Текст книги "Казачья воля (СИ)"
Автор книги: Михаил Тереньтьев
Соавторы: Константин Градов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Прибаутки не было.
– Ну и ладно, – сказал он и пошёл к своему месту у стены.
Тимофей у меня за спиной свернул цигарку и не закурил.
– Ты в это веришь? – сказал он тихо, чтобы не слышал Гаврила. – В то, что до июня надо дотянуть?
– Верю.
– А почему?
Я посмотрел на дорогу.
Я мог бы сказать: потому что я это где-то читал. Я мог бы сказать: потому что помню. Я мог бы, наконец, сказать правду, и он был единственным человеком, который, может быть, не сошёл бы с ума, услышав её.
– Потому что если я ошибаюсь, – сказал я, – то ошибаюсь я, а не ты. Я сегодня в штабе поставил на июнь своё слово. Больше у меня ничего нет.
Тимофей повернул голову.
– Это, – сказал он, – первый твой ответ за два месяца, в котором я не услышал вранья.
Он закурил.
– И самый плохой, – добавил он.
Архип за всю ту ночь не сказал про июнь ни слова.
Он вообще про сроки не говорил никогда, и к маю я понял почему: он мерил не месяцами, а тем, что видел, а на месяц вперёд у него не было ни одного следа.
Мы просидели там до темноты.
В последних серых минутах ещё была видна дорога – вся, от заставы до поворота, семь вёрст пустой майской дороги, по которой ещё никто не шёл.
Глава 21
«Темный час»
К концу мая мы стали делать глупости.
Не крупные. Мелкие, из тех, что видны только своим: человек забывает сменить портянки и на третий день не может идти; на посту вместо двоих сидит один, потому что второй «сейчас придёт»; лошадь неделю не расковывают, потому что кузнец на другом конце участка, а съездить некогда.
Я сам за последнюю неделю два раза заснул сидя, и оба раза не заметил этого, и оба раза узнал об этом от Тимофея.
– Ты сейчас спал, – сказал он.
– Я думал.
– Ты думал с открытым ртом.
Хуже усталости было другое.
За май мы четыре раза поднимали людей по тревоге, и все четыре раза тревога выходила пустая: то разъезд, то чужой обоз, то один раз – стадо. А на пятый раз люди поднялись медленнее.
Я это видел и сделать не мог ничего, потому что единственное средство от этого – настоящее дело, а настоящего дела нам никто не собирался устраивать по нашему расписанию.
Двадцать девятого мая я обошёл участок и посчитал.
Людей – сорок один, вместе с разъездом. Из сорока одного здоровых – тридцать восемь. Патронов русских – тысяча шестьсот. Англицких – двести восемьдесят, из них сто сорок один в трёх дисках.
Максим сектора стоял на низкой дороге, у заболоченной балки, при двух своих номерах и трёх лентах. Четвёртую ленту так и не набили.
Льюис ночевал у Гаврилы в крайнем дворе; при расчёте были два полных диска. Третий полный и сто тридцать девять отдельных.303 лежали в маркированном ящике на дальнем посту, в сухом углублении под накатом.
Низкая дорога была та самая, из-за которой всё и держалось. Она шла от юга вдоль балки, выходила к нашей переправе и была единственной, по которой могли пройти подводы. Высокий берег с тропой был короче и суше, но по нему проходил только человек и конь без груза.
Если бы с юга кто-то шёл, он шёл бы низом.
Мы держали низ.
Это я сказал в мае вслух – и в штабе, и при своих, – и с тех пор у нас все знали: низкая дорога главная, а высокий берег так, тропинка.
Я сам это устроил. Я сам это и объяснил.
Тридцать первого стало тихо совсем, и Архип этой тишине не поверил.
– Их нету, – сказал он, вернувшись с той стороны балки. – Со вчерашнего вечера нету. Ни разъездов, ни дымов.
– Ушли?
– Кто ж их знает.
– Твоё слово?
Архип помолчал.
– Моё слово – что они не ушли, а перешли, – сказал он. – Только куда, я не видал.
– Ты хоть куда смотрел?
– За балку смотрел. Вниз по балке на три версты смотрел. Выше мельницы не ходил.
– Почему?
– Потому что выше мельницы днём открыто, а ночью я туда не успевал.
Он заранее назвал место, куда не дошёл, и не стал прикрывать пробел догадкой.
Я это услышал и не сделал ничего.
Первого июня, в четвёртом часу утра, я пошёл по низкой дороге к дальнему посту, потому что смена оттуда не пришла второй раз за неделю.
Со мной шли Тимофей и трое.
Дошли мы до третьей версты.
На третьей версте по нам ударили с той стороны балки, ударили не густо и не в упор, но ударили сразу с двух мест, и с двух же мест ударили по дороге впереди – там, где она сужается между балкой и старым тыном.
Мы легли.
Пролежали минуту, слушая, и минута эта сказала больше, чем весь предыдущий месяц.
Их было не двадцать и не тридцать. Они били по дороге, а не по нам: держали её всю, от третьей версты до самого поворота. И держали её с той стороны балки, куда мы не могли перейти, потому что балка была заболочена, а брода в ней не было на две версты в обе стороны.
Низкую дорогу закрыли за одну ночь.
– Пост, – сказал Тимофей.
Дальний пост был впереди, за сужением. При нём стоял Максим; всего на посту было восемь человек, включая обоих номеров.
Он был отрезан.
* * *
Обошли высоким берегом и вышли к посту сзади, и к посту мы вышли не первыми.
Первым туда добрался Гаврила – он ночевал у крайнего двора, в версте, и, услышав стрельбу, поднял своего номера и пошёл не к нам, а туда, где, по его расчёту, было хуже.
Когда мы пришли, он уже вывел людей со старого места и посадил их за тыном. Льюис и два диска были при расчёте. Третий диск и маркированный ящик остались в углублении у старого поста: спуск к нему уже простреливался, а свободных рук для ещё одной ноши не было.
– Двое, – сказал он вместо здравствуй.
– Убитые?
– Один. Второй в живот.
В живот – это значило, что нести и что нести быстро нельзя.
Кроме этого было ещё трое зацепленных: один легко в плечо, один в икру без кости, один в руку с перебитой костью. По этой тропе двоим последним нужны были носилки: там здоровый держался обеими руками.
Максимовский расчёт был цел. Оба номера сидели у пулемёта и смотрели на нас так, как смотрят люди, которым уже сказали, что дорога закрыта.
– Стрелял? – спросил я.
– Две сотни, – сказал первый номер. – По той стороне, наугад.
– Толк?
– Никакого.
– Ленты?
– Две полные. В третьей полсотни.
Я посмотрел на балку, на ту сторону, на серые кусты.
– Больше не стреляй, – сказал я. – Ни разу.
– Так они ж…
– Они за балкой, и до тебя им двести саженей. Ты их не достанешь, а они по твоим вспышкам достанут.
Тимофей уже расставлял людей и отправлял двоих назад по тропе с носилками. Моего приказа он не ждал; я повернулся к высокому берегу.
Раненный в живот лежал у тына и был в сознании, и это было плохо, потому что он всё понимал.
– Далеко нести? – спросил он.
– Полторы версты.
– По тропе?
– По тропе.
Он полежал.
– Вы меня там уроните, – сказал он.
– Не уроним.
– Уроните, – сказал он спокойно. – Я эту тропу знаю. Вы меня несите и не слушайте, чего я по дороге буду говорить. Я, когда больно, дурное говорю.
Он потом всю дорогу и правда говорил дурное, и его никто не слушал, потому что он сам просил.
– Степан Тихонович, – сказал Тимофей. – Тропа.
Я пошёл смотреть тропу.
Тропа по высокому берегу была одна и была плоха. Она шла над обрывом, местами в две ступни шириной, с осыпью, и на ней в трёх местах приходилось идти боком.
Для здорового человека – четверть часа. Для носилок – час с лишним.
Я прошёл её всю, до крайнего двора, и вернулся, и на возврате понял главное: там, где тропа выходит к крайнему двору, она сужается до прохода между тыном и стеной сарая, и этот проход – шириной в подводу, и он один.
Кто пройдёт первым, тот и держит.
Обратно я шёл, считая.
Носилок трое. На каждые носилки по два человека, а на плохих местах по четыре. Раненый в живот идёт медленнее всех. От поста до крайнего двора – версты полторы.
Выходило час двадцать. При удаче – час.
– Час двадцать, – сказал я Тимофею.
– А они?
– А они уже обходят.
Это было видно и без разведки: тот, кто закрыл дорогу с той стороны, не станет сидеть, если у него есть возможность перейти балку выше, у мельницы, и выйти нам в спину по нашему же высокому берегу.
Верхом от мельницы до крайнего двора – минут сорок.
* * *
Максим со станком весил без малого четыре пуда.
Его несли четверо, не разбирая, и на первом же узком месте тропы они встали: вчетвером там не пройти, а двое на боковом ходу не удержат собранный станок над осыпью. Снять тело со станка, слить воду и поделить ношу означало найти ещё руки и отдать те самые двадцать минут, которых у нас уже не было.
Мы потеряли на этом десять минут.
– Бросай, – сказал я.
Первый номер повернулся ко мне.
– Это сотенный пулемёт.
– Знаю.
– За него с меня спросят.
– С тебя спросят за него, а с меня за вас, – сказал я. – Бросай.
– Погоди, – сказал Лукьян.
Он стоял чуть в стороне, у тына, со своей берданкой, и я не заметил, когда он подошёл: он был во второй смене и должен был спать в крайнем дворе.
– Ты чего тут?
– Проснулся, – сказал Лукьян.
Он подошёл, посмотрел на Максим, посмотрел на узкое место, потом повернулся и посмотрел назад, туда, где тропа выходила к проходу между тыном и сараем.
– Степан. Сколько тебе надо?
– Час.
– А до мельницы им сколько?
– Сорок минут. Может, тридцать пять.
Лукьян постоял, считая, и считал он медленно, шевеля губами.
– Не сходится у тебя, – сказал он.
– Не сходится.
– На сколько?
– На двадцать минут. Может, на полчаса.
Он кивнул, как будто ему подтвердили погоду.
– Двадцать минут этот проход и держит, – сказал он. – Ежели там кто сядет с этой машинкой.
Я молчал.
Молчал я потому, что уже сам сосчитал то же самое, и потому, что не мог этого сказать вслух, и потому, что всякий, кто сядет в тот проход, из него не выйдет: за проходом обрыв, а перед проходом чистое место в полсотни шагов.
– Я не приказываю, – сказал я.
– Я знаю, что не приказываешь, – сказал Лукьян.
– Я и не попрошу.
– И этого не надо.
Он поставил берданку прикладом в землю.
– Тут вот в чём дело, – сказал он спокойно и не спеша, как говорил всегда. – Ты можешь послать любого, и любой пойдёт, потому что ты старший. А после у него баба останется. У Гаврилы баба, у Тимофея баба и трое, у номера ихнего – мать. Я всех тут перебрал, покуда шёл.
– Лукьян.
– Дай сказать. – Он не повысил голоса. – А у меня в Еланской пустая хата и печь нетопленая. Я про это тебе в марте говорил, и ты тогда не переспросил, и мне это понравилось.
Он повернулся к первому номеру Максима.
– Ленты полные?
– Две. В третьей полсотни.
– Покажи, как заряжать.
Показывали три минуты.
Он слушал, кивал, один раз переспросил и один раз сделал сам.
– Понял, – сказал он.
– И одно, – сказал первый номер. – Ежели заест – не дёргай. Открой крышку, вынь ленту и заложи заново. Уйдёт минута.
– Минута есть, – сказал Лукьян.
Потом снял с плеча берданку и подал её мне.
– Возьми. У неё восемь пулевых и один дробовой. Дробовой я на утку берёг, а утка нынче не полетит.
Я взял.
– Лукьян.
– Ну.
– Двадцать минут, – сказал я. – Не больше. Как пройдут последние носилки – уходи. Тропа за тобой будет свободна.
Он не отвёл глаз. Полного счёта я так и не произнёс.
– На всё воля Божья, – сказал он.
Он оглянулся на четверых, тащивших Максим, и сказал им деловито:
– Ставьте не в проходе, а за тыном, слева. Из прохода меня с той стороны увидят, а из-за тына не увидят, покуда я не начну.
Они поставили, где он сказал.
Потом перекрестился – коротко, в два движения, будто отряхнул с себя дорогу, – и пошёл к проходу, и четверо потащили за ним Максим, и Максим больше не задерживал колонну, потому что он шёл в другую сторону.
* * *
Мы уходили тропой час десять.
Первыми пустили носилки, за ними – тех, кто шёл сам, последними – четверых с винтовками. Так поставил Тимофей, и поставил он это без меня, пока я ходил смотреть проход.
На втором узком месте у нас чуть не сорвался человек.
Он нёс задний конец носилок, оступился, и его удержали за пояс двое сразу, и все трое с полминуты стояли над осыпью и не двигались, и носилки стояли поперёк тропы, и раненый в них молчал.
Потом пошли дальше.
На узких местах носилки передавали из рук в руки, и на третьем таком месте раненый в живот начал говорить, и говорил он громко и не по делу, и его никто не останавливал, потому что останавливать было нечем.
Гаврила шёл предпоследним, с Льюисом на плече, и не оборачивался.
Тимофей шёл последним.
Максим заговорил, когда мы прошли примерно половину.
Он бил короткими, с промежутками – так, как бьёт человек, которому три минуты назад показали, как это делается, и который слушался того, что ему показали.
Я остановился.
– Иди, – сказал Тимофей сзади.
– Я слушаю.
– Ты не слушаешь. Ты считаешь, сколько ему осталось лент.
Я пошёл дальше.
Он бил ещё минут десять. Потом были два длинных промежутка – по полминуты, и я знал, что это значит: он ставил вторую ленту, и ставил её сам, и ставил долго, потому что учили его три минуты.
Потом он бил снова.
Последние носилки прошли проход у крайнего двора. Тимофей не дал колонне остановиться и отвёл её ещё на триста шагов, за поворот, в неглубокую лощину. Только там я обернулся.
Отсюда до прохода было триста шагов, и за поворотом ничего не было видно.
Я стоял.
– Нет, – сказал Тимофей.
– Я не сказал ни слова.
– Ты повернулся.
– Там триста шагов.
– Там триста шагов и двадцать человек за поворотом, – сказал Тимофей. – И у тебя тут трое носилок, из которых один не доедет, если мы встанем ещё на четверть часа.
Я стоял.
– Степан Тихонович. – Он взял меня за рукав повыше локтя – так, как в марте на майдане брал отец. – Он тебе двадцать минут дал. Ты их сейчас потратишь на то, чтоб сходить и убедиться.
Максим оборвался на середине очереди.
Больше он не заговорил.
Мы пошли.
* * *
На высокий берег вышли к семи утра.
Пересчитались.
Живых сорок один минус двое: тот, что погиб на посту, и Лукьян. Тридцать девять.
Здоровых осталось тридцать два. Нестроевых – семеро: трое прежних и четверо раненых сегодня, из них тяжёлых двое.
Максим сектора – потерян со станком и неизвлечённым остатком от пятисот пятидесяти патронов, с которыми Лукьян остался у прохода.
Льюис и оба номера – при нас. При них два полных диска, девяносто четыре. Третий полный диск и маркированный ящик – сто восемьдесят шесть.303 – остались у потерянного поста.
Низкая дорога – не наша.
Тимофей всё это записал углём на доске, потом сел рядом со мной и сказал то, что должен был сказать:
– Тебе это теперь объяснять в штабе.
– Надо.
– И объяснять, отчего мы стояли на низкой, а не на обеих.
– Оттого, что на обе людей не было.
– Это правда, – сказал Тимофей. – Только тебе не поверят: ты в мае сам говорил, что низкая – главная.
– Говорил.
– И ты её потерял.
– Потерял.
Он посидел.
– Я с тобой поеду, – сказал он.
Я сидел на бугре и смотрел вниз, на балку и на дорогу за ней, и дорога была видна вся, до самого поворота, и по ней уже ходили.
Ходили не таясь.
Значит, они там останутся.
Значит, если с юга кто-то и пойдёт – низом он не пройдёт. А высоким берегом не пройдут подводы. А без подвод не ходит ничего, что имело бы смысл ждать.
Всё, на чём я держал слово с двенадцатого мая, лежало теперь внизу, за балкой, и по нему ходили чужие.
Тимофей сидел рядом и ни разу не назвал низкую дорогу.
Гаврила к вечеру один раз выругался и больше вниз не смотрел.
Ко мне подсел Архип.
Архип сел молча и пять минут правил ножом сломанный ноготь.
– Дядя Степан, – сказал сзади Мишка.
Он пришёл из Затонского с утренним словом и всё уже видел сам.
– Что.
– Про дядю Лукьяна правда?
– Правда.
Он постоял.
– А он мне обещал показать, как силки ставить, – сказал Мишка. – В воскресенье.
Он покраснел, отошёл и до вечера сидел у лошадей.
Архип дождался, пока он отойдёт.
– Пойду, – сказал он.
– Куда?
– На юг.
Я повернулся.
– Один?
– Один. Вдвоём я пойду вдвое медленнее и вдвое приметнее.
– Что искать?
Архип пожевал ус.
– Ты мне скажи, чего ты хочешь, – сказал он. – А я тебе скажу, что я могу.
Я подумал.
– Я хочу знать, есть ли на юге дорога, по которой могут пройти подводы, и по которой они сейчас не ходят.
– Такая есть всегда.
– Тогда – по которой могут пройти чужие подводы, – сказал я. – Не их. И не наши.
Архип посмотрел на меня очень внимательно, и я подумал, что вот сейчас он спросит.
Он не спросил.
– Понял, – сказал он. – Теперь слушай, что я могу. Я могу набрать вёрст сорок в круг, поглядеть три брода и две дороги и вернуться. Дней шесть, ежели повезёт. Восемь, ежели не повезёт.
– Мало.
– Мало, – согласился Архип. – Больше не бывает.
– И вот ещё что, – сказал я. – Ты вернёшься с тем, что увидел. Не с тем, что я хочу услышать.
– А иначе не бывает тоже, – сказал Архип.
Собирался он недолго. Взял хлеб, соль в тряпице, роговую табакерку и нож. Одностволку оставил у кошары.
– А ружьё? – спросил Гаврила.
– Ружьё мешает, – сказал Архип. – С ружьём ты человек с ружьём. А без него – дед идёт.
Он ушёл на другой день, второго июня, до света, и ушёл он пеший, потому что верхом, сказал он, видно голову над бурьяном.
Берданку Лукьяна я в тот день отдал Мишке – не для стрельбы, а держать.
– Патроны я вынул, – сказал я. – Все девять. Они у Тимофея.
– Дядя Степан…
– Держать, – сказал я. – И чистить. Через месяц спрошу.
– А чего через месяц? – спросил Мишка.
– Через месяц отдам патроны.
Он взял её обеими руками и понёс к лошадям, и нёс он её стволом вниз, как носил Лукьян.
Глава 22
«Пыль на горизонте»
Третьего июня мы в первый раз приняли пыль за помощь.
Пыль встала на юго-востоке, за дальними буграми, около полудня. Она стояла долго – часа полтора – и была широкая, и шла она в нашу сторону.
Первым её увидел наблюдатель с бугра и прислал мальчишку.
К полудню на высоком берегу собралось человек двадцать, и все двадцать смотрели на юго-восток и все двадцать друг другу мешали.
– Идут, – сказал кто-то сзади.
– Кто идёт?
– Ну кто-то ж идёт.
– Разойдись, – сказал Тимофей. – По местам. Кто хочет смотреть – смотри со своего места.
Разошлись не сразу.
Я смотрел час.
Пыль перестала подниматься к третьему часу и осела, и до вечера ничего не было. К вечеру пришло объяснение, и объяснение пришло с той стороны, откуда мы его не ждали: с нового наблюдательного поста на высоком берегу передали, что на юго-востоке гоняли скот, и скота было голов триста, и гнали его от Казанской на восток, чтобы не досталось.
Свой скот. Свои люди. Свои гнали от своих же.
– Триста голов, – сказал Гаврила. – А пылят как дивизия.
– Дивизия пылит хуже, – сказал Тимофей.
– Ты видал?
– Видал. В шестнадцатом.
Четвёртого не было ничего, и это оказалось хуже всего.
Люди на постах в такой день делаются странными. Один целый день чинил уздечку, которую починил ещё утром. Двое поссорились из-за котелка так, что их разводили. Гаврила разобрал и собрал Льюис трижды, и на третий раз я подошёл и сказал, чтоб он перестал.
– Он же чистый.
– Он чистый.
– Так я и говорю: чистый.
– Гаврила. Ты его разбираешь не оттого, что он грязный.
Он посидел, подумал и убрал ветошь.
Второй раз было пятого. На этот раз стреляли.
Она началась на рассвете, далеко на юге, и шла с перерывами часа четыре, и слышно её было плохо: то громче, то совсем никак. Пушки – два или три раза, а остальное винтовочное, и всё это на пределе слышимости.
Люди на постах не спали с четырёх утра.
К девяти всё стихло.
К полудню я послал двоих узнать, и они вернулись к ночи, и то, что они привезли, было опять никуда не годно: стреляли за Доном, у чужой станицы, и что там было – не знает никто, и знает только то, что после полудня оттуда шли подводы с ранеными. Шли они на север. К югу не шли.
– Значит, наши, – сказал Гаврила.
– Значит, наши, – сказал я. – И значит, наших там побили, а не они кого-то.
Тимофей записал в тетрадку три строки и подчеркнул последнюю.
– Ты чего подчеркнул?
– То, что подводы шли на север, – сказал он. – Это единственное, что мы знаем наверное. Остальное – пересказ.
– И что это значит?
– Что там кому-то было плохо, – сказал Тимофей. – А кому – не сказано.
Шестого не было ничего.
Совсем ничего: ни пыли, ни стрельбы, ни вестей. Тихий летний день, жара с полудня, и над дорогой за балкой стояло марево, и в этом мареве ходили чужие подводы, и ходили они спокойно, потому что дорога была их.
Вечером шестого я сидел у кошары и считал дни.
Архип ушёл второго. Он говорил: шесть дней, если повезёт, восемь – если нет. Если считать день выхода, шестой выпадал на седьмое; если не считать, на восьмое.
А начало июня было уже.
Я сидел и в первый раз за весь месяц позволил себе подумать честно: а вдруг я всё перепутал.
Не месяц. Не число. Вообще всё.
Может быть, я читал про другое восстание. Может быть, помощь пришла в другой год. Может быть, помощи не было вовсе, и то, что я помню, – это то, чем кончилась какая-то другая книга.
Я просидел с этой мыслью до темноты и никому её не сказал.
Ко мне подсел Тимофей и просидел рядом полчаса, и ни он, ни я не сказали ни слова.
Потом он встал.
– Завтра седьмое, – сказал он.
– А восьмое – послезавтра.
– Если по числам, – сказал Тимофей. – А по дням пути завтра шестой, ежели считать тот, когда он вышел.
– Он сказал: шесть, а если не повезёт – восемь.
– Вот и я про то, – сказал Тимофей. – Завтра уже можно ждать. И послезавтра ещё не поздно.
Он ушёл, и я потом полночи думал: приходил он ради этих четырёх слов и долго их выбирал.
* * *
Мишка прибежал на рассвете седьмого.
Мы ждали его со стороны кладок, а он прибежал с востока, от тылового поста. Последнюю версту он бежал и потому первые полминуты не мог говорить.
– Дыши, – сказал Тимофей.
– Я…
– Дыши.
Он подышал.
– Дядя Архип, – сказал он. – Живой. На тыловом посту.
Я встал.
– Ранен?
– Не он. Он привёл. Он привёл человека, и человек раненый, и его на посту оставили, и туда фельдшера послали.
– Кто человек?
– Не наш, – сказал Мишка.
– Как – не наш?
– Совсем не наш. Я такой одёжки не видал.
Гаврила поднялся с земли.
– Погоди, – сказал он. – Погоди-ка.
– Дядя Гаврила, вы не сбивайте, – сказал Мишка сердито. – Мне велено три вещи передать, а вы меня собьёте, и я всё перепутаю.
Гаврила сел обратно.
Мишка полез в сумку.
– Дядя Архип велел передать три вещи, – сказал он. – И велел передать точно, а если чего забуду – назад бежать и не выдумывать.
– Говори.
Мишка выпрямился и стал говорить так, как его учили: ровно, ни слова назад, ни слова вперёд.
– Первое. Слово: «Телушка сошла со двора».
Гаврила рядом со мной хмыкнул.
– Второе. Идти от Кривого брода на юг, левым берегом, до трёх верб, и от верб не по дороге, а балкой, которая с виду глухая. Она не глухая, она сквозная, и выходит она к дальнему выгону за Казанской.
– Третье?
– Третье. – Мишка полез за пазуху и достал сложенную вчетверо бересту. – Он это сам резал. Велел показать вам и дяде Тимофею, а больше никому.
Береста была свежая; на ней ножом были вырезаны две черты и между ними крест, а сбоку – три точки.
Тимофей взял её первым.
– Две черты – балка, – сказал он. – Крест – где перейти. А точки?
– Точки – посты, – сказал Мишка. – Он сказал: два поста ихних, а третья точка – где он сам лежал и откуда их видно оба.
Тимофей поднёс бересту к свету.
– Стой, – сказал он. – Мишка. Он тебе говорил, сколько до балки от верб?
– Не говорил.
– А ты не спросил?
– Я спросил, – сказал Мишка. – Он сказал: «Не выдумывай. Скажешь, что не знаешь».
Тимофей опустил бересту.
– Это Архип, – сказал он. – Никто другой так не выучит.
Тимофей ещё четверть часа проверял всю весть.
– Слово он тебе сказал какое?
– «Телушка сошла со двора».
– А не «телушка ушла»?
– «Сошла».
– Хорошо. Кривой брод – это который?
– Тот, что ниже мельницы. Не тот, что у кладок.
– Он так сказал?
– Он сказал: «нижний, где два камня».
– Есть там два камня, – сказал Тимофей мне. – Я их видел в апреле.
Ещё три вопроса касались того, чего в вести не было.
– Он тебе сказал, сколько их на постах?
– Не сказал.
– А ты не спросил?
– Спросил. Он сказал: «Придут – сам скажу».
– А про раненого сказал, откуда тот?
– Не сказал.
– А ты?
– А я не спрашивал, – сказал Мишка. – Мне велели три вещи. Я и не лез.
Тимофей повернулся ко мне.
– Он не выдумывает, – сказал он. – Выдумывающий всегда знает больше, чем ему велели.
Он повернулся к Мишке.
– Последнее. Человек, которого он привёл. Ты его видел?
– Видел. Издали.
– Опиши.
– Раненый в плечо и в ногу. Лежал на подводе. Не наш: одёжка не наша и сапоги не наши. – Мишка подумал. – И коня рядом вели не нашего. Конь хороший.
– Он говорил?
– Он говорил, только я не слышал. Он с дядей Архипом говорил, а меня отослали.
Тимофей посмотрел на меня.
– Ну? – сказал он.
– Годится, – сказал я.
– Ты про главное не спросил, – сказал Гаврила.
– Про что?
– Про когда.
– Мишка, – сказал Тимофей. – Дядя Архип говорил, когда?
– Не говорил.
– А про раненого – говорил, когда тот вышел?
– Не говорил.
Гаврила сел на землю.
– Выходит, опять не знаем, – сказал он.
– Не знаем, – сказал я. – Зато знаем дорогу. За три с лишним месяца это первый раз, когда мы знаем дорогу и не знаем часа. Раньше было наоборот.
С тылового поста прислали ещё одну короткую весть: раненого перевязали, погрузили на подводу и отправили в перевязочный пункт. Имени в донесении не было.
* * *
Архип пришёл сам к пятому часу утра.
Он пришёл пеший, как ушёл, и был он серый от пыли и худой, и первым делом сел, и первое, что он сказал, было:
– Дайте попить и не спрашивайте пять минут.
Ему дали. Он выпил, посидел и сказал:
– Теперь спрашивайте.
Мы сели вокруг него на землю, и он взял прутик и стал чертить прямо по земле.
– Вот Дон, – сказал он. – Вот наш берег. Вот низкая дорога, которая теперь ихняя.
Он провёл линию.
– Вот сюда я ходил. Сорок вёрст ходу набралось. Три брода поглядел. Верхний не годится, там вода стоит высоко. Средний годится для конного, для подводы – нет. Нижний, где два камня, годится для всего.
– Он охраняется?
– Он не охраняется, – сказал Архип. – Он просто никому не нужен, потому что от него дорога никуда не идёт. От него идёт балка, а балка с виду глухая.
Он прочертил вторую линию.
– Балка не глухая. Она сквозная. Я по ней прошёл всю, от начала до конца, и вышел на дальний выгон за Казанской, и мне на это ушло четыре часа.
– Подвода пройдёт?
– Пройдёт. В два места надо покидать хвороста, и там сажени три топкого, но пройдёт. Я мерил палкой.
– А посты?
Архип поставил две точки.
– Тут и тут. Один на выходе, у выгона, – этот большой, человек двенадцать, и при них две подводы. Второй в середине балки, на повороте, – этот маленький, четверо, и они там сидят не для того, чтоб держать, а для того, чтоб глядеть.
– Как ты мимо них прошёл?
– Ночью, по дну, – сказал Архип. – Один. Вчетвером я бы не прошёл.
– И назад так же?
– Назад иначе. Назад я шёл поверху по кромке и вёл лошадь с раненым, а с лошадью по дну не пройдёшь.
– И тебя не видели?
– Меня видели, – сказал Архип спокойно.
Мы все повернулись к нему.
– Один видел. С малого поста, ночью, в трёх верстах от балки. Окликнул. Я не отозвался. Он выстрелил один раз и больше не стрелял.
– И что теперь?
– Теперь они знают, что ночью кто-то прошёл с лошадью. Один. С той стороны на эту. Больше они не знают ничего, а один человек с лошадью – это не тревога.
Он подумал.
– Только этот один у них теперь в голове сидит, – добавил он. – И ежели мы нынче полезем, они его вспомнят.
Он положил прутик.
– Теперь про человека.
Мы замолчали.
– Я его нашёл на третий день, у среднего брода, в кустах, – сказал Архип. – Он лежал двое суток. Конь при нём стоял, а он не мог сесть.
– Кто он?
– Разведка. Донская. С юга.
– Он тебе сказал?
– Он мне сказал не сразу. Он сперва решил, что я красный, а после – что я мародёр. – Архип снова взял прутик. – Мы с ним часа полтора разговаривали, покуда он поверил.
– И что он сказал?
Архип помолчал.
– Он сказал, что идут, – сказал он. – Что конная группа идёт с юга и что она уже близко. Что у них было дело третьего дня, и что после этого дела он ушёл с двумя и потерял обоих.
Никто ничего не сказал.
– А когда? – спросил Гаврила.
– Вот этого он не сказал, – ответил Архип.
– Не сказал или не знает?
– Не знает. – Архип посмотрел на Гаврилу. – Он лежал двое суток в кустах. Он и день недели у меня спрашивал.
Гаврила сел обратно.
– Он ничего не знает про час, – сказал Архип. – Он знает, что идут, и он знает, откуда. Больше ничего.
Я сидел и смотрел на чертёж на земле.
Ничего из того, что я помнил, тут не помогало. Я не знал этой балки. Я не знал этого брода. Я не знал ни одного из тех двух постов, и, если бы я всю ночь вспоминал книжки, я не вспомнил бы ни одной строки, которая бы мне сейчас пригодилась.
А человек, который сходил и посмотрел, знал всё это на память и мог начертить прутиком по земле.
– Архип, – сказал я.
– Ну.
– Я иду по твоему.
Он поднял голову.
– Я не спорил, – сказал он.
– Ты не спорил. Я говорю вслух, чтоб все слышали. Дорогу выбрал ты, и я по ней пойду, и, если она окажется плохая, спрос будет с меня, а не с тебя.
Архип пожевал ус.
– Она не плохая, – сказал он. – Она узкая.
– Узкая – это сколько?
– На дне местами в две подводы. А в двух местах – в одну.
– И там же топкое?
– Там же.
– Значит, ежели нас в этих двух местах прижмут, мы не разойдёмся.
– Не разойдёмся, – сказал Архип. – Оттого и говорю: узкая. Я не говорю «хорошая». Я говорю: другой нет.
* * *
Дальше говорили о деле, и говорили быстро.
Балка была сквозная, и по ней могли пройти подводы: через неё можно и встретить, и провести. Пока на выходе сидели двенадцать человек, а в середине четверо, балка оставалась мешком.
– Двенадцать и четверо, – сказал Тимофей. – Нас тридцать девять, из них здоровых тридцать два.
– И низкая дорога у них за спиной, – сказал я. – Они оттуда достанут за час.
– Значит, час.
– Значит, час, – сказал я. – Час на то, чтоб снять оба поста и открыть балку. И после этого держать её открытой столько, сколько понадобится, а сколько понадобится – не знает никто.
Гаврила поднял руку, как в школе.
– Стёпа. А если они не придут?
– Тогда мы час подержим пустую балку и уйдём.
– И всё?
– И всё, – сказал я. – И это единственный ответ, который у меня есть, и я его нынче говорю при всех, чтоб потом никто не сказал, что не слышал.
– А кто им скажет, что она открыта? – спросил Тимофей.
Я остановился.
Это был тот самый вопрос, которого я себе за всё утро не задал, и он был главный.
– У нас с ними нет связи, – сказал Тимофей. – Мы не знаем, где они и когда пойдут. Мы можем снять оба поста и держать пустую балку сутки, а они в это время будут в двадцати верстах и про нас не услышат.
– Раненый, – сказал Архип.
– Что – раненый?
– Он знает, где их искать. Он мне сказал, куда идти, ежели я захочу их встретить. Я не пошёл, потому что вёл его.
Тимофей повернулся к нему.
– И ты молчал?
– Я не молчал, – сказал Архип. – Меня не спрашивали. Меня спрашивали про балку.
– Куда идти? – сказал я.
– От выгона за Казанской ещё вёрст двенадцать на юг. Там сторожевые. Он сказал: кто дойдёт, пусть скажет слово. И слово он мне дал.




























