Текст книги "Казачья воля (СИ)"
Автор книги: Михаил Тереньтьев
Соавторы: Константин Градов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Соседняя сотня ушла вся. Раненых у них было девять, и все девять ушли по низу.
Их сотник пришёл к нам утром, обошёл двор, ничего не сказал и уехал. К вечеру от него привезли два мешка овса и полпуда сала, и при этом опять ничего не сказали.
Просёлок и развилку они не взяли. К свету отошли за балку и стали там, и это значило, что коридор не перерезан и что подводы из Затонского пойдут в Вёшенскую сегодня же, как ходили вчера.
К рассвету недосчитались одной лошади – той самой, четвёртой. След искали до вечера, но за балкой он смешался с чужими конскими следами.
Патронов русских израсходовали четыреста с чем-то, точно Тимофей сосчитал к полудню.
Англицких – шестнадцать.
Тимофей записал это углём на доске и потом стёр рукавом, потому что доску надо было нести обратно.
– В голове держи, – сказал он мне. – Четыреста двенадцать наших и шестнадцать англицких. За одну ночь.
– За одну ночь и за одного человека.
– За одного человека и за девять чужих раненых, – сказал Тимофей. – Ты уж считай всё, если считаешь.
– Пятнадцать осталось, – сказал Гаврила.
Он сидел на порожке, поставив Льюис между колен, и просто держал его за кожух двумя руками.
Второй номер сел на корточки рядом, вынул пустой диск из мешка и положил на колено.
– Чистить? – спросил он.
Гаврила не ответил.
– Чисти, – сказал я. – Пустое тоже должно быть готово.
Он разобрал диск на половины, вытер землю с края и прошёл пальцем по пружине. Ни вмятины, ни сорванного зуба не было. После чистки он завернул пустой диск отдельно от мешка с пятнадцатью патронами и положил оба возле Льюиса, чтобы Гаврила видел, где что лежит.
– Готов, – сказал второй номер.
Гаврила кивнул, не поднимая головы.
– Пятнадцать, – сказал я.
– Это ни на что.
– Это на один раз.
– Это, Стёпа, ни на что, – сказал Гаврила. – Пятнадцать – это когда уже некуда деваться. А я вчера думал, что тридцать один – это много.
– Вчера и было много.
– Вчера было шестнадцать, – сказал Гаврила. – А много было в марте.
Он замолчал.
Я ждал, что он что-нибудь скажет ещё. Про патроны он больше не сказал ничего.
– Нужны патроны, – сказал я. – Англицкие. Где угодно.
– Где угодно их нет.
– Значит, надо узнать, где они есть.
– Узнаем, – сказал Тимофей за моей спиной. – Только ты сперва вот что реши. Пулемёт без патронов – это два пуда железа, которые кто-то на себе носит. Ежели мы за месяц ничего не найдём – я тебе скажу его бросить.
– Скажешь.
– И ты подумаешь.
– И я подумаю, – сказал я.
Хоронить его на месте я не дал.
– Отдадим своим, – сказал я. – Пусть везут в хутор.
– Далеко везти, – сказал кто-то из приданных.
– Далеко.
– Земля везде одна.
– Земля везде одна, – сказал Тимофей. – Только могилу навещать ходят не на землю, а в место.
Тело Семёна отдали хуторянам в тот же день.
Его тётка приехала к вечеру на подводе, и с ней приехал сосед, который правил. Полина вышла к ним из перевязочного двора, расстелила на подводе попону и спросила только одно:
– Он сам пошёл или его послали?
Тётке, людям и мне было бы легче сказать «послали». Но это было неправдой.
– Сам, – сказал я.
Полина смотрела на меня.
– Он и в лазарете сам, – сказала Полина. – Ему велено было лежать, а он ушёл.
– Ушёл.
– И вы его не отослали.
– Не успел, – сказал я. – Я отослал его на утро. А началось в половине третьего.
Полина постояла.
– Ну, – сказала Полина. – Хоть не врёшь.
Тётка с соседом уехали. Подвода скрипела на подъёме, пока не скрылась за бугром.
Мишка стоял у плетня и не подошёл ни к подводе, ни ко мне.
Он видел Семёна в последний раз в день нашего возвращения – живого, но на носилках. Теперь смотрел вслед подводе и тёр пальцем узел на ремне своей сумки.
– Дядя Степан.
– Что.
– Он вьюк по два раза перевязывал, – сказал Мишка. – Всегда по два. Я думал, от робости.
– Не от робости.
– Я знаю, – сказал Мишка. – Теперь знаю.
Он постоял и ушёл.
Вечером я нашёл Гаврилу за скирдой, на той самой запасной точке. Он там сидел без дела и без пулемёта.
– Ты ему сказал уходить, – сказал я.
– Сказал. Два раза.
– А в третий?
– А в третий не сказал, – ответил Гаврила. – В третий я ему сказал: «Ну, стой при лошадях, только не лезь».
Он посмотрел на свои руки.
– Вот за это третье, Стёпа, я себе и не прощу. Не за то, что он пришёл. За то, что я его пристроил.
Я сел рядом.
– Ты его пристроил в самое безопасное место на всём рубеже, – сказал я.
– Ага.
– И он оттуда ушёл сам.
– Ага, – сказал Гаврила. – И как же оно так вышло-то.
На это ответа не было ни у меня, ни у кого другого, и мы просидели там до темноты, и за всё это время он не сказал ни одной прибаутки, и я поймал себя на том, что жду её и что мне без неё нехорошо.
Глава 16
«Каждый патрон»
Оружейная сектора помещалась в бывшей лавке, и это было хорошо: у лавки был каменный пол, глухие ставни и одна дверь.
Всё остальное в ней было плохо.
Патроны лежали в ящиках, в мешках, в цинках, в двух корытах и просто на полу, кучей у стены. Сверху на куче лежала шинель, и под шинелью спал человек, которого поставили эту кучу сторожить.
– Подымайся, – сказал Гаврила.
Человек поднялся и оказался немолодым мастеровым с обожжёнными пальцами.
– Я не сплю, – сказал он. – Я думаю.
– О чём?
– О том, что вы всё равно придёте.
В оружейной его звали Кузьмичем. Имя это было или привычное мастерское прозвище, я не спросил; он тоже не объяснил. Обожжённые пальцы у него работали быстрее чужих слов, и дальше он говорил только о деле.
– Показывай.
Он показывал часа полтора, и то, что он показал, было хуже, чем я думал.
Три четверти лежавшего были русские винтовочные – те самые, которыми бьют из трёхлинейки. С ними всё было понятно.
Остальная четверть была всем на свете.
Австрийские, японские, короткие револьверные. Английских.303 – двадцать восемь, в трёх местах и вперемешку с русскими. Ещё десятка полтора мастеровой не признал вовсе:
– А эти я не знаю.
– Совсем?
– Совсем. И трогать их не советую.
– Двадцать восемь, – сказал я вслух.
– Чего двадцать восемь?
– Англицких.
Гаврила подошёл, посмотрел в ящик и постоял над ним, и я думал, что он сейчас что-нибудь скажет. Он не сказал ничего и отошёл.
Он с тридцать первого числа не сказал ни одной прибаутки.
Хуже всего было не это.
В цинке с надписью «винт. русск.», из которого вчера набивали обоймы для гребня, лежало восемнадцать австрийских.
– Кто мешал?
– Никто не мешал. – Мастеровой развёл руками. – Оно само мешается. Привозят с двух мест, ссыпают в одно, и через неделю уже не разберёшь.
– И что было бы?
– А то и было бы. Он её в магазин суёт, она наполовину лезет, он давит, затвором досылает, а тут в него стреляют.
– И часто так?
– У нас покуда не было. – Мастеровой посмотрел на меня. – А в Еланской, сказывают, на ученье один затвор силой заколотил. Патрон перекосило, винтовку потом в мастерскую несли. В бою остался бы без ствола в самую нужную минуту.
– Кто виноват вышел?
– А никто, – сказал мастеровой. – Ссыпали в одно ведро, и всё.
Гаврила присел над корытом и стал перебирать.
– Стёпа, – сказал он через минуту. – Глянь.
Он держал два патрона рядом, как тогда, ночью у брода: русский и английский.
– Похожи?
– Похожи.
– А вот этот, – он вынул третий, – на мой похож ещё больше. Только он не мой.
– А чей?
– А ляд его знает чей, – сказал Гаврила. – Он в мой диск влезет, я тебе точно говорю. Влезет и станет. И станет он там навсегда.
Мастеровой поднял голову.
– Сомнительные откладывать надо, – сказал он.
– Куда?
– В отдельный ящик и подальше. И не спорить с тем, кто скажет «а может, сойдёт». В магазин, может, и влезет. До патронника дойдёт – заест, и останется у человека кусок железа.
* * *
Начали второго апреля и разбирали три дня.
Работали шестеро: мастеровой с двумя своими, Гаврила, его номер и я. Мишку я к оружейной не подпустил вовсе и на его «дядя Степан, я бы считал» ответил, что считать он будет, когда всё разложат, и не патроны, а ящики.
Разложили так.
Русские винтовочные разложили в шесть ящиков у левой стены, английские.303 – в малый ящик в дальнем углу. Австрийские и японские унесли в сарай до тех пор, пока не появится подходящее оружие. Сомнительные заперли в седьмом ящике у двери; ключ Кузьмич держал на поясе.
Метили не надписью.
Сначала я велел подписать ящики, но из шести человек в оружейной читали двое.
– Зарубками, – сказал мастеровой. – По-хозяйски.
Зарубки вышли такие. Три косые на крышке – русский винтовочный. Выжженный круг и короткий просмолённый шнур на ручке – англицкий. Одна поперёк – австрийский или японский, к которому пока нет винтовки. Крест-накрест – сомнительный, не трогать.
– А запомнят? – спросил Гаврила.
– За неделю запомнят, – сказал мастеровой. – Люди про хлеб и не такое помнят.
На всякий случай зарубки мы ещё и показали. Собрали у оружейной десятка два человек, поставили перед ними четыре крышки и заставили каждого сказать вслух, что на какой.
Двое перепутали поперечную зарубку с выжженным кругом.
– Вот эти двое, – сказал мастеровой мне на ухо, – и есть те, кому вы патроны дадите первыми.
– Почему?
– Потому что они всегда первые лезут.
Пересчитали к вечеру третьего дня.
Русских исправных вышло тысяча девятьсот сорок. Ещё триста двенадцать легло в сомнительные – зелёные, с прозеленью на гильзе, побывавшие в воде.
Англицких – двадцать восемь. Плюс наши пятнадцать в диске.
Сорок три на весь сектор.
– Ну, – сказал Гаврила, глядя на этот малый ящик. – Одному диску на четверть. Вот тебе и весь мой пулемёт.
Максим сектора стоял тут же, у стены, под мешковиной.
Максим принадлежал сотне, у него был свой расчёт. Меня допустили к нему только потому, что третью неделю он молчал.
– Отчего не стрелял?
– Ленты, – сказал мастеровой.
Ленты с марта лежали в углу сырой кучей. Одну вытянули и посмотрели на свет: гнёзда разошлись, наконечники местами были оторваны, кусок одной ленты кто-то пустил на ремень.
– И что с ними?
– Сушить, – сказал мастеровой. – Медленно и не у огня. У огня она покоробится, и тогда всё.
Ленты четыре дня сушили вдали от печи, потом чинили суровой ниткой и заплатами. Гаврила на третьем часу сказал, что лучше бы ещё раз сходил к броду.
– Из шести лент вышло четыре, – сказал мастеровой в конце. – Пятая пойдёт на заплаты. Шестую я тебе не отдам ни за что: она разойдётся на второй сотне и станет поперёк.
– А четыре?
– Четыре – это тысяча выстрелов, ежели набивать полными.
– А набивать чем?
Мастеровой посмотрел на левую стену, где стояли шесть ящиков.
– Вот тем и набивать, – сказал он. – Только тогда у тебя от тысячи девятисот останется девятьсот сорок.
Я сидел и смотрел на эту цифру.
Тысяча патронов в четырёх лентах – это, если по уму и короткими, шесть или семь настоящих минут. И девятьсот сорок на весь остальной сектор.
– Все не набивай, – сказал я. – Набьём две ленты. Двум быть готовыми, две держать сухими.
– А кто набивать станет?
– Тот же, кто и стрелять. Пусть привыкает, что лента у него не сама заводится.
– Он не станет.
– Станет, – сказал я. – Первую набьёте при нём, вторую он набьёт сам.
– А ежели полезут?
– Ежели полезут, две ленты у тебя уже в коробах. Третью набивайте, только если тревогу дадут заранее. Четвёртую держи сухой и целой.
Мастеровой подумал.
– Это верно, – сказал он и добавил, помолчав: – Только ты тому, кто у Максима сидит, сам скажи. Я ему скажу – он меня пошлёт.
К вечеру пятого расчёт набил две ленты по двести пятьдесят и уложил их в короба. Третья и четвёртая остались сухими и пустыми. Из тысячи девятисот сорока русских после этого оставалось тысяча четыреста сорок.
* * *
Ведомость я достал шестого, перед рассветом, и разложил на столе.
Ту самую, скучную, которую штаб вернул мне двадцать шестого. Пуды, вёдра, овёс, соль – и посреди этого, на третьем листе, две строки: что и когда возят на промежуточный склад у Кривой балки и какого числа принимают.
– Шестого примут, – сказал Тимофей, водя пальцем. – Значит, седьмого-восьмого повезут дальше.
– Значит, седьмого оно там лежит.
– Лежит.
Мы посмотрели друг на друга.
– Пойдёшь ты, – сказал я.
Тимофей не сразу понял.
– А ты?
– А я на коридоре. У меня завтра идут подводы с ранеными, и я их не брошу.
– Пошли кого другого на подводы.
– Некого. – Я подвинул к нему ведомость. – И дело не в этом. Дело в том, что я хочу знать, работает ли оно без меня. Тридцать первого работало, но тридцать первого ты отбивался. А тут надо не отбиваться, а сделать.
Тимофей сдвинул ведомость обратно ко мне.
– Ты меня не проверяй, – сказал он. – Мне это не нужно.
– Я не тебя проверяю.
– А кого?
– Себя, – сказал я. – И то, что я тут наделал за месяц.
Он подумал.
– Тогда так, – сказал он. – Планирую я. Не ты. Ты в мой план не лезешь и правишь только тогда, когда я сам спрошу.
– Согласен.
– И ежели я скажу «не пойду» – не пойду.
– Согласен.
– И людей я беру своих, кого назову. Гаврилу не беру.
Гаврила, сидевший у печки, поднял голову.
– Это почему?
– Потому что ты со своей дурой ходишь медленно, а патронов к ней у тебя сорок три, – сказал Тимофей. – И потому что ежели там дело сорвётся, я не хочу тащить два пуда железа по мокрому.
– А если там как раз твой пулемёт и нужен будет?
– Тогда я плохо спланировал, – сказал Тимофей. – И тогда я приду и скажу об этом при всех.
Гаврила открыл рот, посмотрел на Тимофея, посмотрел на меня и рот закрыл.
Тимофей планировал весь шестой день. Ко мне пришёл дважды: спросил про промоину у Кривой и сколько человек можно снять с коридора. Я разрешил четверых; он взял троих.
Ушли в ночь на седьмое.
Я в эту ночь стоял на коридоре и не спал вовсе, и это была самая пустая работа из всех, что мне доставались.
Стоять и ждать чужого дела – хуже, чем идти самому. Идущий занят. Ждущий считает.
К трём часам я досчитался до того, что придумал им три беды и на каждую по два выхода, и все шесть выходов были никуда не годны, потому что я не знал, что там на самом деле.
В четыре пришёл Архип и сел рядом.
– Не спишь?
– Не сплю.
– Ну и не спи, – сказал он. – Только не ходи взад-вперёд. Ты уже тропу протоптал, а тут её быть не должно.
Я сел.
– Архип. Ты бы на его месте как пошёл?
– Не скажу.
– Почему?
– Потому что ты меня спрашиваешь не затем, чтоб узнать, – сказал Архип. – Ты спрашиваешь, чтоб перестать думать. А это дело плохое: ты моими словами свою тревогу заткнёшь, а к утру всё одно окажется, что он пошёл по-третьему.
Он помолчал.
– Ты вот что. Ты про подводы думай. Твои подводы завтра идут. Про них и думай.
Я стал думать про подводы. Помогло на полчаса.
Вернулись они к полудню седьмого, и вернулись все четверо.
* * *
Трофеи принимали во дворе, при всех и по счёту, как завёл Тимофей ещё в марте.
Русских винтовочных – три ящика и один початый: тысяча восемьсот с чем-то. Пересчитали и записали зарубками: тысяча восемьсот двадцать.
Англицких.303 – два малых цинка, вскрытых и наполовину разобранных ещё до нас.
Считали их долго и вдвоём, я и Гаврилин номер, потому что Гаврила считать не мог.
Он не мог считать потому, что стоял над этими цинками и держал руки за спиной, как держит человек, который боится тронуть.
– Четыреста восемьдесят один, – сказал я наконец.
Гаврила ничего не сказал.
– Четыреста восемьдесят один и сорок три наших, – повторил я. – Пятьсот двадцать четыре.
Он сел на землю рядом с цинками.
– Три диска, – сказал он. – По сорок семь. Сто сорок один. И останется триста восемьдесят три.
– Триста восемьдесят три, – сказал я.
– Стёпа. – Он поднял голову. – Это же на четыре боя.
– На три, – сказал Тимофей.
– На четыре!
– На три, – повторил Тимофей. – Четвёртый ты будешь стрелять по-глупому, потому что тебе покажется, что у тебя много.
Гаврила подумал и не стал спорить.
Кроме патронов взяли масло, ветошь, ключ, два бойка и пружины. Один боёк оказался льюисовским; второй – непонятно чей, но лежать не просит.
Больше не взяли ничего: ни сапог, ни мешков, ни сала. Тимофей сказал: не за тем шли.
– И сала не взяли? – сказал Гаврила.
– И сала.
– Тимоха. Там же сало.
– Там же и часовой был живой, – сказал Тимофей. – Полезли бы в кладовую – он бы у нас лишних десять минут в ногах путался. Мне эти десять минут дороже сала.
Гаврила посмотрел на цинки у своих ног и согласился.
Тимофей отставил пустой цинк и доложил, как было.
– Часовых двое. Смена в час. Мы взяли не склад, а дорогу.
– Как?
– Возчик у них ходит от склада к хутору за молоком. Кажный день, к утру. Мы его встретили за версту и попросили сказать часовым, что подвода застряла в промоине и что надо идти толкать.
– И он сказал?
– Сказал.
– А если б не сказал?
– Тогда мы бы лезли через плетень и вышло бы хуже, – сказал Тимофей. – Он сказал. Один пошёл толкать. Второй остался. Второго мы связали, а того, что пошёл, встретили на обратном ходу.
– А возчик?
– А возчик пошёл за молоком, – сказал Тимофей. – Он про нас доложит нынче же к вечеру. Мы ему велели доложить.
Гаврила поднял брови.
– Велели?
– Велели. – Тимофей повёл плечом. – Он мужик семейный. Ему за молчание завтра голову снимут, а за донос ничего не будет. Пусть доносит. Он про нас знает одно: четверо, конные, ушли на север. А ушли мы на восток.
Он повернулся ко мне.
– Дорога та теперь для нас закрыта, – сказал он. – Второй раз мы там не пройдём, и склад они уберут. Я это знал, когда шёл.
– Знал и пошёл.
– Знал и пошёл, – сказал Тимофей. – Потому что нам пятьсот патронов сегодня нужнее, чем эта дорога в мае.
Добавить было нечего.
– Годится, – сказал я.
Тимофей коротко кивнул и пошёл заводить лошадь.
Вечером снаряжали диски.
Гаврила с номером просидели над тремя дисками до темноты. Гаврила подробно объяснял, как ставить патрон, проверять пружину и смотреть за подачей.
Номер слушал и один раз спросил что-то, и Гаврила ответил ему длинно и охотно.
Я стоял в дверях и не мешал.
– Ну вот, – сказал Гаврила, закончив. – Теперь у каждого патрона родословная есть. Этот вот – с Кривой балки, а тот – с брода, ещё мартовский.
– Ты их что, помнишь?
– Не помню. Я вру. – Он поставил третий диск в мешок. – А только оно как-то легче, когда думаешь, что помнишь.
Оставшиеся.303 Кузьмич запер в малом ящике с выжженным кругом и просмолённым шнуром.
Я вышел на баз.
На базе Мишка сидел на перевёрнутом корыте и вёл обещанный ему счёт ящиков: сколько чего стоит в оружейной и с какой меткой. Зарубки он делал на четырёх палочках.
– Дядя Степан. А зачем четыре?
– Четыре чего?
– Палочки. Я бы на одной уместил.
– На одной уместишь, – сказал я. – И одну потеряешь.
Он подумал.
– А если все четыре потеряю?
– Тогда придёшь и скажешь, что потерял. Сразу, а не через неделю.
– И что будет?
– Пересчитаем, – сказал я. – Это долго и скучно, и оттого ты их не потеряешь.
Мишка обдумал это и спрятал палочки в сумку – все четыре и в разные углы.
Глава 17
«Заложники»
В Затонский я въехал десятого, около полудня, и въехал не таясь, потому что таиться было уже не от кого.
Их ушло часа четыре назад.
Хутор стоял на улице. Не толпой – по одному и по двое, у своих калиток, и все смотрели в одну сторону, туда, где на дороге ещё висела пыль.
Наша калитка была открыта настежь, а вертушка сорвана с верхней петли.
Во дворе было тихо.
Дверь в курень стояла нараспашку, в сенях валялась опрокинутая кадушка, и от неё через порог тянулся тёмный водяной след с уже подсохшими краями.
Насти не было.
Отца не было.
Собака сидела под крыльцом и не вышла. Я присел и позвал её. Она вильнула хвостом и осталась под крыльцом: за полтора месяца она ко мне привыкла, но с утра во двор входили чужие, и теперь она была не про меня.
Я обошёл двор, сарай, гумно и вернулся к крыльцу. Только тогда позволил себе думать о том, кого именно увели и куда.
Настя пришла сама, через четверть часа, со стороны задворков.
Она шла быстро, с пустыми руками, простоволосая, и, когда увидела меня, остановилась и стояла шагов пять.
Потом подошла и села на приступку.
– Батю взяли, – сказала она.
– Когда?
– В седьмом часу.
– Ты где была?
– У колодца.
Она сказала это ровно, и я не сразу понял, что она мне ответила не про колодец.
– По воду?
– По записке, – сказала Настя. – Я под третий камень клала. Мне надо было к семи, и я вышла в шестом.
Она подняла на меня глаза.
– Если б я вышла в восьмом, я бы сидела с ним, – сказала она.
Я молчал.
– Я, Стёпа, оттого и цела, что ты меня в это впутал.
– Да.
– И батя оттого и взят, что ты его сын.
Вот тут отвечать было нечего, и я не стал.
Настя посидела, потом встала и пошла в сени, и стала поднимать кадушку, и подняла, и стала собирать с пола то, что рассыпали, и всё это делала быстро и молча, и я стоял и смотрел, и не мешал ей, потому что мешать в такую минуту – последнее дело.
– Сколько их было? – спросил я через минуту.
– Восемнадцать. Я считала из-за плетня Журавлёвых.
– Дыба был?
– Был. Он с подводы не слезал.
– По дворам ходили или сразу?
Настя остановилась с тряпкой в руках.
– Вот это самое я и хотела тебе сказать, – сказала она. – Они не по дворам ходили. Они по бумаге ходили.
– Как это?
– Так. Один шёл с листом. Подойдёт к калитке, поглядит в лист, назовёт фамилию – и заходит. А в соседнюю не заходит вовсе.
– К кому не зашли?
– К Ефимовым не зашли. И к Плужниковым не зашли. – Она сжала тряпку. – А у Плужниковых старик, и он на майдане в марте громче всех кричал.
– И что у Плужниковых?
– А у Плужниковых нет никого на фронте, – сказала Настя. – Ни сына, ни зятя. Сын у них помер в семнадцатом.
– И они это знали?
– Знали. – Настя выжала тряпку. – Тот, что с листом, у Ефимовых спросил через плетень: «Ваши все дома?» Ему сказали: все. Он поглядел в лист и пошёл дальше.
– Значит, у него в листе стояло, кто где.
– Значит, стояло, – сказала Настя. – Стёпа. Откуда у них такой лист?
Я не ответил.
Лист у них был оттого, что в феврале нас переписали всех, и оттого, что в марте мы ушли по семьдесят человек с хутора, и оттого, что каждый ушедший оставил дома тех, кто остался.
Я стоял и слушал, как во мне это укладывается.
– Значит, брали не за то, что говорил, – сказал я.
– Брали за то, чей ты, – сказала Настя. – Кто у кого ушёл с оружием, того родню и брали.
– Сколько взяли?
– С нашего хутора девять. И по Кривому, сказывают, брали, и в Журавлёвых заходили.
– К Полине?
Настя посмотрела на меня.
– Полина в Вёшенской, – сказала она. – А мать её дома.
– Взяли?
– Не взяли. У Журавлёвых сын у красных, – сказала Настя ровно. – Их не тронули.
* * *
Посыльный от Дыбы приехал к переправе на другой день, одиннадцатого, к вечеру.
Он приехал открыто, с белой тряпкой на палке, и остановился на том берегу, у самой воды, и дальше не поехал.
Архип встретил его на середине гати.
Бумагу он привёз одну, и в ней было три пункта.
Первое: снять оба поста у переправы и отвести людей за балку, освободив дорогу с юга.
Второе: выдать Беркутова Степана Тихонова живым, к утру четырнадцатого апреля.
Третье: в случае неисполнения того или другого – с взятыми будет поступлено по законам военного времени, начиная с четырнадцатого, и далее по десять человек через сутки.
Подписи не было. Внизу стояло: «по указанию т. Северина».
Посыльный ждал ответа до темноты.
Ему вынесли воды и хлеба, потому что так заведено. Воду он взял, хлеба не взял.
– Ответ будет? – крикнул он через воду.
– Будет, – сказал Архип. – Только не нынче.
– Мне велено привезти.
– Ты и привезёшь, – сказал Архип. – Четырнадцатого утром.
Совет собрали в тот же вечер, в кошаре.
Пришли: Брыкин с двумя своими, Тимофей, Гаврила, Архип, старшой с дальнего поста и мастеровой, которого я позвал сам, потому что он один во всём секторе умел говорить только по делу.
Бумагу прочли вслух дважды.
– Ну, – сказал Брыкин. – Первое отпадает.
– Почему? – спросил старшой с поста.
– Потому что, если мы отойдём за балку, они пройдут по этой дороге до Вёшенской и им никто не помешает. И тогда через неделю заложников будет не девять, а тысяча.
– Это ты гладко говоришь, а у меня там свояк сидит.
– И у меня племянник, – сказал Брыкин. – Только я тебе про дорогу, а не про свояка.
Спорили полчаса. Каждый говорил о своей цене: старшой – о свояке, Брыкин – о дороге, Тимофей – о людях на постах.
Потом дошли до второго пункта, и стало тихо.
– Ну? – сказал Брыкин, глядя не на меня.
– Что – ну?
– То, что второй пункт про тебя.
– Про меня.
Тимофей положил обе ладони на колени.
– Степан Тихонович. Ты хочешь идти.
– Хочу.
– Ты понимаешь, что это дурь?
– Понимаю.
– Тогда чего мы сидим?
– Сидим потому, – сказал я, – что я хочу, чтоб вы это сказали вслух, а не я сам себе.
Гаврила заговорил не о деле.
– Стёпа. Ты пойдёшь, тебя возьмут, а через день выведут и покажут хутору. И бате твоему тоже покажут. И после этого его всё равно поведут на этап.
– Это ты откуда знаешь?
– А я не знаю, – сказал Гаврила. – Я так думаю.
– Мало.
– Мало, – согласился Тимофей. – Так давайте проверим.
* * *
Проверять пошли к пленным.
Их у нас держали в том же амбаре. После побега Жгуна с брода осталось двое; к концу марта к ним прибавили задержанных из соседних разъездов, и теперь сидели они плотно, а кормили их тем же, чем ели сами, то есть плохо.
Я взял двоих: того молодого гонца, которого мы поймали в марте, и одного пожилого, из обозных, который сидел с конца марта и который за это время успел починить нам две подпруги.
Спрашивал я не сразу и не про то.
Сначала про их порядок, про то, кто у них чем ведает, кто пишет бумаги и кто их подписывает. Обозный отвечал охотно и подробно, потому что ему было скучно, и оттого рассказал больше, чем собирался.
– А заложников у вас как? – спросил я наконец.
– Заложников? – Обозный поскрёб щёку. – Заложников держат.
– Я знаю, что держат. Я спрашиваю: если тот, кого требуют, придёт сам, – их отпускают?
Он посмотрел на меня и понял, о чём речь, и посмотрел иначе.
– Врать тебе не стану, – сказал он. – Я одного такого случая видал. Под Мигулинской, в феврале. Пришёл человек сам, за брата.
– И что?
– И ничего. Брата не выпустили.
– Почему?
– А потому, что брат уже был не тут, – сказал обозный. – Его двумя днями раньше на этап угнали. А тот, кто пришёл, про это не знал.
– А ему что сказали?
– А ему сказали: он у нас. – Обозный отвернулся. – Оно ведь как. Тому, кто наверху бумагу пишет, он и правда «у нас». По списку у нас. А что его вчера увели – это в другой бумаге.
Молодой гонец всё это время молчал и вдруг сказал:
– Это не всегда так.
– А как?
– По-разному, – сказал он. – Иной раз и отпускают. Ежели он им нужен, тот, кто пришёл, – они отпустят двоих-троих, чтоб про это рассказали. Им это выгодно.
– А если не нужен?
Он не ответил.
Я вышел из амбара, и Тимофей вышел за мной.
– Ну? – сказал он.
– Ничего, – сказал я. – Мы узнали ровно то, что и так знали: может так, а может этак.
– Нет, – сказал Тимофей. – Мы узнали другое.
– Что?
– Что там две бумаги. – Он остановился. – Одна – где они в списке, а другая – где они на самом деле. И покуда мы не знаем, в какой бумаге твой отец, всё остальное – гадание.
Я стоял в темноте у амбара. Скоро вышло три решения, и все три были плохие.
Отдать переправу – значит открыть дорогу и через неделю получить не девять заложников, а весь округ. Этого нельзя.
Прийти самому – значит отдать себя, не зная, купит ли это хоть одного человека и будет ли среди отпущенных отец. После этого разъезд останется без старшего, посты без порядка, и всё, что стоило Семёна и того проводника, рассыплется за неделю.
Оставалось третье, и оно было хуже обоих, потому что никакой гарантии у него не было вовсе.
– Пойдём к Брыкину, – сказал я.
Брыкин выслушал и долго молчал.
– Одна попытка, – сказал он наконец. – Одна. И оба поста стоят. Хоть ты там всех положи – посты стоят, и ежели ты их снимешь, я тебя сам под суд отдам, и Кудинову доложу, и мне за это ничего не будет.
– Понял.
– И людей ты берёшь только своих. Из сектора ни одного.
– Их шестеро.
– Значит, шестеро, – сказал Брыкин. – Ты сам придумал, что мало людей лучше многих. Вот и живи с этим.
– Живу, – сказал я.
– Плохо живёшь, – сказал Брыкин. – Но правильно.
Он рубанул ладонью воздух – коротко, вполсилы.
– И вот ещё что, – сказал он. – Ежели у тебя не выйдет, ты назад не приходи и в петлю не лезь. Ты мне тут нужен. У меня, кроме тебя, участок держать некому, и мне на твоего отца, ежели по-честному, наплевать.
Он сказал это грубо и в глаза. Я кивнул: такую правду было легче принять, чем утешение.
Уже у лошади он остановился.
– Гляди сюда. Про заложников хутору не говори, что мы решили. Скажи, что думаем.
– Почему?
– Потому что в секторе четыреста человек, и у сорока из них там родня, – сказал Брыкин. – И ежели эти сорок нынче узнают, что мы за них переправу не отдадим, я не поручусь за то, кто из них завтра будет стоять на посту.
Он посмотрел на меня.
– И не гляди так. Я про людей говорю, а не про измену. У кого мать в амбаре – тот тебе не изменит. Он просто ничего не услышит, когда мимо него пойдут.
– И что делать?
– Ставь их подальше от той дороги, – сказал Брыкин. – Всех сорок. И не объясняй.
* * *
К вечеру двенадцатого сведения сошлись – по кускам и от разных людей.
Первым принёс Архип.
Он ушёл в ночь с одиннадцатого на двенадцатое и вернулся двенадцатого к вечеру. За день лежал в трёх местах и один раз подходил к самому плетню.
– Двор хозяйственный, – сказал он. – На дальнем краю станицы, где раньше было ссыпное. Два амбара, конюшня, навес. Обнесено плетнём в рост, а с задней стороны – забором в доски.
– Заложники где?
– В левом амбаре. Я их не видел. Я слышал.
– Сколько?
– Не считал, – сказал Архип. – Врать не буду. Много.
– Караул?
– Снаружи двое у ворот, один ходит вдоль плетня, один сидит на крыше конюшни. Этот на крыше – самый неудобный: он далеко видит и его самого не видать.
– А внутри?
– А внутрь я не ходил, – сказал Архип. – Смотреть пришёл. Внутрь не лез.
– А ночью?
– Ночью на воротах фонарь. Один, на столбе, горит до света.
– Значит, ворота освещены.
– Ворота освещены, – сказал Архип. – А плетень справа от ворот – нет. Столб стоит так, что тень от него ложится на плетень сажени на две. Я в этой тени полчаса пролежал.
Вторым принесла Полина.
Она приехала в Затонский на подводе с холстом и травами. Настоящий груз объяснял и дорогу, и остановки у знакомых дворов.
– В станице у меня две бабы, – сказала она. – Одна стирает на них с самого марта. Ей заносят и от неё забирают.
– И что она говорит?
– Она говорит, что с восьмого числа стирки прибавилось вдвое, а с одиннадцатого – опять убавилось.
Я сел.
– Убавилось?
– Ровно наполовину, – сказала Полина. – Она мне так и сказала: «Было тридцать рубах, а стало пятнадцать».
– А до восьмого?
– До восьмого – пятнадцать. С восьмого – тридцать. С одиннадцатого – опять пятнадцать.
Я взял уголь и написал эти три числа прямо на столешнице.
Пятнадцать. Тридцать. Пятнадцать.




























