355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Стельмах » Над Черемошем » Текст книги (страница 1)
Над Черемошем
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:33

Текст книги "Над Черемошем"


Автор книги: Михайло Стельмах



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)

Михаил Стельмах
Над Черемошем
Гуцульские мотивы

Пусть дружба, пусть верность растет!

(Из уст народа)

Упругий верховинский ветер настраивал осенние леса, и они, перемежая солнце и тени, гнали по синим ступеням гор в Черемош свою вечнозеленую музыку. И река, вздуваясь, тоже пела, только еще звонче: из шлюзов уже забили седые водопады, раскачивая плоты.

С берега спрыгнул на плот стройный, черноглазый средних лет гуцул. Он, горделиво откинув голову, посмотрел на солнце, весело прищурился. А возле него уже стояли двое парней – Иван Микитей и Василь Букачук.

Озерные воды подняли реку, и она образовала теперь три гигантские ступени: вверху – озеро, ниже – воды, только что спущенные из шлюзов, и в самом низу – еще не обводненная паводком извилистая быстрина, иссеченная кругляшами серых камней.

– Не пора ли, Микола Панасович? – то и дело спрашивают молодые гуцулы.

– Обождем еще минутку, – отвечает Микола Сенчук, зорко глядя вниз по течению. – Плот может обогнать прибывающую воду. Почему я у тебя, Василь, на ногах раков[1]1
  Раки – здесь: железные скобы, надеваемые на обувь для устойчивости.


[Закрыть]
не вижу?

– Хочу, как вы, без железа плыть.

– Вот как? – Сенчук покосился на Василя. – Сегодня у нас дорога трудная, а плот большой, без железа плыть не разрешаю.

Василь, присев на корневище вековой пихты, принялся быстро затягивать ремнями кожаные лапти – постолы. Потом вскочил, громыхая скобами, умело пробежался по плоту.

– Готовься! – Микола Сенчук подошел к рулю.

Он раз и другой с силой ударил по воде тяжелым веслом, и в такт ударам на груди у него закачались боевые награды.

– Так и зазвенели! – вырвалось у молодого плотогона Ивана Микитея.

Он подмигнул светлой бровью своему другу, смуглому красавцу Василю, и оба дружно заработали веслами.

Плот, поскрипывая, неуклюже выгибает все свои клети, затем выравнивается, набирает стремительную скорость. Плотогоны срослись с рулевыми веслами в едином напряженном ритме, и плот, скользя меж высоких извилистых круч, скрежещет, гудит, задевая на поворотах «кашицы» – деревянную обшивку берегов.

– Счастливого плаванья! – провожающие машут со шлюза широкополыми шляпами.

– Счастливого плаванья! – кричит отцу с берега семилетний Марко Сенчук.

За плечами у него сумка с книжками, с шеи свисает на веревочке карандаш, в руках резная палочка. Чем не гуцул!

– Счастливо, сынок! – ответил Микола Сенчук, любуясь сыном.

Мальчик долго бежит за плотом, но крутые повороты разлучают его с отцом, и он замедляет бег. Славно вокруг, и нигде ни души. Только волны шумят, дробя солнечные лучи, да вверху, подстерегая добычу, широко распластал крылья коршун. Марко, подражая движениям плотогонов, громко поет зеленым лесам и Черемошу песню, которую он перенял у отца:

 
А я гуцул верховинец,
Крысаня, кити´цы[2]2
  Национальные уборы гуцулов. Крысаня – широкополая войлочная шляпа; кити´цы – гарусные кисточки на куртке.


[Закрыть]
.
Лес гоню по Черемошу
До самой Выжницы.
 

Позади послышался цокот копыт. Марко оглянулся, узнал всадника, поморщился: это толсторожий Наремба, который все точит зубы на отца. Положим, отец не боится Нарембы и не щадит его ни на собраниях, ни в сельсовете. Под Нарембой споткнулся конь. И без того злое лицо всадника стало еще злее. Он выхватил из-за пояса топорик и, вертя им, принялся колотить вороного по бокам. Конь заржал и помчался. Воровато оглядевшись вокруг, Наремба направляет вороного прямо на школьника, вот-вот подомнет его. В последнее мгновение Марко отскакивает в сторону и с вызовом бросает вдогонку Нарембе:

 
А я гуцул-верховинец,
Крысаня, кити´цы!
 

– Не гуцул ты, а большевичонок! – огрызается через плечо Наремба.

– И гуцул, и большевичонок! – смеется Марко. – А вы кулак и элемент.

– Я тебе дам элемента! – Наремба круто повернул вороного, но в это время из-за поворота вылетела легковая машина, и всадник галопом ускакал вниз.

 
А я гуцул-верховинец…
 

распевает Марко и орудует палкой так же искусно, как его отец веслом.

– Добрый день, гуцул-верховинец! – выскакивая из машины, приветствует его секретарь райкома Михайло Гнатович Чернега.

– Доброго здоровья, дядя Михайло! – радостно здоровается Марко. – Вы на собрание или к отцу?

– И на собрание, и к отцу, и к тебе.

– Да-а?

– Конечно!

– А я вам зачем?

– Споем вместе твою коломыйку.

– Да-а? – Марко недоверчиво покосился, стараясь понять, не смеются ли над ним.

– Конечно!

– Что ж, споем…

И вот уже песня откликается эхом в горах. Это идут, распевая, Михайло Гнатович и маленький гуцул. А им подпевают, как умеют, леса и реки.

Михайло Гнатович посмотрел на часы, остановился.

– Пора на собрание? – спрашивает Марко.

– Пора.

– Насчет коллективизации?

– Насчет коллективизации.

– Тогда возьмите и меня.

– Да-а?

– Конечно! – в тон отвечает Марко.

– И в кого ты такой уродился? – смеется Чернега.

– В отца, – ответил мальчик, подумав: «Он уже далеко теперь».

* * *

Утром плотовщики спустились с осенних гор в зеленую по-летнему долину Покутья. По ней, озаренные розовым отблеском, зашагали свежие столбы; электромонтеры, взобравшись на них, натягивают первые линии проводов, и их сразу же облепляют птицы.

– Ишь ты, как спешит Илько! – изумленно говорит Сенчук и поворачивает плот к берегу.

Навстречу горцам бежит высокий, широкоплечий Илько Палийчук. Он одет по-праздничному. На груди боевые ордена и медали.

– Братец Микола! Здорово, родной! Да ты, я гляжу, молодеешь! – восклицает он, обнимая Сенчука. – Привезли?

– Привезли! Вот и я с ребятами приехал посмотреть, как ты тут живешь и орудуешь. Зашумит наш гуцульский лес у вас на электростанции.

– Зашумит и засияет. Еще как засияет! Нигде в наших горах нет такой электростанции.

– Так уж и нет? – смеется Сенчук, зная характер друга. – Еще не выстроил, а хвастаешься.

– Да ведь есть чем! Вот пойди – увидишь!

Навстречу мчится маленький Василько, сын Палийчука.

– Здравствуйте! – кланяется он плотовщикам – и кричит отцу: – В котловане вода взбесилась. Как ударит из-под земли, как забушует! Весь котлован затопило. Люди не знают, что и делать.

Гуцулы, переглянувшись, побежали к рукаву Черемоша. Первым встретил их лысый, морщинистый дед Шкурумеляк.

– Илько, электричество твое вырвалось из-под земли, кипит, клокочет, а светить не хочет, – смеется старик.

Возле котлована сгрудились люди. Небольшой насос надрывно захлебывается, не в состоянии справиться со студеной силой подземных ключей. Палийчук для чего-то коснулся рукой насоса, покачал головой и с разбега спрыгнул в котлован.

– Илько, ордена почернеют! – забеспокоилась Ганна, жена Палийчука.

– Еще лучше заблестят! – ответил он, быстро выливая ведром воду.

– Иван! – Василь Букачук глянул на друга, и оба вслед за Сенчуком бросились в котлован.

– Ох, и пробирает стужа, до самых косточек, – морщится в воде рослый Тымиш Шугай.

Сверху над гуцулами нависает лысина Шкурумеляка.

– Вижу это электричество, вижу, как его ведрами таскают! – хохочет старик. – Ей-богу, напиться им можно, а засветит оно тогда, когда на моей лысине завьются молодецкие кудри.

Палийчук как бы невзначай плеснул на Шкурумеляка водой из ведра, тот отскочил от котлована, обиженно вытащил из кармана размокшую газету.

– Испортил мне все чтение. Тоже… культура!

– А настроение портить – это культура? – смеется Шугай.

– Настроение денег не стоит, – отрезал старик.

– Ганна, бегом за водкой! – неутомимо вычерпывая воду, крикнул Палийчук.

– Сколько взять?

– Сколько донесешь!

– Для этого электричества, Ганна, и спиртозавода не хватит, – покачивает головой Шкурумеляк. – Не натаскать тебе, Ганна, водки.

– Так помогите, – ласково улыбнулась женщина.

– Помочь? – задумался старик. – Тебе – пожалуй. Я и на выборах за тебя, а не за Илька голосовал. Вот он и обливает меня водой…

Вечером, при свете фонарей, у котлована, уже обшитого просмоленными бревнами, гуцулы выпивают по чарке.

– Через две недели, Микола, будет у нас электричество. Ровно через две недели. Приезжай тогда, – хвастается Палийчук другу.

– Приеду, Илько. Осмотрю все твое хозяйство.

– Хозяйство у нас и впрямь справное, – замечает Шкурумеляк, подходя. – Трудодни так и звенят. Только на что же их в это электричество загонять? Ты, Илько, сердись не сердись, а я правду говорю! – и он воинственно задирает вверх клинышек своей бороды.

– Илько, не слушай моего старика: это он с пьяных глаз плетет, – вставляет Шкурумелячиха, дергая мужа за рукав.

– Поглядим, чей верх будет, – старик презрительно косится на жену и направляется к другой группе строителей, чтобы и там кинуть едкое словцо…

В работе и спорах незаметно бежали дни. Больше спорили старики, не веря, что из выдумки Палийчука что-нибудь получится. Однако и они часто наведывались на рукав Черемоша.

Дед Шкурумеляк несколько дней не ходил на электростанцию, но однажды, поругавшись со старухой, решил сорвать злость на ком-нибудь из строителей. Язык у старика был остер, об этом знало все село, и деда не задирали. Надвинув шапку на уши, разгладив пальцами непослушную бороду, которая имела привычку нацеливаться на его противников, старик воинственно засеменил к Черемошу, наперед смакуя, как он будет поговорками да насмешками колоть колхозников и начальство.

Вечерело, с лугов возвращался скот, а на месте стада уже паслись низкие туманы. И вдруг перед самой улицей Шкурумеляк растерянно замер. На столбах вдоль села радугой зажглись лампочки; в окнах вспыхнул свет, маленькая электростанция засияла красочным венком. И эти веселые огоньки смыли со старика весь воинственный пыл. Встревоженно обернувшись, он побежал домой, с грохотом отворил дверь. На шестке подслеповато мерцает плошка, перед почерневшими иконами едва теплится лампада.

– Старуха, почему же это у нас не как у людей – света нет?

– А ты разве не знаешь? – съехидничала жена. – Таким, как ты, насмешникам да придирам не провели электричество, да еще впридачу люди вас маловерами окрестили. Слыхал такое паскудное слово?

– Что ж, выходит и пошутить с Палийчуком нельзя? Не доросли еще у нас молодые до настоящей шутки. – Старик нахмурился и, поведя бородой в сторону хаты Палийчука, заторопился в контору, раздумывая, как бы покультурнее поговорить с председателем.

В правлении колхоза Палийчук, окруженный толпой возбужденных от радости колхозников, говорил по телефону.

– Леспромхоз? Кто говорит? Нельзя ли вызвать из сельсовета Миколу Сенчука? Прошу. Очень прошу. – Лукаво подмигнув, Палийчук вытянулся по-военному и четко заговорил: – Товарищ командир, слышите меня? Докладывает бывший огневик вашего орудия… Есть уже у нас огонь, то есть электричество. Когда приедете в гости? Завтра вечерам? Вот и хорошо. А послезавтра у меня собрание. Как себя чувствует дед Шкурумеляк?.. Говорят, все время жену ругает, что не позаботилась электричество провести. Выходит, она во всем виновата.

– Вот уж и неправда! – откликнулся с порога Шкурумеляк, и по всем углам раскатился хохот.

Старик хотел добавить что-нибудь еще, но все его едкое красноречие, как на грех, запропастилось куда-то, и он по-детски обиженно махнул рукой и выбежал из правления.

Когда хохот утих, Палийчук обратился к электромонтеру:

– Ты что, Данило, не провел, как я приказывал, деду электричество?

– Он надо мной три месяца издевался, так могу же я хоть на три дня одержать над ним верх, – возразил монтер.

– Проведи ему завтра – это и будет твой верх.

– Завтра никак не могу, надо в район ехать.

– Приедешь – проведешь, и не косись на деда: не пристало молодому человеку сердиться по пустякам.

На другой день в сумерки старый Шкурумеляк, держа подмышкой свежие газеты, пришел прямо в хату Палийчука. Потоптался у порога, делая вид, что тщательно вытирает ноги, а на самом деле высматривая, какое настроение у председателя, и пожаловался:

– Так у меня, Илько, глаза болят, так болят, что и небо с овчинку, – заявил он, поджимая рукой непослушную бороду.

– Что же, отвезти вас к врачу?

– Да мне и сам Филатов не поможет! Годы-то уж немолодые, столько десятков, что и за плечами не умещаются.

– Кто же вам может пособить? – спросила Ганна.

– Кто? Твой Илько.

– Я? – удивился Палийчук.

– А Шкурумеляк махнул рукой, решив больше не вилять.

– У меня, Илько, глаза от плошки болят… Проведи уж нам электричество, пускай твой верх будет, – и старик зачем-то потер ладонью лысину.

– Завиваются молодецкие кудри? – расхохотался Илько.

– Да, вроде пробивается что-то, – смутился старик.

Он понял, что электричество у него будет, и уже смело, с молодецкой ухваткой, рванул из кармана бутылку и стукнул ею об стол.

– Хочу, Илько, выпить за твое здоровье и упорство. Таким и я в молодости был… Вам о том и старуха моя скажет. Эго она подзуживала меня, что не будет электричества.

Илько и Ганна рассмеялись, а дед снова придержал рукой бороду и приложил палец к губам.

– Вы уж, смех, пожалуйста, на потом оставьте, а то кто-то сюда идет… О, да это Микола! – Старик поздоровался с Сенчуком. – Видал, видал, какое у нас электричество по всему селу?

– Видал, дедушка, только у вас почему-то окна едва-едва мерцают.

– Это, Микола, видно, моя старуха пораньше спать легла, – подмигнув Палийчукам, ответил Шкурумеляк. – Работает она культурно, при электричестве, а спит при лампадке…

* * *

Притихшую покутскую улицу разбудило довольное урчание машины, и окна клуба сверкнули резким грозовым сиянием. Причудливые, как гроздь винограда, тени от щедрой листвы придорожных молодых акаций упали на стекла, шевельнулись и поплыли.

Все это снова напомнило Миколе Сенчуку пробел в его выступлении: так он и не покритиковал своего друга за сад – и без того Илья Палийчук, краснея и бледнея, вертелся в президиуме, словно его посадили на старого ежа. Микола посмотрел на товарища и, хотя вид у того был едва ли не комичный, подавил вздох. Легко, ах, как легко от всей души хвалить друзей, – в их успехах ощущаешь частицу и своих дорогих сердцу дней, а может быть и свою работу, свои привязанности, то, что перешло к тебе от верных друзей, привилось, а теперь пригодится еще какому-нибудь доброму человеку. И как трудно критиковать, при людях крутым словом выправлять близких, – ведь в их ошибках часть и твоей вины. Ты недоглядел во-время, а теперь морщишься, отрываешь свое упущение, как репей, и от себя и от других. А отрывать трудно, особенно если у товарища такой нрав и такая душа, что ого больше тянет к крайностям, чем к золотой середине. Вот почему ты и не сказал о саде, а сказать об этом необходимо, и сегодня, ведь кто знает, когда ты снова спустишься сюда с подгорья[3]3
  Подгорье – нижние склоны Карпат.


[Закрыть]
.

Учтивые гуцулы меньше критикуют Палийчука, и петушиный задор понемногу слетает с него. Нет, он все-таки недурной председатель!

Подумать только: тот самый бубенщик Илько, который в сороковом году бубном, как на праздник, созывал гуцулов на первое колхозное собрание, сегодня сам председательствует в молодом колхозе! И все же, из-за своего торжественного бубна, ты, Илько, забываешь порой о кропотливых, повседневных заботах, о том, что долго выращивают и что еще дольше живет.

Собрание закончилось, и Микола Сенчук уже собирался идти домой, в далекое горное село, когда к нему подошел распаренный от духоты и критики Илья Палийчук.

– Микола, ты мой гость? – обиженно смеясь глазами, с вызовом спросил он горца и покрутил золотистые кончики пышных усов.

– До сей поры был твоим гостем, а теперь не знаю, – спокойно ответил Микола и улыбнулся уголком рта. – Сердишься?

– Ясно, сержусь! Прийти к товарищу за тридцать километров, погостить денек, да и оставить хозяина на месяц в сердечном расстройстве! Вон моя Ганна – и та сбежала, не дожидаясь нас. Гляди, угостит она нас обоих на ужин холодными ухватами!

Вокруг засмеялись гуцулы, знающие характер председателевой жены, а Микола покосился на друга: хотя тот и шутил, но гордость его была ущемлена, лицо морщилось от досады, а внутри, должно быть, все кипело.

– Не легко сейчас председателю. Сенчук знал характер друга лучше, чем он сам, и заговорил, как бы извиняясь:

– Ты не сердись, Илько. В другой раз за тридцать километров хвалить приду.

– Э! Только хвалить? – недоверчиво переспросил Палийчук.

– Только хвалить, – серьезно заверил Микола.

– Вот это славно! – лицо Ильи оживилось. – Признаюсь, Микола, есть у меня слабинка: не люблю критических речей, а люблю, чтобы хвалили и колхоз и меня, – откровенно признался он. – Так когда ж ты приедешь с некритической речью, просто полюбоваться на нас?

– Когда будет чем.

– Думаешь, я от тебя друг ого слова ждал? – Глаза Палийчука, большие, как у соловья, вновь потемнели. – Хотел бы я поглядеть, каким ты станешь председателем.

– И приходил бы критиковать?

– На каждое собрание приезжал бы, на каждое собрание!

– Сразу виден характер.

– Что, опять не так? – удивился Илько.

– Не так. Зачем же тебе гонять ко мне коней на каждое собрание?

– А я на машине буду приезжать. На легковой, чтобы все видели, – сгоряча вырвалось у Палийчука честолюбивое признание. – На собственной машине!

– И на собственном горючем?

– А что ж? На собственном!

– И на какие же деньги ты все это купишь? – насмешливо удивился Сенчук. – Неужто на выручку от редиски?

– А чем, спрошу, тебе редиска не угодила? Да тебе, с какой стороны ни погляди, ничем не угодишь, как моей теще. Повез я ее, люди добрые, в годовщину нашего воссоединения в Киев-столицу. Пускай, думаю, хоть на старости лет повидает человек такой город. Повез – и закаялся. Что ни покажу ей, она все свое: «Хорош, хорош Киев, а у нас в селе лучше». Да еще при людях, среди киевлян, говорит это, так что меня пот прошибает от стыда. «Сводите-ка ее, Илько, в театр, – посоветовали мне. – Услышит она оперное пение, увидит оперные красоты и замолчит». Послушался я. Купил билет в партер, в первый ряд, как раз возле того, кто музыкой командует, вертится с палочкой во все стороны. Сижу рядом с тещей, заслушался музыки, и радостно мне, что последовал доброму совету: у старухи-то моей слезы по морщинкам так каракульки и выписывают. «Ну как, мама?» – спрашиваю после представления. «Спасибо, сыночек, что повел меня в эту оперу, а то померла бы, не увидав такого театра. А ежели бы еще здешние артистки научились одеваться у наших сельских, то и вовсе было бы хорошо». Полоснули меня эти слова ножом по сердцу. «Да чем же вам оперные наряды не понравились?» – «Коротки они, сынок. Товару у них, что ли, не хватило ноги прикрыть, или здешние портные так много себе отрезают?..» Так вот и ты, Микола, нападаешь на мою редиску, как теща на артистов. А ты знаешь, какая нам от редиски прибыль?

– Да, слышал на собрании.

– Ну, и что еще скажешь?

– Скажу одно: сада ты не посадил и сотки, а под редиску занял поле. Люди говорят – на редисочной ботве до базара живо доедешь, а до новой жизни вряд ли.

– Тьфу на такие слова! И близко с ними не подходи! Ни слышать, ни видеть не желаю. Он мечтает, чтоб я за один год кабацкую синьку[4]4
  Кабацкая синька – высокий сорт зимних яблок.


[Закрыть]
вырастил на продажу!

Губы Палийчука под роскошными усами задергались от злости, и он направился к выходу. Пригнувшись в дверях, остановился на миг, обмел шапкой притолоку и, уже сдерживаясь, бросил Сенчуку:

– Ты погоди минутку. Я скоро приду.

Но Сенчук не стал засиживаться в клубе.

Когда он вышел, на небе, возле самых Стожар, ветер крошил облако и оно распадалось, уменьшаясь, как льдина на синей воде.

Неподалеку в темноте рокотал голос Палийчука:

– Семен, у тебя машина готова? Повезешь в Гринявку… товарища оратора.

– Еще и вези его, такого языкастого! Пускай пешком отмахивает свои тридцать километров. Не велик праздничек погостил у нас, – ворчал хриплый тенорок.

– А ну, прищеми язык! – прикрикнул Палийчук. – Не понимаешь, кто такой Микола, так лучше заткнись.

– Так я же за вас душой болею, Илья Васильевич.

– Ты за машину болей! Вон заляпал ее по уши!

– Ну да, заляпал! Чистенькая, как куколка! – И шофер, явно подлизываясь к председателю, заговорил веселее: – А этот Сенчук, однако, оратор. И когда гуцул смог так выучиться говорить? Вот отчитывал, так отчитывал, словно не маленькую бумажку держал перед собою, а все наши поля развернул. С головой человек.

– Отчитывать – много голов найдется, а вот работать – поменьше, – обрезал Палийчук. – Я его тоже когда-нибудь так отчитаю, что только ой!.. Гляди-ка, редиска – и та стала ему поперек горла. А почему у него до сих пор колхоза нет?

– Э, Илья Васильевич, в горах трудней, куда трудней…

– А ты не учи председателя! Сам знаю, что трудней.

И вот уже высокий, размашистый в движениях Палийчук спешит к клубу.

– Микола, это ты? Пойдем ко мне, поужинаем, а потом поедешь.

– Ужинать я уже дома буду.

– А что мне Ганна скажет? Приведу тебя – отругает, и не приведу – отругает. Славная у меня жена?

– Славная.

– Так почему ж тогда не зайти к нам… продолжить собрание? Погляжу, как ты вытерпишь критику Ганны!

– Передай ей привет… А может, не надо машины, Илько? Я привык пешком.

– Что? – обиделся Палийчук. – Пришел ко мне и хочешь командовать, как на батарее?

– Так ведь машина…

– У нее путевка в Яворов. Это по дороге.

– Ну, разве что в Яворов, – лукаво протянул Сенчук.

На улице Илько стиснул Миколу тяжелыми руками батарейца и неловко, грубоватыми словами, попытался прикрыть владевшее им иное чувство.

– Ну, товарищ оратор из Гринявки, язык у тебя еще не затупился. Остер. Даже не знаю, сумеет ли похвалить кого-нибудь… Береги, себя, Микола, на подгорье. Бундзяка не поймали еще? Жаль. А если понадоблюсь – стану перед тобой, как лист перед травой. Марка поцелуй…

Сенчук молча пожал руку товарища и на миг почувствовал, как рассеивается, пропадает странное ощущение, не оставлявшее его последние дни: очутившись в спокойной долине Покутья, он вдруг постиг, что всем существом стосковался по чему-то дорогому и неуловимому. Казалось, частица чего-то непостижимого выплеснулась из жил, и кровь замедлила, изменила свой привычный ток.

Подошли к машине.

– Микола, ну, критика критикой, а сам ты научился чему-нибудь у нас или нет?

– Научился. Всходы у тебя густые.

– Спасибо и за то. А нрав мой ты на собрании напрасно, напрасно задел. Что я сделаю, если горячим родился? Так уж бог дал, что мед – сладкий.

– Говоришь, мед – сладкий?! Так чего же он, как брага, пенится? Не зря я твой нрав задел. Я и сам умею вскипеть, рассердиться, как мальчишка. А тебе уже неприлично. Ты – председатель! Государственный человек! Интеллигент! А кричишь порой, прости, как извозчик! Зачем?

– Семен, вези скорей товарища оратора! – гаркнул Палийчук. – Погляжу, какой из тебя выйдет интеллигентский мед!..

Машина заворчала, бросила в ночь снопы света. Улица, обрамленная мастерски выплетенными лозовыми плетнями, поднялась из темноты и качнулась нескончаемым мостом. Посреди дороги застыла с поднятой рукой женщина. Шофер что-то недовольно крикнул и нажал на тормоз.

– Не пора ли уже спать? – Он высунул голову из кабины и замолчал, узнав Ганну Палийчук.

– Удираешь от нас, Микола? – насмешливо спросила Ганна.

– Удирает, удирает, Ганна, – подойдя к машине, подтвердил Илья. – Даже поужинать не захотел с нами.

– А ты звал или так только сказал, для приличия?

– Сказал, как ты бы хотела, – отрезал Палийчук.

– Вряд ли! – улыбнулась женщина. – Так что же, Микола, едешь?

– По сыну соскучился, – соскочив на землю, ответил Сенчук.

– Тогда и уговаривать не будем. Только заезжай на минутку, возьмешь гостинец для сына. Не забыл он еще тетку Ганну?

– Не забыл.

– Так, выходит, уезжает от нас критика? – насмешливо и с сожалением обращается Ганна к Сенчуку.

– Уезжает, Ганна, дает дорогу похвале.

– А что же, и она придет, – уверенно говорит Ганна. – В прошлом году у нас достижений меньше было и трудодень меньше весил, а хвалили больше.

– И верно, больше! – подтверждает Илько. – А в этом году такая скупость на похвалы, точно их теперь со дна моря вылавливают. Удивительно!

– Не удивляйся, муженек. В прошлом году мы сделали меньше, меньше было и недостатков, если взять в расчет нашу молодость… А о садоводстве, Микола, позаботимся. Сам посуди, разве возможно: какого писателя ни почитаешь – все пишут про сады, почему же не каждый председатель их сажает? Я думаю, на земле должно быть больше садов, чем в книгах.

– А ведь умеет моя председательша к месту слово ввернуть, – не удержался от похвалы Илько.

* * *

Улеглись последние песни молодых парней, и теперь по улицам явственнее растекался гул воды и моторов. Хоть и не велика электростанция в селе, хоть и пропахла она сладкой кукурузной мукой, но гуцул любуется ее красотой и работой, и никто уже вам не скажет: «Еду молоть на мельницу», а только – «поеду на электростанцию».

Это новое здание, обрамленное манящим венком из разноцветных лампочек, было слабостью Палийчука. Дня не проходило, чтобы он не забрел сюда, не послушал бы с удовольствием шум воды и машин.

Палийчук, выходя с электростанции, улыбнулся и положил тяжелую руку на плечо жены, размышлявшей, как лучше поговорить о сегодняшнем собрании. Ганна без слов поняла, о чем думает муж.

– Радует меня этот гул, как мальчишку.

– Это потому, что в нем бурлит твоя отвага, Илько. И куда ее ни приложишь, всюду будет радость. Правда?

– Правда, – кивнул Палийчук и покосился на жену. «Вот хитрющая, словно бы и не говорила ничего, а сказала все». И он задумался, охваченный очарованием нового дела и новых дней.

И уже вдыхал запахи яблоневого цвета, видел молодые деревца, облепленные розовыми лепестками.

Подходя к дому, Палийчуки заметили во всех окнах яркий свет.

– Посмотри, Ганна, кто-то без хозяев хозяйничает. – Илько перепрыгнул через перелаз и подал руку жене. – Не родня ли сошлась после собрания на заседание?

– Верно, родня, – не выразив удивления, согласилась Ганна, прислушиваясь к говору, доносившемуся из хаты.

Илько осторожно заглянул в полуотворенное окно. В хате расположились, как дома, ближайшие родственники и друзья, а также дед Шкурумеляк и все члены правления, которые когда-то голосовали за то, чтобы избрать председателем колхоза Илька.

Это ночное посещение растрогало Палийчука: «Болеют люди за колхоз».

– Говорить будем осторожно. И так взбудоражили человека на собрании больше, чем надо, – наставляет собравшихся рослый Тимко Шугай.

– Всех взбудоражил Сенчук. И хорошо сделал, а то, выходит, мы привыкли к своим недостаткам и только отмахиваемся от них, как от мух, да почесываемся, а не исправляем, – подает голос хитрец Пилип Яцков.

– Что ж вы об этом на собрании не сказали?

– А у меня свой метод воспитания.

– Какой?

– Не всякого человека надо распекать при людях. То же самое можно сказать тихонько, деликатно, среди своих. И, к примеру, Илько, если погладить его по шерстке, лучше сделает, чем ежели ему по волоску вихры выдирать. Я за индивидуальный подход к критике.

– Илька можно и больше пощипать, – бросает Иосип Коровай.

– Замолчи… морганист! – внезапно ввернул ученое словечко Шкурумеляк, и взрыв хохота потряс хату. – Электричество кто провел? Пруды кто завел? А в амбарах не трещат закрома от зерна? А едите вы кукиш с маком или коржи с маком? По правде сказать, на Илька и солнцу глянуть приятно: лицом красавец, грудь в орденах и медалях, да еще партийный. Я на вашем месте на руках бы его носил!..

– Этак у нас, дедушка, рабочих рук убудет, – съехидничал Коровай.

– Языка бы у тебя убыло! Вырос он с лопату.

– Да будет вам! Сцепились! – унимает спорщиков Тимко Шугай. – Мы сюда не ссориться собрались, а расти… – и замолчал, увидев появившихся на пороге Илька и Ганну.

– Продолжаем собрание? – весело спросил Илько.

– Какое там собрание! – отмахнулся, подходя к нему, Пилип Яцков. – Мы пришли сказать, чтобы ты, Илько, не принимал близко к сердцу слова Миколы Сенчука. Разве это критика? Это черт-те что, а не критика…

– По шерстке, Пилип, хочешь погладить? – засмеялся Палийчук. – Нет, Микола правильно распекал меня… Стало быть, поговорим, как исправить недостатки. Все выложим, по совести.

Все облегченно вздохнули, засияли улыбки. Дед Шкурумеляк торжествующе поднял голову и, кинув убийственный взгляд на своего противника, спросил:

– Ну, Иосип, как твое политико-моральное состояние?

* * *

За селом поплыла мгла бескрайных осенних просторов. Ночью они казались красивее, чем днем: не рябило в глазах от пожелтевших межей, убогих полей, которые насели на землю, как беды, нескладно распестрив ее заплатками.

Из-за тучки хлынуло золото лунного света, и густо застроенное покутское село закружилось в привольной пляске. Опершись на кабинку, Микола попыхивал трубкой, вглядывался в изменчивые просторы, думал о них и о своем подгорье, а в крови все не хватало чего-то и словно прохватывало ознобом.

У Гринявки дорога стала круто подниматься. Сенчук попрощался с шофером и вышел на узенькую горную тропу. Над нею сплетались влажные кусты орешника, и во мгле пахло сырой грибницей, пихтовым семенем и лесными орехами.

Внизу пенился и шумел едва различимый Черемош; скупая россыпь звезд, промытая шумливыми струями, неясно обозначала линию реки.

И человек вдруг встрепенулся. Вот о чем исподволь тосковала душа – о певучем шуме Черемоша! Сердце забилось сильнее, и Микола стал весело подыматься на гору, где, как табунщики в ночном, задремали несколько гуцульских хаток. И вдруг они точно проснулись: на окнах вспыхнули отблески луны, а по земле потянулись длинные тени.

Еще с порога Микола услышал ровное дыхание сына, и добрая, смущенная улыбка тронула его суровые, чуть скорбные губы. Не зажигая огня, он подошел к постели, склонился над изголовьем Марка.

Белокурый, высоколобый мальчуган, казалось, даже во сне думал о чем-то. Под глазами у него лежали тени по-девичьи длинных ресниц. Такие же длинные и черные ресницы, такие же прихотливо изогнутые брови были у матери Марка, а все остальное досталось в наследство от отца.

– Счастьице мое! – Микола со вздохом поцеловал ребенка в головку и все не мог наглядеться на свое чудо чернобровое, без которого и человек не человек и мечты бесцветны.

Чего только не желал бы он вложить в своего Марка! Все, чего сам не достиг в жизни (украденную молодость не вернуть!), достигнет Марко, все, что ему только приоткрывалось в замыслах и в сказках, раскроется перед его Марком.

«Счастьице мое!» – сколько необычайного отцовского чувства, надежд вкладывается в эти обычные слова; тот, у кого не было детей, вряд ли поймет это.

Марко повернулся, пошевелил губами и спросонья позвал отца.

А тот замер, чтобы не разбудить сына неосторожным движением. Потом на цыпочках отошел, зажег свет. На столе лежала записка секретаря райкома.

«Микола Панасович, привет!

Опять не застал тебя.

Поднимался на твою поэтическую гору, побывал у жителей вершин, а потом бродили с Марком над Черемошем и вместе пели песенки. Не часто выдается такая благодать. Обрати внимание: у Дмитра Стецюка очень убитый вид, – верно, националисты запугали. А Настечка его молодец. В Жабьем встретил молодого агронома Григория Нестеренка. Он будет у нас работать. Хотел его подвезти – отказывается. «Пройдусь, говорит, пешком: хочу увидать Гуцульщину во всей красе». Ну, думаю, раз речь идет обо всей красе, так машина ног не заменит. Вероятно, завтра прибудет в Гринявку. Захватил тебе «Белую березу», «Виноградарство» и «Справочник садовода», а Макаренка не достал. На собрание приеду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю