444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тереньтьев » Казачья воля (СИ) » Текст книги (страница 12)
Казачья воля (СИ)
  • Текст добавлен: 14 октября 2026, 19:30

Текст книги "Казачья воля (СИ)"


Автор книги: Михаил Тереньтьев


Соавторы: Константин Градов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

Глава 19
«Круг»

Круг собирали двадцатого, а с рассвета во дворе уже стояли люди и говорили.

Двор был при том же доме, где штаб, и через него всё равно ходили все, и оттого вышло, что дело моё разбирали ещё до того, как его начали разбирать.

Я приехал утром двадцатого и первые полчаса просто слушал.

Говорили не про меня. Про меня говорили в третью очередь.

Сперва говорили о том, кого не привели.

Их было двенадцать – тех, кого Северин увёз одиннадцатого, – и у семерых из двенадцати родня была тут же, во дворе, и стояла эта родня отдельно, у забора, и к ней подходили и отходили.

– А чего ж он тогда пошёл? – говорил кто-то. – Ежели он шёл спасать, чего ж он двенадцать оставил?

– Он не знал, где они.

– А чего ж не узнал?

Отвечал на это Гаврила и отвечал плохо, потому что не умел.

– Их увезли одиннадцатого! Одиннадцатого, за трое суток!

– А ты откуда знаешь?

– Оттуда, что я там был!

– Ты там был, – говорил мужик спокойно, – а мой брат там остался.

Гаврила замолкал и через полчаса начинал снова.

Потом говорили о двух убитых.

Тут было хуже, потому что тут был счёт простой и в цифрах: до четырнадцатого они были живы, четырнадцатого их не стало, и между этими двумя днями стояли мы.

Мать одного из них – старуха лет семидесяти – сидела на приступке и ни с кем не разговаривала. К ней подсаживались, она кивала и молчала.

Я подошёл к ней сам.

– Я Беркутов, – сказал я.

Она подняла голову.

– Знаю, – сказала она.

– Я его не вывел.

– Не вывел.

Я стоял. Она смотрела мимо меня, на ворота.

– Я тебе, сынок, вот что скажу, – сказала она наконец. – Ты не приходи ко мне больше. Не оттого, что я на тебя злая. А оттого, что я на тебя не злая, и мне от этого хуже.

Я отошёл.

Полина стояла у ворот с корзиной и всё это видела.

– Зря подошёл, – сказала она, когда я поравнялся.

– Надо было.

– Кому надо?

Я не ответил.

– Вот и я про то, – сказала Полина. – Ты подошёл, чтоб тебе стало легче, а стало хуже ей.

– Знаю.

– Знаешь, а подошёл.

– В другой раз не подойду.

– Подойдёшь, – сказала она и понесла корзину дальше.

Спасённые говорили другое, и говорили громко.

Тот, у кого была нога, сидел на телеге со своей ногой, и вокруг него стояли человек десять, и он в третий раз рассказывал, как открывали амбар, и с каждым разом амбар открывался всё лучше.

– Он его, значит, прикладом! А оттуда голоса!

Тимофей проходил мимо и остановился.

– Замок был на пробое, – сказал он. – Не на дужке. Прикладом сбили пробой.

– Ну пробой.

– Не «ну пробой», – сказал Тимофей. – Пробой. Ты рассказываешь – рассказывай, как было. Через неделю тебе поверят, а через месяц по твоему рассказу кто-нибудь пойдёт и полезет не туда.

Он пошёл дальше.

Я посмотрел ему вслед. За месяц Тимофей привык объяснять чужим то, что в разъезде понимали с половины слова. Я, наоборот, привык обходиться половиной слова. На круге эта привычка могла обойтись дорого.

* * *

Двадцатого в помещении было тесно и жарко.

Народу набилось человек полтораста: командиры сотен, старики, хуторские выборные, и половина стояла, потому что сесть было негде.

Начали не с меня. Начали с хлеба и с подвод, и это заняло полтора часа, и я всё это время стоял у стены и слушал, и понял, что про хлеб им говорить легче и что они тянут.

Потом встал сотник – не Брыкин, другой, с восточного участка, немолодой, с перебитой рукой.

– Теперь про особый разъезд, – сказал он.

Стало тише.

– Я говорить долго не буду, – сказал он. – Я скажу три вещи, а вы решайте.

Он загнул палец.

– Первое. Четырнадцатого числа особый разъезд ходил в тыл. Не по приказу штаба, а по разрешению есаула Брыкина, и ходил он туда, где у командира разъезда сидел отец.

Второй палец.

– Второе. Он привёл двадцать два человека и потерял двух. Это дело хорошее, и я его не хаю.

Третий палец.

– Третье. А теперь спросите себя: ежели бы там сидел не его отец, а мой сват, – пошёл бы он?

По помещению прошло.

– Я не говорю, что не пошёл бы, – сказал сотник. – Я говорю, что мы этого не знаем. И покуда мы этого не знаем, у нас в секторе есть отряд, который ходит туда, куда у его командира болит.

Он сел.

Встал ещё один – хуторской выборный, из тех, у кого родня осталась за линией.

– А я не про то, – сказал он. – Мне всё равно, ради кого он ходил. Я про то, что он ходил, а мне не сказал.

– Тебе-то зачем?

– А у меня там сын. – Он оглядел помещение. – Я бы ему сказал, где сын сидит. Я это знал. Мне баба с того берега передавала. А он не спросил, и я не сказал, потому что не знал, что он идёт.

Выборный знал то, чего мы до выхода не спросили. Возразить было нечем.

– Беркутов, – сказал старик от переднего стола. – Отвечай.

Я вышел на середину.

Отвечать я готовился два дня и приготовил длинно, и на месте всё длинное отвалилось само.

– Отвечу по третьему, – сказал я. – Пошёл бы или нет – я не знаю. Я знаю, что не пошёл, когда просили за чужих.

– Это когда?

– Третьего марта. Тогда взяли шестерых заложников и объявили срок, и я не пошёл, и шестерых держали, и я стоял и ждал. Спросите у моего хутора. Там половина этого не забыла.

Стало тихо иначе.

– И второе, – сказал я. – Про посты. Мне было дано одно условие: посты не снимать. Я не снял ни одного. Со мной ходили пятеро; вместе со мной нас было шестеро, все из особого разъезда. С постов и из секторного резерва не взяли ни человека, ни винтовки, ни патрона.

– Это так, – сказал Брыкин со своего места. – Условие ставил я. Он его исполнил.

– И третье, – сказал я. – Двое погибли. Их убил Дыба, когда мы уже были во дворе. Если бы мы не вошли – эти двое ушли бы утром на этап вместе с остальными тринадцатью. Что бывает на этапе, вы знаете не хуже меня. Я не говорю, что они были бы мертвы. Я говорю, что я не знаю, и что мать одного из них теперь знает точно, а могла бы не знать никогда.

Я замолчал.

– И двенадцать, – сказал кто-то от стены.

– И двенадцать, – сказал я. – Их увезли за трое суток до нас. Я узнал об этом во дворе, когда увидел пустую конюшню. До выхода я не обошёл родню и не спросил, у кого какие вести. Выборный прав: куски были, я их не собрал. Это моя ошибка.

– А теперь?

– Теперь мы знаем только, что их увели на север и что за них отвечает Северин. Где держит и зачем – не знаем.

– А ежели отдать переправу? – сказал кто-то от двери, и сказал негромко.

Я нашёл его глазами. Немолодой, в шинели, и по нему было видно, что спросил он не для спора.

– Может, и отпустит, – сказал я. – А может, уведёт дальше. Мы не знаем.

– Ну.

– А через неделю по этой дороге пройдёт всё, что у них есть, и заложников брать станет незачем. А ежели брать незачем – то и держать незачем.

Он постоял и сел.

* * *

Тимофея я не вызывал.

Тимофей вышел сам, и на него посмотрели, потому что за месяц его тут запомнили – не как моего человека, а как того, кто на дальней заставе пересчитал патроны и сказал старшому в глаза, что у него не тридцать, а двадцать два.

– Я скажу про одну минуту, – сказал он.

Говорил он ровно и негромко, и оттого его слушали.

– Четырнадцатого, к полудню, мы вышли на развилку. У нас было двадцать два спасённых, из них четверо не шли. И у нас было сведение, что Северин с обозом ушёл за час до нас, шагом, с людьми.

Перед следующим словом выдержал паузу.

– Проверить след и догнать тяжёлую подводу было можно. Я это говорю не для красоты: след был свежий, люди видели, как они ушли.

– И чего ж не пошли? – сказал сотник с перебитой рукой.

– Потому что тогда двадцать два человека остались бы на дороге одни, – сказал Тимофей. – Четверо лежачих, пятеро баб, трое стариков. И потому что у нас за спиной стояли два поста без нас.

– Это тебе Беркутов сказал?

– Нет, – сказал Тимофей. – Это я ему сказал. Он мне ответил «веди», и мы повели.

К кругу Тимофей повернулся всем корпусом.

– Я это говорю не за него, – сказал он. – Я это говорю за то решение. Оно было общее и оно было верное. И ежели вы нынче постановите, что надо было идти в погоню, – я вам скажу прямо: в другой раз я опять поведу людей, а не пойду в погоню, и вы меня тогда снимайте.

После этого вернулся к стене.

Брыкин встал.

– Я поддержу разъезд, – сказал он и положил ладонь на стол. – Не потому, что он мне сват. Он мне не сват и не сотник, и спорю я с ним с марта. Я поддержу, потому что у меня на участке нынче держится переправа, и держится она не удалью, а тем порядком, который он завёл. И ежели вы его разгоните, порядок разойдётся за неделю, а переправа останется.

– А расширять? – сказал кто-то.

– А расширять не дам, – сказал Брыкин. – Пятнадцать по бумаге – пусть будет пятнадцать. Дай ему сотню – он через месяц будет ходить куда захочет, и объяснять будет гладко, и мы все ему поверим. Так не годится.

Он сел.

* * *

Решали по четырём вопросам, и решали не сразу и не гладко.

Первое: быть особому разъезду или не быть.

Кричали недолго. Быть.

Второе: держать ли на коридоре конный резерв, который вводит тот, кто первым увидит.

Тут спорили дольше. Старик от одной из сотен сказал, что конные, которые сами себя вводят, – это не резерв, а вольница, и что нынче они спасут, а через месяц уйдут по своей надобности.

Ему ответили с двух сторон, и ответили не словами, а тем, что второй раз рассказали про ночь на двадцатое марта.

Рассказывал не я и не Тимофей. Рассказывал Лукьян, которого сюда никто не звал и который приехал сам, на чужой подводе, потому что «мне всё одно в станицу за солью».

Говорил он медленно и без единого лишнего слова: как брехнула собака, как он сполз с поста, как крикнул на бугре и как Тимофей поднял двенадцать конных, никого не спросив.

– А где в это время был Беркутов? – спросил старик.

– В двух верстах, – сказал Лукьян. – У есаула.

– И не знал?

– Узнал утром.

Старик подумал.

– Ну, – сказал он, – тогда это и вправду резерв.

Постановили: резерву быть, а вводить – по прежнему уговору, и старшему участка о всяком вводе доносить в тот же день.

Третье было тяжёлое.

– Про семьи, – сказал старик от переднего стола. – Тут внесено, чтоб положить: семьи пленных и семьи тех, кто у красных, не трогать. Ни имуществом, ни задержанием, ни иначе.

Поднялся крик, и крик этот был не пустой.

– А наших чего трогают⁈

– У меня баба в амбаре сидит!

– Они наших семьями берут, а мы им – руки не марай?

– А что ты предлагаешь? – сказал Брыкин.

– А то и предлагаю! Возьмём ихних десяток, и они завтра наших отпустят!

– Не отпустят, – сказал я.

На меня обернулись.

– Не отпустят, – повторил я. – Возьмём десяток – они возьмут сорок. У них по эту сторону родни в десять раз меньше, чем у нас по ту. Мы этот счёт проиграем на второй неделе.

– Это ты по бумажке считаешь.

– По бумажке, – сказал я. – По ихней. Я её сам взял, и в ней написано, кого брать. Там сказано: брать не подряд, а тех, за кем придут. Они это придумали раньше нас и делают это лучше.

– И что ж, терпеть?

– Не терпеть, – сказал я. – Отбивать. Как четырнадцатого.

Спорили ещё с полчаса.

Постановили в конце концов так: семей не трогать; кто тронет – тому отвечать перед своим сотником, а сотнику – перед сектором. И в это же постановление вписали, что и пленных не бить и не расстреливать без суда, потому что один старик встал и сказал: «Коли уж пишете про семьи, пишите и про этих, а то у нас в марте один такой уже отличился».

Четвёртое было про меня.

Спросили два вопроса разом: дать ли особому разъезду больше людей и дать ли разрешение искать Северина отдельно от прочих дел.

По первому решили быстро: не давать.

По второму – ещё быстрее.

– Не дозволять, – сказал старик от стола. – Ни ему, ни другому. У кого личный счёт – тот пусть его при себе и держит. А то у нас через месяц полсектора будет ходить по личным счетам.

Я стоял и слушал. Запрет лёг тяжело, но спорить было не с чем.

– Беркутов, – сказал старик. – Ты слышал?

– Слышал.

– Скажи вслух.

– Особый разъезд Северина отдельно не ищет, – сказал я. – Ищет, когда велят, и там, где велят.

– Быть по сему, – сказал старик.

Я уже отходил, когда он добавил:

– И не думай, Беркутов, что мы тебя обидели.

– Не думаю.

– Думаешь. – Старик поправил перед собой бумаги, которых не читал. – Мы тебе веру дали. Воли – нет. Это разное.

– Разное, – сказал я.

– Вот и запомни.

* * *

На берег я вышел уже к вечеру.

Вода поднялась за неделю сильно и шла мутная, и на той стороне лес стоял уже не чёрный, а с зеленью по низу.

Тимофей пришёл минут через десять и сел рядом на бревно.

Мы посидели молча.

– Ты за меня не заступался, – сказал я.

– Не заступался.

– Спасибо.

– Не за что, – сказал Тимофей. – Я бы за тебя и не стал. Я за дело.

Он вынул кисет и стал сворачивать, и делал это долго.

– Степан Тихонович.

– Ну.

– Я тебе один вопрос задам, а ты как хочешь.

– Задавай.

Он послюнил край, свернул, но не закурил.

– Ты этому где выучился?

Я знал, что он спросит. Знал с пятого марта, с первого сбора у кошары, когда он посмотрел на меня и не стал спрашивать при остальных.

– Германская, – сказал я.

– Нет.

Он сказал это спокойно, без нажима.

– Я на германской четыре года, – сказал Тимофей. – Я знаю, чему там учат. Там учат стоять, ходить строем, копать и не бегать. Там не учат ставить пост так, чтоб он работал, когда тебя нет. Там не учат считать патроны вслух при всех. Там за это, ежели по правде, смеются.

Я молчал.

– И ещё. – Он всё-таки закурил. – Ты первого марта пошёл к обозу один и вернулся с двумя винтовками. А до того ты был человек, про которого твой отец говорил «контуженый». Я это от него самого слышал в марте, при людях.

– Мало ли что говорят.

– Мало ли, – согласился Тимофей. – Я и не спорю. Я тебя спрашиваю.

Я думал, наверное, полминуты.

Правды сказать я не мог. Не потому, что мне бы не поверили, – а потому, что мне бы поверили не так, как надо, и через неделю про это знал бы весь сектор, и был бы я не командиром разъезда, а хуторским чудом, к которому водят больных.

Соврать целиком тоже не годилось: он бы это услышал.

– Часть – германская, – сказал я. – Часть – Архип. Тому, что мы с тобой в апреле делали, меня учил он, а не я его. Спроси у него, он не соврёт.

– Спрашивал, – сказал Тимофей. – Он говорит: «Он ко мне пришёл уже знающий, только не про эту землю».

– Вот.

– Это не ответ, Степан Тихонович.

– Это всё, что у меня есть, – сказал я.

Тимофей курил и смотрел на воду.

– Ну, значит, всё, – сказал он наконец. – Мне работать с тобой, а не тебя разгадывать. Я работать буду.

Он докурил и придавил окурок каблуком.

– И вот ещё, – сказал он. – Ты не думай, что я перестал спрашивать. Я перестал спрашивать вслух.

Он вынул из-за отворота сложенный лист.

– Приказ, – сказал он. – Из штаба, нынче принесли. До середины мая держать переправу, дорогу и связь. Больше ничего.

Я развернул и прочёл.

Там и правда не было ничего больше.

– Годится, – сказал я.

– Тимофей.

– Ну.

– Тот выборный, у которого сын за линией. Найди его до отъезда.

– Зачем?

– Затем, что он знает, где его сын, и знал это ещё до четырнадцатого. И таких, как он, тут человек десять, и каждый знает по своему куску.

Тимофей остановился.

– И ты хочешь их всех обойти.

– Не я. Ты. Меня они будут стесняться, а тебе скажут.

– Это надолго.

– До середины мая, – сказал я. – У нас как раз до середины мая ничего другого и не приказано.

Тимофей подумал.

– Годится, – сказал он. – Пошли, ужин стынет.

Глава 20
«Знаю, что будет»

Ведомость я вытащил снова восьмого мая, и вытащил не от хорошей жизни.

К маю у нас стало хуже во всём. Патронов подвозили меньше, чем расходовали, лошадей брали в сотни, людей на постах стояло столько же, а участков прибавилось. Дорогу от Затонского на Вёшенскую мы держали, но держали её теперь тремя сменами вместо четырёх, и всякий, кто на ней работал, знал, что четвёртой смены не будет.

Кроме того, к маю у нас появилось то, чего в марте не было: тишина с той стороны.

Они перестали лезть. С двадцатых чисел апреля на участке не случилось ни одного настоящего дела – только разъезды, только наблюдение, только двое взятых на дороге за три недели.

Люди на постах от этого не отдыхали. Люди от этого делались хуже: человек, которого две недели не трогают, начинает верить, что его и не тронут.

Тимофей за это время обошёл десять семей, как я велел после круга. У шестерых не было ничего; четверо независимо повторили только два куска: увезли одиннадцатого, повели на север. Ни точки, ни нового срока, ни свидетеля дальше первой дороги мы не получили.

Ведомость была мартовская, скучная, с пудами и вёдрами.

Я разложил её на столе и рядом положил то, что мы собрали за апрель: Семёновы листы с переправы, начатые им двенадцатого марта и доведённые до двадцать пятого, а после ранения продолженные сменными до тридцать первого; старую Мишкину палочку с дорожными зарубками; тетрадку Тимофея, куда он с апреля заносил всё, что видели наблюдатели. Четыре апрельские копии счёта оружейных ящиков лежали отдельно: это был другой учёт.

– Ты чего ищешь? – спросил Тимофей.

– Не знаю.

– Хороший ответ.

– Я не шучу. Я не знаю, чего ищу. Я смотрю на то, что у нас есть, и жду, покуда что-нибудь не станет повторяться.

Тимофей сел напротив и подпёр щёку.

Мишкину дорожную палочку он взял первой и полчаса с ней разбирался.

– Тут у него зарубки трёх видов, – сказал он наконец. – Косая, поперечная и кружок.

– Это ящики.

– Ящики – на четырёх апрельских палочках. А эта старая, дорожная. Тут подводы: чьи прошли, куда и с чем. Он их считает с конца марта.

Я взял палочку.

Мальчишка весь апрель сидел у кладок с удочкой и резал ножом чужие подводы, потому что ему велели считать и потому что большего ему не давали.

– Он тебе про это говорил? – спросил Тимофей.

– Нет.

– И мне нет.

Искали часа три.

Сперва вышло ничего. Потом вышло одно, и вышло оно не оттуда, откуда я смотрел.

В мартовской ведомости, на четвёртом листе от восьмого марта, был перечень: что и куда возят с промежуточных складов. Восемь строк. Из восьми пять шли на север, к нам, и три – на юг и юго-восток, и против этих трёх стояло сбоку слово, которого я в марте не понял: «первооч.»

– Первоочередное, – сказал Тимофей.

– Это я и в марте разобрал. Я не понял, к чему оно.

– А теперь?

Я подвинул к нему тетрадку.

С двадцатых чисел апреля наши наблюдатели трижды отмечали одно и то же: обозы, шедшие по южной дороге не к нам, а мимо нас. Не малые. И шли они в ту же сторону, куда в марте шло «первооч.».

– Три раза, – сказал Тимофей.

– Четыре. Двадцать восьмого ещё было, только тогда записали не мы, а с дальнего поста.

Тимофей перечитал.

– И что это значит?

– Я не знаю, что там именно, – сказал я. – Знаю только: на юг они везут иначе, чем на прочие участки.

– На юге у них фронт.

– Фронт у них и на востоке.

– На восток они возят меньше?

– На восток они возят обычное, – сказал я. – А на юг – первоочередное. И возили первоочередное ещё в марте, до всякого нашего восстания.

Тимофей долго смотрел в бумагу.

– То есть у них там не мы, – сказал он.

– Не мы.

– А кто?

– А вот этого мы не знаем.

Он откинулся и потёр лицо.

– Степан Тихонович. Ты мне скажи прямо. Ты к чему клонишь?

– К тому, что с юга к ним что-то давит, – сказал я. – И давило ещё в марте, и в апреле стало давить сильнее. Больше я тебе ничего сказать не могу.

– Не можешь или не хочешь?

– Не могу, – сказал я.

Вторую половину – обрывок памяти без числа и дороги – я оставил при себе.

Тимофей поднялся и прошёлся по комнате.

– Я тебе скажу, чего боюсь, – сказал он. – Боюсь, что ты нынче угадаешь в третий раз.

– Почему боишься?

– Потому что в первый раз ты угадал про списки, и мы пошли за бумагой. Во второй – что обоз идёт слишком удобно, и мы прошли мимо. И оба раза вышло по-твоему, а объяснить ты не смог ни разу.

– Я объяснил.

– Ты объяснил после, – сказал Тимофей. – А решал до.

Он сел обратно.

– Я не про то, что ты врёшь. Я про то, что я стал на тебя полагаться там, где полагаться нельзя. И вот это плохо не для тебя. Это плохо для меня.

* * *

Самолёт прошёл над рубежом девятого, к полудню.

Первым его услышал не наблюдатель, а лошадь: она подняла голову и повернула уши, и через полминуты услышали и мы.

Он шёл высоко и с юго-востока, и шёл ровно, и никуда не сворачивал. Мы стояли и смотрели, задрав головы, и стояли, наверное, минуты полторы, и всё это время не делали ничего полезного.

– Летит, – сказал Гаврила.

– Летит.

– Чей?

– Не знаю.

– А ты гляди.

– Я гляжу, – сказал я. – Я вижу, что он летит, и вижу, откуда и куда. Больше отсюда не видно ничего.

Он прошёл над нами, миновал переправу и ушёл на север.

Мишка прибежал через час, запыхавшись, и первым делом спросил, видал ли я.

– Видал.

– А он к нам?

– Он мимо.

– А чего он тогда летел? – Мишка глядел в небо, где уже ничего не было. – Дядя Степан, а высоко он летел или низко?

– Высоко.

– А ежели высоко – ему сверху нашу переправу видно?

Я подумал.

– Видно, – сказал я.

Мишка посмотрел на меня, потом на переправу, потом снова в небо и впервые за весь год не нашёл следующего вопроса.

Второй раз он прошёл одиннадцатого, к вечеру, и на этот раз ниже, и на этот раз он не шёл ровно.

Он прошёл над дорогой от Затонского к Вёшенской, потом развернулся и прошёл над ней ещё раз, в обратную сторону, и на втором заходе снизился.

По нему стреляли. Стреляли с гребня, из четырёх винтовок, стреляли зря и потратили девятнадцать патронов, и я потом за эти девятнадцать патронов сказал такое, чего давно не говорил.

– А чего делать-то было? – сказал старшой смены. – Он же над нами.

– Ничего не делать. Лежать.

– Так он же увидит!

– Он тебя и так увидит, – сказал я. – А по вспышкам он увидит, где вас четверо и где вы лежите. Ты ему нынче за девятнадцать патронов нарисовал наш рубеж.

Тимофей записал: одиннадцатого, к вечеру, дважды над дорогой, второй заход низкий, ушёл на юго-восток.

– Наш или ихний? – спросил он.

– Не знаю.

– Ты ж вроде разглядел.

– Я разглядел, что он двухместный и что задний сидел боком, – сказал я. – Это значит, что он смотрел вниз, а не вперёд. И это всё, что я разглядел. Знаков я не видел, а если бы и видел – я бы их не прочёл.

– Так, может, наш?

– Может.

– А чей ещё?

Вот тут я и остановился.

Наших самолётов у повстанцев не было – это знали все. Но самолёт мог быть и не «наш» и не «ихний» в том смысле, в каком мы говорили: он мог быть чей-то третий, с юга, откуда и шло это самое «первооч.».

Сказать это вслух я не мог, потому что тогда пришлось бы объяснять, откуда я взял третьего.

– Я не знаю, чей, – сказал я. – И записываем так: неизвестный. Дважды. Над дорогой.

– Скучно записываем, – сказал Гаврила.

– Зато честно.

– А ежели он наш?

– Тогда он видел то же, что и они, – сказал Тимофей. – И тогда над нашей дорогой нынче двое глядят сверху, а мы про обоих знаем одинаково.

Гаврила постоял, задрав голову.

– Раньше было проще, – сказал он.

– Раньше у нас было две винтовки, – сказал Тимофей. – Тебе их вернуть?

Гаврила подумал и отвечать не стал.

* * *

Ночь на двенадцатое я не спал и провёл её нехорошо.

Я лежал и пытался вспомнить.

Не то, что было со мной, – то, что я когда-то читал. Не по службе, а так, для себя: у меня дома стояли на полке книги про эту войну, и я их листал, и часть из них помнил кусками, как помнят всё, что читал не для дела.

Верхнедонское восстание. Весна девятнадцатого. Держались несколько месяцев в кольце. Летом с юга подошли, и было соединение, и после этого фронт покатился на север.

Вот и всё.

Дальше начиналось то, чего я не помнил и не мог вспомнить, сколько ни лежал.

Какого числа – не помнил. Кто именно шёл – фамилия у меня в голове была, и я не был уверен, что она та, и произнести её вслух было бы хуже, чем промолчать. По какой дороге шли, где переправлялись, сколько их было, дошли ли все – ничего.

Одно у меня всё-таки держалось: начало лета. Не май. Начало июня.

Я лежал и честно, как умел, разбирал эту память по частям – как разбирают чужую бумагу, у которой не видно источника.

Что я знал наверняка? Что читал об этом. Что помню общий ход.

Что я мог проверить? Ничего.

Мог ли я ошибиться в месяце? Мог. Люди путают июнь с июлем через десять лет, а у меня между тем чтением и этой ночью лежало столько, что и месяца не жалко.

Мог ли я ошибиться в том, что помощь вообще придёт? Тут я был спокойнее. Но и тут я знал, что от моего спокойствия до июня ничего не изменится ни на одну винтовку.

И главное.

Даже если я помнил правильно – с этим нельзя было ничего сделать.

Я не мог прийти в штаб и сказать: держите дорогу до начала июня, потому что я знаю. Меня спросили бы: откуда. И я мог бы ответить только одно, и после этого ответа меня бы либо связали, либо стали слушать во всём, и второе было хуже первого.

Значит, оставалось идти с другой стороны.

Не от того, что я помню. От того, что мы видим.

* * *

Двенадцатого я поехал в Вёшенскую.

Штабная комната была та же, и людей в ней было столько же, и они всё так же писали одно и то же в четыре книги.

Докладывал я коротко и по бумагам.

– Первое. С марта у них на юг идёт первоочередное снабжение. Строка из ихней же ведомости, взята двадцать пятого марта.

– Второе. С двадцатых чисел апреля наблюдатели четыре раза отмечали большие обозы, идущие по южной дороге мимо нас. Записано у меня и на дальней заставе.

– Третье. Девятого и одиннадцатого мая над нашей дорогой прошёл самолёт. Одиннадцатого – дважды и низко, над самой дорогой.

– Чей? – спросили от стола.

– Не знаю. Знаков не разобрали.

– И что вы из этого выводите?

Вот тут надо было не переступить.

– Вывожу одно, – сказал я. – Что нашу дорогу кто-то нынче рассматривает. И что заботу на юге они с марта ставят первой. Больше ничего не вывожу.

– И чего просите?

– Прошу оставить резерв у переправы и разрешить усилить смены до июня.

– До июня, – сказал сидевший за столом и посмотрел на меня. – Отчего до июня?

– Оттого что мы сейчас держим тремя сменами, и до начала лета дотянем. Дальше – нет.

Три смены стояли в нашей ведомости. Июнь был только у меня в голове. Вслух они легли рядом.

За столом переглянулись.

– Вы просите резерв, – сказал сидевший. – Резерв у вас есть.

– Есть. Двенадцать конных. Я прошу оставить их у переправы, а не забирать в общую сотню.

– Их и хотят забрать.

– Знаю. Оттого и прошу.

– Двенадцать конных – это двенадцать конных, – сказал он. – У нас на восточном участке нынче не хватает сорока.

– На восточном участке нет переправы.

– На восточном участке дорога на Казанскую.

– На восточном участке дорога, – сказал я. – А у нас единственный брод, который сектор сейчас держит. Дорогу обойдут. Брод не обойдёшь.

Он подумал и записал.

Брыкин ждал меня во дворе.

– Ну?

– Разрешили.

– До июня?

– До июня.

Брыкин шагнул ближе.

– Ты понимаешь, что тебе никто ничего не обещал? – сказал он. – Разрешить стоять – это не то же, что дать людей. Тебе дозволили держаться. Держаться будешь сам.

– Понимаю.

– И вот ещё. – Он посмотрел на меня искоса. – Ты нынче говорил гладко, а под конец соврал.

Я промолчал.

– Ты сказал: до начала лета дотянем. Ты не знаешь, дотянем ли.

– Не знаю.

– Так зачем сказал?

– Затем, что мне нужно было разрешение, – сказал я. – И затем, что дотянуть – это моя работа, а не их.

Брыкин пожевал ус.

– Смотри, – сказал он. – Ты нынче поставил своё слово на июнь. Ежели в июне ничего не переменится, тебе это припомнят, и припомнят не мне.

– Знаю.

– Ну и хорошо, что знаешь, – сказал Брыкин. – Знающему легче: он хоть не удивится.

* * *

Двенадцатого после штаба, ещё до полудня, мы пошли по коридору.

Пошли втроём: я, Тимофей и Архип, и до вечера обошли обе заставы, три поста и семь вёрст дороги.

Работы наметили много и всю мелкую.

Воду. По коридору стояло два колодца, и оба у дороги, и оба на виду. Мы наметили три места, где можно поставить бочку в кустах и подвозить в неё воду с ночи, и в трёх местах Архип нашёл, где вода подходит близко и где можно копать.

Патроны. Тимофей велел разложить малые запасы по трём точкам вдоль дороги вместо одной, и разложить так, чтобы каждый пост знал только свою.

– А если пост возьмут? – сказал Архип.

– Тогда возьмут одну треть.

Сухари. Их на постах не было вовсе, и это была моя вина: за апрель ни один пост не получил ничего, кроме приварка, а приварок возят, и возят его не всегда.

– По два фунта на человека на посту, – сказал я. – И менять раз в неделю, чтоб не залежались.

– Съедят, – сказал Тимофей.

– Съедят. Значит, будем считать.

Соль. Про соль сказал Архип, сказал последним, и оказалось, что это важнее сухарей.

– Без соли человек слабеет, – сказал он. – Я по людям видал: ходит, а работу не тянет. Ты его будешь ругать, а он не виноват.

– Сколько надо?

– По горсти на человека в неделю. И не в общем мешке, а у каждого своя.

– Почему у каждого?

– Потому что общий мешок кончается сразу, – сказал Архип. – Всегда.

Лопаты. Их у нас было девять на весь сектор, и я сказал взять ещё, где угодно и как угодно, и Тимофей записал это первым номером и подчеркнул, потому что без лопаты новый тайник оставался словом.

За нами по дороге шли две подводы и люди со смен. К седьмому часу три бочки уже стояли в намеченных кустах, были полны и прикрыты хворостом; на трёх участках сухого берега лежали раздельные малые запасы патронов, каждый под своим счётом. Тимофей тут же составил три полные смены: у каждой были названный старший, время приёма и люди поимённо. Четвёртой смены не появилось, зато в трёх больше не осталось пустых мест и службы «до замены».

Запасной отход назначили не на бумаге. От дальней заставы прошли его до перевязочной низом, вдоль терновника; последним шёл Архип и срезал два места, где носилки не проходили. При тревоге старший поста выводил раненых, Тимофей принимал смены у перевязочной, я оставался с замыкающими. Цена тоже стала видна: если противник брал один участок, мы теряли его воду и треть малого запаса, а двенадцать конных оставались у переправы и не уходили на восток.

К восьмому часу вечера мы дошли до дальней заставы и там сели.

Гаврила приехал туда с вечера и уже спал у стены, но проснулся, как только мы сели.

Он сел рядом, помолчал и спросил:

– Стёпа. А сколько мы так продержимся?

Я мог сказать: сколько надо. Мог сказать: до июня. Мог сказать красиво, и он бы это взял, и до утра ему было бы легче.

– Не знаю, – сказал я.

Гаврила подумал.

– Совсем не знаешь?

– Совсем. – Я смотрел на дорогу, серую в темноте. – Если они полезут всерьёз и большим числом – неделю. Если будут щупать, как в апреле, – месяц, может, два. Если у нас кончатся патроны раньше, чем у них терпение, – то до того дня, когда кончатся.

– А ты чего в штабе говорил?

– Я в штабе говорил, что дотянем до лета.

– Так это ж не то.

– Не то, – сказал я. – В штабе я просил разрешения. Тебе я отвечаю.

Гаврила посидел ещё немного.

Я ждал прибаутки. Он с апреля начал их говорить снова, и говорил всё чаще, и я по этому мерил, как он отходит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю