиться, мистер Гордынский.

Мистер Гордынский отодвинул кресло от стола и так развалился в нем, что игумен едва не вскрикнул: ему показалось, что гость вот-вот задерет ноги на стол и собьет распятие. Но Гордынский только коснулся сапогами ящиков и сразу же опомнился.

– Все эти дни я с удовольствием слушаю ваши речи и все больше верю, что апостольская столица уже творит славное дело – возводит вас в епископы.

– Это я слышал и в сорок третьем году, – нахмурился игумен.

– Америка не повторит ошибок Германии ни в крупном, ни в мелочах. В этом сила нашего динамического капитализма, – поучительно проговорил Гордынский.

– Быть может, быть может, – задумчиво повторил игумен и, поворошив в памяти далекие годы, увидел себя подростком, благоговейно стоящим у порога епископского кабинета с письмом отца каноника. А теперь без благоговения, но с отрадой в старом сердце он сам должен стать владыкой – епископом. Давно пора! Разве не досадно выслушивать поучения этого Гордынского, который, как и отец его, обладает не столько умом, сколько хитростью выскочки! В 1913 году митрополичья палата послала Гордынского-отца в Америку приходским священником-миссионером в надежде, что он станет украшением далекой ветви украинцев. Стал ли он золотым яблоком на этой ветви, никто не знал, но гуцулы хорошо знали, что золотые доллары исправно посыпались в руки родни Гордынских, и в горах говорили: видно, святому отцу совсем иначе живется, чем батракам. Потом время оборвало звон заокеанского золота, а имена Гордынских вымело из памяти гуцулов, как сор… И вот внезапно является в монастырь посланец из дальних стран, и в речах его чарующе звенят надежды, подкрепленные реальностью денег.

Все бы это хорошо, не будь страха. О, как он порой пронизывает заплывшее жиром тело, донося до самого сердца вопрос господень: «Безумный, возьму нынче ночью твою душу, и кому ты оставишь все, что приобрел?» Только земле он может оставить все это, как и грузное тело свое.

Игумен проводит рукой по лбу, отгоняя проклятые мысли.

– Меня удивляет одно: почему вы не поучили Бундзяка искусству сеять зерна сомнения во вспаханное и невспаханное поле? – спрашивает Гордынский, повернувшись всем телом к игумену. – Насколько мне известно из наших материалов, кое-кто из тех большевиков, что ковыряются в земле, допускает ошибки при разделе прибылей, и это подрывает их агитацию. У меня есть интересный документ. Когда одного секретаря райкома спросили, почему у него в районе плохо идет уборка, он ответил: «Не беспокойтесь, хлебосдачу мы уже заканчиваем». А о трудодне ничего не сказал. В такие факты и в такие слухи нам необходимо вцепляться изо всех сил, раздувать их, как кадило, превращать песчинки в мельничные жернова, не то из-под наших ног выскользнут последние клочки земли. Удивляет меня и другое: вы прекрасно говорили, кто омрачает нашу прозрачную жизнь и как можно словом убивать активистов. Только почему же вы не сказали о гибкости слова, о такой форме, как беседы? Здесь все, как святыню, почитают произведения Шевченка и Франка. Так почему бы и самому Бундзяку не ввернуть в беседе что-нибудь из их стихов! Глядишь, кто-нибудь и угодит в наши сети. Это ведь, если не ошибаюсь, испытанный конь национализма.

– Сын мой, я знаю этого коня, да не Бундзяку сидеть на нем. Горы помнят его как сборщика податей и палача, и тут никого не обманешь. Он должен говорить лишь оружием, – игумен ресницами притушил улыбку превосходства.

– Тогда надо найти других людей! – Гордынский резко поднялся, восприняв улыбку игумена как личную обиду.

– Мистер Гордынский, – сдерживая гнев, ровным голосом заговорил игумен, – не забыли ли вы, где находитесь? Это вам не государственный департамент и не палата представителей. Напоминаю, что вы находитесь в новом мире, где все люди – ваши враги.

– Вы ошибаетесь, владыко!

– Я хотел бы ошибаться.

– Думаю, что это говорит ваш страх.

Игумен поморщился.

– Я напуган не больше вашего.

– Как это понять?

– Понимайте просто. Истерика и страх сотрясают до самых основ всю Америку. Вы завозите этот страх во все страны, куда золото и войска сумели отворить вам дверь. Вы привезли его и в мою келью и, признаюсь, в мое сердце. Но никто не в состоянии распространить его в стране, где мы сейчас находимся… Христос призвал меня жить в этой стране, и, трудясь ради Христа, я лучше изучил этот край, нежели вы свои кое-как склеенные материалы.

– Бомбами, атомными бомбами окропить бы его! – злобно вырвалось у мистера Гордынского, и он ощерился, как откормленная крыса.

– Думаю, что это говорит ваш страх! – игумен побил Гордынского его же словами и перепугался.

Ведь этот мелочный спор может оставить тень в душе честолюбца Гордынского, дойти до высших хозяев игумена, тучей нависнуть над его головой и задержать его посвящение в епископский сан. Проклятая профессиональная привычка и остатки не выкорчеванной до конца страстности толкнули его на эту неблагодарную прю… Молчи, наемник, молчи, проглоти свой язык, если хочешь угодить хозяевам, а тем более доползти до них. Златоустом ты можешь быть только в среде низших.

И он угодливо попросил извинения за глупую горячность и за слова, порожденные одними нервами, ибо ведь вокруг него нет среды, взращивающей мистеров Гордынских.

По улыбке шпиона игумен догадался, что сумел польстить ему.

* * *

На зеленой горе чернеет обнесенный жердями клочок пашни. По нем ходит худой гуцул с мешком через плечо и однообразным страдальческим жестом бросает в землю свои надежды; они мгновение искрятся в розовой пороше заката и падают на борозду асимметричным узором. Со стороны кажется, что это идет не сеятель, а нищий, и его протянутая рука не веселит, не благословляет землю, а выпрашивает у нее подаяние.

Вот он увидел Миколу Сенчука и не обрадовался человеку, а перепугался. Его сухое лицо, на котором золотятся то ли паутинки волос, то ли ворсинки зерна, вытянулось от страха.

– Сеешь, Дмитро? Поздненько, – Микола приветливо смотрит на Стецюка.

У того даже тонкие, морщинистые губы бледнеют, а из дрогнувшей руки, словно из опрокинутого колоса, высыпается, течет зерно, и под ногами вырастает маленькая горка семян.

– Дмитро! Ты чего в лице переменился, словно тебе нездоровится?

На землю упало последнее зернышко, и от этого Стецюку, должно быть, стало легче. Он украдкой кинул вокруг болезненный взгляд, поднял на Сенчука искаженные мукой глаза и попросил:

– Микола, не мучь меня.

– Я тебя мучаю? Дмитро, что с тобой? – Сенчук замер от удивления, словно на него навалилась частица груза Стецюка.

– Ты, ты, Микола, разрываешь мне сердце, как непрочную грибницу. – Гуцул исступленно затрясся в отчаянии. – Зачем ты приходишь сюда? Чего ищешь на этих горах? Смерти своей?

– Мне даже страшно стало от твоих речей, Дмитро. Ты так говоришь, словно на похороны ко мне собираешься, а я ведь только разохотился пожить, – рассмеялся Сенчук.

И это спокойствие, этот смех обезоружили Стецюка; подавшись назад, он изумленно вглядывается в лицо Миколы.

– Микола, побойся бога, не ходи сюда, – уже просит он.

– Да почему же? Неужто я тебе так опротивел?

– Ох, нет, не опротивел! Разве ты можешь опротиветь людям? Только что ты скажешь, если Бундзяк у меня в хате хвалился искрошить тебя на пихтовое семя и спустить вниз по Черемошу, к Выжнице? Что ты скажешь, если он приставил мне к переносью автомат и приказал: «Как приду к тебе, выдашь мне все места, где бывает Сенчук»? Он хочет, чтобы я с ним по твою душу пошел.

– И ты, Дмитро, уже смазал постолы идти по мою душу? – смеется Сенчук.

– А, боже мой милосердный! Он еще и смеется, словно не про смерть ему говорят, а на свадьбу приглашают…

– А что, разве ты не позовешь Меня на свадьбу Настечки?

– Только бы дождаться этого часа! Вроде Иван Микитей наведывается к ней…

– Что Настечка делает?

– Что ей делать? Все воюет со мной: иди, отец, в колхоз да иди, – будто нет у меня времени обождать. Колхоз не машина, что пойдет, так не догонишь.

– А не стыдно будет последним нагонять?

– Что ты, Микола, стыдом стращаешь? Оставь меня в покое.

– Нет, не оставлю я тебя в покое… Мне еще надо поговорить с Настечкой, с Ганной, передать им привет от Илька Палийчука. Вы же с ним родня.

– Хорошо ему, что он теперь в долине живет, – вздохнул Стецюк и вдруг обозлился.

И Микола понял глубину печали Дмитра: если уж гордый горец, больше всего на свете любящий свои бедные горы, позавидовал жителям долин, стало быть страшное горе скрутило его.

* * *

Вот он, гуцульский Бескид.

Синие дебри лесов в могучем вздохе поднялись к расплывчатой полосе дождя, и по верхушкам деревьев, как отражения долинных потоков, тянутся ввысь русла тумана, переливаясь в расщелины туч. Вокруг мелодично журчит по камешкам вода, и движение невидимых струй можно изучать по легким, как дыхание, теням тумана. И до чего же здесь девичьи голоса напоминают пенье ручьев! Мелодия, кажется, не вырывается на простор, а грациозно кружится в глубокой теснине. А на полонине, верно, будут другие песни. «В самое ближайшее время пойду туда».

С этой мыслью Григорий Нестеренко входит на зеленый двор Сенчука. Сюда уже собираются люди с ближайших гор. Из села пришли только Катерина Рымарь, ее подруга Мариечка Сайнюк и долговязый, с детски-доверчивым выражением лица Лесь Побережник, изумивший людей своим появлением без жены.

– Лесь, ваша Олена не разгневается, что вы один пришли?

– Лесь! Каким это чудом вас жена от себя отпустила?

Лесь, должно быть, привыкший к таким шуткам, вежливо отвечает:

– А вы о моей жене не заботьтесь, она еще придет поговорить с вами.

– Лесь, а кто первый пойдет в колхоз – вы или жена?

– А чего вперед загадывать! Пойдут люди – пойдем и мы с женой.

– Неужто вместе? Жена не раньше?

– Ваша, может, и раньше, – она, куманек, не такая неповоротливая, как вы. Есть еще вопросы, или, может, умных речей послушаем?

– В самом деле, пора послушать, – отозвался дед Олекса и, опираясь на палку, придвинулся поближе к Лесю. – Неужто вон тот, безусый, и есть пан агроном? – тихонько спросил дед у Леся, кивнув на Нестеренка.

– Говорят, что агроном, – пожал плечами Побережник.

– Ишь, какой зеленый, а уже агроном! И что только большевики с людьми делают! Я в его годы только чабаном нанимался на полонину. – И он обратился к Лесю уже с надеждой: – Так, может, и мой внук в такие годы станет паном агрономом?

– Товарищем агрономом, – деликатно поправил Лесь. – Ежели есть большая охота и голова на плечах – станет.

– Есть и то и другое, – заверил дед.

– Лесь, а чего ты, в самом деле, без Олены пришел?

– Чтобы вас удивить новинкой.

Нестеренко, с волнением осматривая это своеобразное собрание жителей одного края села, пока только в общих чертах улавливает смысл происходящего, и ему непонятно, почему в сузившиеся глаза Сенчука заползает беспокойство. А тот видит нескольких притихших, хмурых горцев и, почти безошибочно отгадывая, что у них побывали бандеровцы либо монахи, наперед прикидывает, когда и как ему поговорить с каждым отдельно.

Все с глубоким вниманием выслушивают рассказ Нестеренка о жизни в колхозах восточных областей. Звучат названия колхозов, фамилии людей, Героев, цифры, стоимость трудодня. Собрание постепенно оживляется, и юноша с радостью отмечает про себя, что он верно поступил, построив беседу только на жизненных, известных ему фактах.

Но радость оказалась преждевременной. Когда он, уже окрыленный первым успехом, заговорил о работе самоходного комбайна, дед Олекса насторожился и вдруг расхохотался. Палка завертелась в его слабых руках, как пест. Несколько других гуцулов понимающе переглянулись и тоже затряслись от иронического смеха.

Агроном совершенно растерялся. А дед, охая, выпустил палку из рук и присел, держась за впалый живот.

– Ой, спасите, люди добрые! Ой, не могу! Выходит, этот комбайн сам и ходит, и косит, и молотит, и солому откидывает, и веет, и зерно высыпает… Так, стало быть, он один все село может заменить?.. Ох-ох-ох!.. И хороший вы человек, ой, хороший, – обратился дед к Нестеренку, подымая посох, – а такое отмочили, что и мухи кашляют. О такой машине и сам бог при сотворении мира не думал.

– А большевики подумали и придумали! – с жаром вырвалось у Нестеренка. Он чувствовал, как ударившая в лицо кровь все гуще заливает щеки, и смущался и сердился на этот румянец юности, словно бросавший тень на его слова.

– Так это большевики придумали? – недоверчиво переспросил дед. Неровная сетка морщин на его лице на миг застыла, но тут же вновь затряслась от хохота.

– Не шутите, пане агроном, ой, не шутите, не может быть такой машины… Чего не должно быть на свете, того и не будет. Уж поверьте мне… – и, исполненный уверенности в своей правоте, дед стал тихонько оседать на колоду, держась за свой сучковатый посошок.

– Не падайте, дедушка, – поддержал старика Лесь Побережник, – поберегите свое здоровье до встречи с комбайном.

– Лесь, и ты веришь в эту болтовню?

– Наполовину верю, а наполовину нет. Как своей Олене, когда она рассказывает, как все дешево без меня купила: всегда наполовину уменьшит цену… Комбайн… это надо подумать…

* * *

Катеринка, не выпуская руку Мариечки, с волнением поглядела на Григория, и он, пробудясь от задумчивости, удивился: оказывается, этот певучий голос доносится не с поднебесного Бескида, он звучит рядом – протяни руку и ощутишь трепетное дыхание. Агроном хотел попросить прощения за невнимательность, но побоялся, что оборвет этим поток мелодичной речи, который уже заполонил его руки, тело и вот-вот заполонит сознание.

– Вы не гневайтесь на деда Олексу. Он, товарищ агроном, ни во что не верит, пока не увидит своими глазами. Даже в бога не верил, когда надо было верить, при польской власти. Сидел над резьбой и на рождество, и на пасху, и на трех святителей, и на сорок мучеников. Так церковь на него епитимью наложила… А думаете, когда пошел слух, что советы будут наделять землею, поверил? Не поверил, как и моя мама. И не верил, что внук его станет студентом. Этот дед сам расставляет капканы всем ораторам на собраниях, а об его ошибках и не пикни – разозлится, насупится, как три горя и четвертая беда. Вот и Мариечка об этом скажет. Так уж вы не сердитесь, товарищ агроном.

– Ну, раз и Мариечка подтверждает, не буду, – рассмеялся Григорий, все еще не веря, что этот певучий вечер, и ручеек, и две гуцулки у огорожи в своем волшебном наряде – реальность.

– Мариечка, – Катеринка толкнула подругу в бок, – скажи что-нибудь, а то товарищ агроном и на нас рассердится.

– И хорошо сделает: нечего пустыми речами отрывать человека от дела, – стыдливо ответила та. – Будто товарищу агроному без нас не известно, какие есть в горах несознательные старики! Если принимать близко к сердцу все их разговоры, можно подумать, что на свете не одна земля, а две: одна – ихняя, старая, маленькая, затиснутая горами, а другая – та, на которой все люди живут.

– Вот это сильно! – вырвалось у Нестеренка. Необычное сравнение он отнес не столько к здешним старикам, сколько к жалким иждивенцам, нахлебникам общества, которые сами не знают, чего хотят от жизни, и не делятся с окружающими ничем, кроме прокисших жалоб. – Да ты, Мариечка, молодец!

– И я это говорю, а она сомневается, как дед Олекса, – оживилась Катеринка, прижимаясь к подруге.

– И я это говорю, – отозвался из темноты Сенчук. – Девушки, приходите завтра к озерку. Знаете, что оно может вам принести?

– Как не знать! Воду, – одновременно ответили подружки.

– Нет, славу.

Девушки изумленно и недоверчиво вскрикнули, покачивая головами, засмеялись.

Очевидно, это закон молодости: она стоит рядом со всем лучшим на земле. Пусть же никогда не покроется это соседство сереньким туманом мелочей.

* * *

Девушки с песней ушли в долину, а Нестеренко еще долго стоял на лугу, ощущая под ногами биение подземных ключей. Этот ток чистой крови земли передается сердцу, и оно подымает тебя на крыльях чувств, в голове расцветают мысли, как на полонине цветы, и уже кажется, что ты жил, работал, учился для того, чтобы прийти скромным тружеником в этот горный край, где не видно даже линии горизонта, как не видно конца твоим помыслам.

«Люди, для вас мое сердце!» – не ты сказал эти слова, но они, как воздух, сопровождают тебя всюду, они – суть твоей жизни, и ты будешь утверждать это до последнего дыхания. И даже противно подумать, что есть на свете страшные человеконенавистники, которых бесят солнечные блики в глазах ребенка, и кусок хлеба в руке трудящегося, и непорочная девичья улыбка, и мать, склонившаяся над колыбелью. Какая глубокая ирония природы над этим социальным кретинизмом: он считает, вернее – кричит, что обладает тем, чего у него нет и не «может быть, – разумом и будущим. В его жалком до дикости мышлении категория разума безнадежно спутана с категорией страха, и при помощи этой последней он надеется править человечеством. Хуже, что это убожество прикрывается хитроумными дымовыми завесами, начиная от несущих заразу, как бактерии, газетных литер до кадильного чада, затуманивающего и строгие лики святых и непросветленные, доверчивые головы мирян.

«Нет, это логово», – припомнилась Григорию выразительная характеристика Сенчука. И даже взглянуть не захотелось в ту сторону, где из камней торчал обломок зуба дракона, хитро окутавший себя клубами тумана и ладана.

На горах, словно развешанные, светились редкие огоньки. У реки они собрались в коротенький пунктир. Может, это и не огоньки, а выплеснутые на берег отблески звезд? Они протягивают к твоим глазам лучики света, а ты стремишься представить себе жизнь обитателей запечья и простираешь к ним тепло своего сердца, ибо и там ведь живут твои еще неведомые друзья. Тебе предстоит возложить на свои молодые плечи часть их забот, наполнить глубины души их поэзией и самому творить ее, ибо такова уж природа коммуниста, начинает ли он свой путь или стоит перед его завершением.

А здесь есть к чему руки приложить. Даже поверхностное знакомство с Верховиной и подгорьем подстегнуло твое воображение, привычные представления о способах обработки земли рассыпались, и в сознании проступили контуры будущей желанной работы. Здесь ты впервые в жизни встретился с пережитками прапрадедовского земледелия. На раскорчеванной вырубке гуцул сеет только овес и мелкую, немощную бурышку[12]12
  Бурышка – сорт картофеля.


[Закрыть]
, разрушая в три-четыре года природное плодородие почвы. Одичавшая земля лежит перелогами, зарастает кустарником либо заболачивается. Ливни вымывают известь, и от этого почти вся Верховина страдает повышенной кислотностью. Почему же мудрецы из областного управления сельского хозяйства не додумаются улучшать почву известью и люпином? И что же это за обработка земли, когда пахотный слой не превышает двенадцати – четырнадцати сантиметров?.. Первые же неотложные агротехнические меры помогут удвоить урожай. А низинку на берету Черемоша начнем осваивать сейчас же. Что она покажет?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю