444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тереньтьев » Прапорщик 1914: Снарядный голод (СИ) » Текст книги (страница 3)
Прапорщик 1914: Снарядный голод (СИ)
  • Текст добавлен: 1 августа 2026, 23:30

Текст книги "Прапорщик 1914: Снарядный голод (СИ)"


Автор книги: Михаил Тереньтьев


Соавторы: Константин Градов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

Я молчал. За соседним столом всё хохотали про сапоги; здесь, за нашим, шла речь о том же – только тише и страшнее.

– Понимаете, к чему клоню? – Он чуть улыбнулся. – Её обещали фронту прежде, чем успели сделать. Дальше уж всё честно: чего не поспели – то на бумаге всё равно «сдано в срок», иначе завод в неустойке, а завод ронять нельзя, он казне нужен. Вот вам и весь секрет вашей партии. Не воровство. Обязательство сверх силы – а спишется оно с того, кто ближе к пушке.

Он откинулся, довольный, что показал заезжему строевому, как оно всё вертится.

– Спасибо за ужин, – сказал я, поднимаясь. – И за совет. Только я привык в двери. Неудобно, зато сам знаю, кому обязан.

Он не обиделся. Усмехнулся – снова этой лёгкой усмешкой над собою и надо мной – и постучал портсигаром о стол.

– Гордый, – сказал почти с нежностью. – Это пройдёт, голубчик. Тыл всех обкатывает. Приходите, когда обкатает. Я не злопамятен. Я полезен.

В номерах меня ждало письмо.

Оно пришло на адрес управления. В утренней анкете я указал «Швейцарские», и канцелярский рассыльный принёс конверт по этому адресу – единственная бумага за весь день, что нашла меня без волокиты. Почерк был мелкий, ровный, знакомый.

Вера писала коротко и не о чувствах – о деле, как мы и уговорились: по строке, без большего. Что санитарный узел, где мы расстались, свёрнут; что её перевели дальше в тыл, при госпитале; что работы много, раненых везут и везут; что зима будет тяжёлая. И под конец, отдельной строкой, без нажима: «Пишут, вас услали в тыл разбирать снабжение. Странно думать, что вы теперь там, где тепло и сытно. Не привыкайте».

Не привыкайте.

Я перечёл эту строку дважды. Она не знала ни про Лощинина, ни про его ужин, ни про его «тыл всех обкатывает» – а написала будто в ответ. Две строки чужой рукой за две сотни вёрст попали вернее, чем весь мой день.

Я достал огрызок карандаша – тот самый, которым второй день собирался и всё не мог написать ей ни строки, – и на этот раз написал. Коротко, как она: что доехал; что тыл и впрямь тёпел и сыт; что не привыкну. Три строки. Первые, что я ей послал. Заклеил, надписал адрес госпиталя, положил на столик – отдать утром хозяйке.

Глава 5
«Приемка»

Три дня я числился в резерве при управлении – то есть три дня не делал ровно ничего. Являлся к десяти, сидел на скамье в том же коридоре, что и в первый день, ждал назначения, которого не было, и уходил к вечеру. Для человека не имевшего свободной минуты, безделье это было хуже всякой работы: на фронте я отвык от него так, что оно жгло – как жжёт бездействие под огнём, когда надо ждать и нельзя ответить. Я исходил все коридоры, перечёл все таблички на дверях, вызнал, кто из чиновников когда пьёт чай, – и понял одно: сюда меня выдернули с фронта не затем, чтоб я что-то делал, а затем, чтоб я где-то был.

На третий день пришла записка от Лощинина – на веленевой бумаге, тонким почерком, с той же лёгкостью, с какой он и говорил.

«Голубчик, довольно вам изнывать по коридорам. Приходите завтра к десяти на завод Брунова (пропуск на проходной вам будет). Погляжу, чему вас там, на фронте, научили, а вы поглядите, как оно тут делается на самом деле. В. Л.»

Приглашение было ловушкой, и я это понимал. Он предлагал показать мне своё, домашнее, – и тем самым обкатать, приручить, сделать своим, как обкатывал, по его же словам, тыл всякого. Умный ход: не гнать неудобного в дверь, а пригласить к столу. Отказаться было бы малодушием, а главное – я и сам хотел поглядеть. Я приехал разбирать снабжение; а разбирать снабжение, не побывав там, где оно родится, – всё равно что судить о бое по одной сводке. Раз уж он звал в самое сердце своего хозяйства – я пойду. С него, я себе сказал ещё в тот вечер, и начну.

Наутро я был у проходной.

Завод Брунова стоял на краю города – не завод даже в прежнем понимании, а целый городок из корпусов, труб, подъездных путей и заборов, вымахавший, было видно, недавно и наспех: старые кирпичные цеха соседствовали с дощатыми, сколоченными на живую нитку, времянками, и над всем этим стоял тот ровный, тяжёлый гул работающего металла.

Внутри было ещё внушительнее. По цехам, в масляном чаду, под ремнями трансмиссий, вертелись станки – сотни станков, – и у каждого стоял человек, а чаще не человек, а женщина или подросток, потому что мужчин война выбрала, и точили, сверлили, обтачивали то, что потом полетит на запад. Из-под резцов выходила знакомая мне до боли вещь – стальной стакан снаряда, трёхдюймовый. Тут они шли рекой. Их катили тележками, штабелевали, свозили к сборке, и от одного вида этой реки, этого изобилия того, чего на фронте не хватало смертельно, у меня сдавило горло.

Меня провели цехами – не Лощинин, он ждал в конторе, а заводской служащий, скороговоркой сыпавший цифрами, которыми тут гордились, как на фронте гордятся взятой высотой. Столько-то тысяч пудов стали в месяц. Столько-то станков, из них половина новые, из-за границы, золотом плачены. Столько-то рабочих рук – и тут он замялся, потому что рук было много, а какие это руки, я видел сам. Работали в две смены, по двенадцать часов; и над всем висел не только гул, но и та особая, злая усталость, что копится, где гонят через силу и без роздыху.

Гнали ради счёта. Сколько выпущено – вот что тут считали, вот чем мерили заводу цену, вот за что казна и платила. А годен ли выпущенный, полетит ли и куда – того счёт не спрашивал.

Лощинин встретил меня в конторе правления – светлой, с коврами, с телефонным аппаратом на стене, с видом на цеха через большое окно. Был он, как всегда, безукоризнен и рад мне искренне.

Из окна цеха были видны сверху, как поле с высоты, – и с этой высоты особенно ясно было, до чего разные два этажа у одного дела. Внизу, в чаду, бабы и подростки по двенадцать часов гнали вал за паёк да за карточку. Здесь, наверху, было тепло и чисто, лежали ковры, стоял на столе серебряный письменный прибор, и пахло не окалиной, а хорошим табаком. Между этими двумя этажами и текла та река снарядов; и понятно было без слов, на котором из них она по дороге мелеет.

– Пришли! Вот и славно. – Он повёл рукой на окно, на цеха. – Любуйтесь. Это, голубчик, и есть нынешняя война – не окоп ваш, простите, а станок, сталь, тысяча рук.

С ним в конторе был ещё один – хозяин, вернее, распорядитель заводского правления, некто Ратаев: плотный, гладко-деловой, с золотой цепочкой поперёк живота, из тех новых людей, что поднялись на военных заказах из ничего и знали это про себя, и не стыдились. Мою обтёртую шинель он удостоил беглого взгляда: в этом доме я не покупал и не продавал, всего лишь пришёл от хозяйского приятеля.

– С фронта? – Он не поднялся. – Похвально. Мы для фронта и работаем, не покладая. Даём столько, сколько до нас никто не давал. – Он назвал цифру – сколько тысяч снарядов в месяц, – и цифра была велика, и он выговорил её с законной гордостью человека, чья река и вправду текла. – Казна довольна. Одно плохо, – он поморщился, – придирки. Приёмка нынче лютует. Ставят нам палки в колёса, а фронт-то ждёт.

– Приёмка? – переспросил я.

– А вот пойдёмте, сами увидите, – сказал Лощинин мягко. – Как раз кстати. Нынче Тураев партию смотрит. Полюбуетесь на нашего цербера.

И мы пошли – смотреть цербера.

Цербер сидел в отдельной, голой, холодной каморке при сборочном цехе – за столом, заваленным не бумагами, а железом: стаканами снарядов, дистанционными трубками, взрывателями, лекалами, весами, – и был он мне с первого взгляда роднее всех, кого я встретил в этом городе за неделю.

Штабс-капитан Тураев, военный приёмщик от артиллерийского ведомства. Немолодой, сухой, в кителе не новее моего, он не поднялся навстречу начальству – только глянул поверх лекала, которое держал в руках, коротко, без подобострастия, и вернулся к делу. Перед ним на столе стояла раскрытая партия – ящик дистанционных трубок и он брал одну за другой, вставлял в поверочный прибор, крутил, глядел, откладывал: годную – направо, негодную – налево. Налево ложилось много.

Я стоял и смотрел, как он работает, и работа эта была мне понятна и близка, как своя. Он не придирался – он мерил. У всякой вещи на его столе был свой закон, записанный в лекале, в весах, в приборе, и он этот закон прикладывал, не спеша и не жалея. Взял стакан снаряда – взвесил на руке, потом на весах, глянул в таблицу: недовес, налево. Приложил калибр к пояску другого – калибр не пошёл, обжим кривой; такой в казённик либо не войдёт, либо войдёт с натугой и сорвёт нарезы: налево. Третий провёл ногтем у донца, нашёл волосяную трещину, глазом не видную, – налево. Он читал железо, как я привык читать поле: по риске, по мелочи, по тому, что непосвящённому пустяк, а на деле – жизнь или смерть в ту минуту, когда пустяк сработает.

– Ну что, Пётр Кузьмич, – окликнул от порога Ратаев, деланно-весело. – Милуешь нынче или казнишь?

– Смотрю, – отозвался Тураев, не отрываясь. – Пока казню. Партия скверная.

– Да чем же скверная-то?

Тураев отложил прибор. Взял из левой кучи трубку, поднёс к моим глазам – не к Ратаевским, а к моим, будто угадав во мне единственного тут, кто поймёт.

– Вот, глядите, коли с фронта. Дистанционная трубка. Ей положено гореть ровно – столько-то секунд, и разрыв. От этого зависит, где рванёт шрапнель: над головой у неприятеля, как надо, – или за версту, впустую, или, того хуже, над своими. А состав в ней запрессован криво, с раковинами. – Он показал срез, и я увидел в порошковом столбике пустоты, каверны. – Такая трубка горит не ровно, а рывком: то быстрей, то медленней. Стало быть, разрыв – где придётся. Из сотни таких доброго боя не получит ни одна батарея. А их тут в партии – половина такая.

Я поглядел на ящик, из которого он брал трубки. На торце по трафарету стоял номер – и номер этот я знал наизусть. Партия семнадцатая. Наряд четыре тысячи сто двадцать семь. Та самая, что застряла на узле под брезентом; та, что по верхней бумаге числилась почти доставленной; та, что Лощинин обещал фронту прежде, чем завод успел её сделать. Вот она где догнала меня – не вся уехала. Часть её лежала тут, в левой куче, и звалась «брак».

Я взял трубку из его пальцев и поглядел сам. И у меня похолодело внутри – не от каморки, в ней было и правда холодно, а от узнавания. Я вспомнил, как шрапнель нашей батареи раскрывалась то раньше срока, то уже за неприятельской цепью, и мы, пехота, кляли пушкарей, пушкари кляли наводчиков, а наводчики – себя. Был там наводчик Хомяков – божился, что ставит трубку и кладёт точно, а облачко разрыва гуляло по дальности. Его за то песочили, а он чуть не плакал от обиды. Наводчики могли ошибаться, ветер мог менять полёт, но такая каверна добавляла свою, невидимую ошибку ещё до выстрела. Ранний разрыв над своими; поздний – уже за целью. Рождался он не в бою, а здесь, на этом столе, и звался «партия скверная».

– И много бракуешь? – спросил Ратаев, уже без веселья.

– Половину. – Тураев отложил прибор. – И приму только половину. Остальное – переделывать.

Ратаев потемнел.

– Переделывать. А сроки? У меня контракт, у меня неустойка, у меня казна за спиной. Ты мне партию завернёшь – я месяц потеряю, а фронту месяц ждать. Тебе что дороже, Пётр Кузьмич: чтоб по бумажке всё гладко, или чтоб снаряд на фронте был?

– Мне дороже, – сказал Тураев ровно, – чтоб снаряд, что на фронте будет, – рвался где надо, а не над своими.

– Ну, это мы ещё поглядим, – сказал Ратаев и оборотился к Лощинину – не к приёмщику, а к Лощинину, – и в том, как он оборотился, было всё: и кто тут кому судья, и через кого решаются такие дела.

Лощинин до сих пор молчал, стоял у притолоки, слушал, поигрывал портсигаром. Теперь он выступил вперёд.

– Пётр Кузьмич, голубчик, – сказал он ласково, – ну зачем же так сразу – заворачивать. Давайте по-хорошему. Партию примем – с оговоркой, с уценкой; трубки не идеальные, согласен, но ведь и не совсем негодные, полетят же. А завод обяжется следующую дать чище. И сроки целы, и фронт при снаряде, и все довольны. А, Пётр Кузьмич?

– Не полетят как надо. – Тураев даже не поднял глаз. – Я объяснил.

– Ну не все же скверные. Половина добрых. – Лощинин повернулся ко мне, легко, дружески, приглашая в сообщники разума. – Вот вы, с фронта, рассудите нас, стариков. Что лучше для вашего же брата-окопника: получить сто снарядов, из которых половина так себе, – или не получить ничего и сидеть без огня, покуда завод месяц переделывает? А? По совести. Ведь на фронте и плохому снаряду рады, лишь бы стрелять.

Ход был хорош: как ни ответь – сам себе яму. Он и глядел на меня приветливо, уверенный, что окопник, знающий цену снаряду, выберет снаряд.

Но я знал цену не только снаряду.

– Плохому снаряду на фронте не рады, Викентий Павлович, – сказал я. – Плохому снаряду на фронте проклинают. Потому что на него надеются, как на хороший, – под него встают, по нему выверяют, а он подводит в ту минуту, когда отыграться уже нельзя.

Лощинин слушал с лёгкой улыбкой и ждал. Ратаев глядел тяжело, медленно наливаясь.

– Батарея, что держала мой участок, имела по десять снарядов на орудие в сутки. По десять. А вы из этих десяти половину хотите – с кавернами. Чтоб из десяти, за которые пехота кровью платит, пять ушло наугад? Уж лучше пять недополучить, да чтоб все верные. На фронте снаряд не считают партиями – считают поштучно. Штабс-капитан бракует правильно. Заверните партию.

Ратаев хотел что-то бросить – про то, верно, что мне-де легко радеть за казну на чужой убыток, – да осёкся: крыть это было нечем. Я говорил не бумагой, а тем десятком, под которым сам лежал.

В каморке стало тихо. Ратаев глядел на меня с тяжёлой, медленной злобой человека, у которого из рук уводят месяц барыша. Тураев – впервые за всё время – оторвался от железа и посмотрел на меня прямо.

А Лощинин не рассердился. Лощинин огорчился – искренне, почти отечески, будто я не спор проиграл, а сделал глупость себе во вред.

– Эх, голубчик. – Он постучал портсигаром по ладони. – Жаль. Я ведь по-хорошему хотел. И вам добра хотел: вошли бы в дело с той стороны, с какой входить умно, – а вы полезли с той, с какой геройски да глупо. – Он спрятал портсигар. – Ваш голос тут ничего не решает, господин подпоручик. Но я запомню, на чьей вы стороне.

– Акт о браковке уже составлен, – сказал Тураев. – Подпишу сегодня. Половина партии к отправке не пойдёт независимо от нашего разговора.

Он улыбнулся мне – всё так же необидно, но улыбка была уже другая, и я эту разницу почувствовал кожей. У самой двери он приостановился.

– Да, чуть не забыл. Вы ведь покамест в резерве, без назначения? Неприкаянный человек. Я вам, было, хотел местечко подыскать по вашим талантам, тёплое. – Он развёл руками с сожалением. – Ну да теперь уж как выйдет. В управлении ведь тоже распределяют – кого куда. И тоже больше по удобству, чем по заслугам. – И, уже в дверях, мягко: – Берегите себя, подпоручик. Тыл коварнее фронта: тут не стреляют – тут списывают.

Дверь затворилась без стука. Первого своего врага в этом городе я нажил не в бою и не в интриге, а вот так: сказав приёмщику «заверните».

Ратаев ушёл первым, не простившись. Лощинин – следом, обронив на пороге, что был рад, что всегда рад, что двери его для меня открыты, когда я «одумаюсь», – и в этом «одумаюсь» была вся его снисходительная уверенность, что рано или поздно я приду.

Мы с Тураевым остались вдвоём над столом с забракованным железом.

Он молчал, снова разбирая трубки – правую кучу от левой, – и я молчал, глядя, как он работает: скупо, точно, без единого лишнего движения, как работает мастер, которому не нужно спешить, потому что он знает своё дело до последней риски на лекале.

– Спасибо, – сказал он наконец, не поднимая глаз. – Мне тут заступников не бывало. Обыкновенно наоборот: приезжает такой вот из управления и объясняет, что я формалист и что война требует жертв. Жертв она требует, верно. Только жертвы почему-то всё на фронте выходят.

– Отчего не жалуетесь? – спросил я. – Наверх. На завод, на Лощинина.

Он посмотрел на меня – устало, без надежды, но и без злости, как смотрит человек, давно всё для себя решивший.

– Кому? – сказал он. – Лощинин к начальству вхож. Приёмщика он назначить не может, зато может месяц за месяцем доносить, что я срываю поставки и торможу оборону. Переведут меня к чёртовой матери считать сёдла, а на моё место пришлют того, кто примет и добрую, и скверную не глядя. Он уж намекал. – Тураев взвесил в руке негодную трубку. – Я тут, покуда я тут. Оттого и не сплю.

Жалобы в голосе не было. Кондуктор на узле сторожил своё; этот держал своё один, на честном слове, против всего завода и уполномоченного за ним.

– А отчего один? – спросил я. – Приёмщиков же не один на армию.

Он невесело двинул бровью.

– Не один. Да всякий сидит на своём заводе, как я на своём, поодиночке. А над всеми – уполномоченные, вроде вашего Лощинина, и вот они-то не поодиночке: друг друга знают, друг за друга держатся, друг другу нужного приёмщика подсказывают. Строгого – куда подальше, покладистого – на хлебное место. Заводов много, приёмщиков много, а воля одна – тех, кто наверху распределяет. Мы железо мерим, а они нас. И которого куда поставить, решают не по тому, строг ли, а по тому, удобен ли.

Я достал книжку и записал столбцом, как записывал на узле подано и прошло: партия дистанционных трубок, брак – каверны, горение неровное; забраковано половина; завод Брунова, правление – Ратаев; уполномоченный, что просил принять с уценкой, – Лощинин.

Тураев вдруг протянул мне не трубку из партии, а старый разрезной образец – обезвреженный, с вычищенным составом, где вместо него темнела каверна в учебной заливке.

– Возьмите. На память. Или на дело. Коли вам наверху станут доказывать, что приёмка придирается, – покажите. Вот она, придирка. Пусть попробуют этой придиркой над своей головой шрапнель разорвать.

Я взял. Тяжёлый холодный образец лёг в ладонь как наглядное доказательство. Тураев выписал его мне на обороте заводского пропуска: «разрезной учебный, вещества не содержит», – поставил номер и подпись. Только после этого я убрал железо в сумку.

– И вот ещё. – Тураев подвинул ко мне толстую замусоленную тетрадь. – Коли уж взялись за дело. Тут у меня записано, партия за партией, за полгода: что сдавали, что забраковал, сколько брака, чей завод, копии актов. Начальство мои акты кладёт под сукно – им число дороже. А я всё одно веду, для себя, для памяти; теперь, может, и вам сгодится. Видно по ней, как из месяца в месяц одно: гонят брак, я заворачиваю, меня давят, часть всё же проходит. Перепишите, что надо. Только на завод не выносите – увидят, беда мне.

Я переписал главное: цифры брака по месяцам, названия партий, что прошло вопреки браковке. Легло это в книжку рядом с горловиной и палками; и то, что поутру было пустой страницей, к вечеру стало началом счёта.

– А годную половину? – спросил я. – С ней что станет?

– Годную заклеймлю, отправят. – Тураев кивнул на правую кучу. – Только с этой минуты она пойдёт уже не как «семнадцатая завода Брунова», а под отправочным номером – своим, транспортным, что ей на станции присвоят. Заводской номер тут и кончится. Дальше по бумагам поедет будто иная. Оттого и концов не сыщешь: с завода вышла одна партия, а до фронта едет другая, по названию.

Вот где мог оборваться след. Заводской номер кончался у ворот, транспортный начинался на станции, и без передаточной ведомости один нельзя было связать с другим. Но одной сменой номера не объяснить ни чужую пломбу на узле, ни отметку о доставке. Пока это была зацепка, не ответ: следовало найти запись, где семнадцатая партия впервые получила своё дорожное имя.

– Ещё свидимся, Пётр Кузьмич, – сказал я, убирая книжку.

– Свидимся, – сказал Тураев и впервые за всё время чуть тронул губами что-то вроде улыбки. – Коли меня прежде в сёдла не сошлют.

Я вышел с завода в тот же гул, в каком и вошёл. Только в кармане у меня теперь лежала распиленная трубка, в книжке – переписанные у Тураева числа, начало счёта, а в городе – союзник и враг, оба названные по имени; и это было куда больше, чем я имел поутру, идя сюда на чужой обед по чужому зову.

Глава 6
«Назначение по двум бумагам»

За мной пришли на пятый день.

Пять дней я числился в резерве при управлении – то есть не числился нигде. Занятия мне не давали, дела не поручали, угла постоянного не отвели; я снимал прежнюю меблированную комнату, ходил по утрам отмечаться, что жив и не сбежал, а после слонялся по городу.

На пятое утро, когда я отметился и повернул было к двери, писарь окликнул меня и подал сложенную вдвое записку. «Подпоручику Северцеву. Явиться нынче к двум часам пополудни к полковнику Нелидову, генерал-квартирмейстерская часть». И ниже, той же рукой, короче: «При себе иметь всё, с чем прибыли».

«Всё, с чем прибыли» – это был пакет. За ним, стало быть, и звали.

Я шёл к штабу через полгорода и всю дорогу примерял к этой записке разные концы, и ни один не был мне по душе. Я не забыл газеты, что читал в вагоне по пути сюда, – про коменданта, бежавшего из-под сданной крепости, найденного и отданного под суд. Не забыл и того, чем меня провожал у двери Лощинин. Кто садится считать, тому однажды подкладывают под его число чужой карандаш; я это понял ещё в дороге, а за нынешние пять дней безделья додумал до конца. Меня выдернули с фронта разбирать, где казна теряет железо. За разбор такого дела наверху либо жмут руку, либо тихо убирают того, кто разобрал.

Штаб стоял в реквизированном доме бывшего дворянского собрания – с колоннами, с широкой лестницей, по которой прежде, надо думать, поднимались на балы. Внутри пахло не балом – сургучом, махоркой и мокрым сукном шинелей, сохнущих у печей. В простенке висела большая карта, и на ней флажки были воткнуты не там, где я оставил фронт уходя, а восточнее: за то время, что я мотался по тылам, линия ещё подвинулась. Я поглядел на карту, отыскал глазом свой участок – тот, от которого меня оторвали, – и увидел, что и он сдвинут, но держится; и что-то отпустило в груди, будто я проведал издали, что дом ещё стои́т.

В приёмной у Нелидова ждали, кроме меня, ещё двое. Один, немолодой капитан с серым лицом, сидел, положив на колени фуражку, и глядел в одну точку так, как глядит человек, которого вызвали не для награды; вызвали его прежде меня, и, когда он вышел из кабинета, лицо у него было ещё серее, а фуражку он надевал уже в дверях, не оглянувшись. Я проводил его глазами и подумал, что через четверть часа, может статься, так же выйду и я.

Меня позвали последним, когда за окнами уже начинало сереть к ранним зимним сумеркам.

Полковник Нелидов оказался не тем, кого я себе нарисовал, пока ждал.

Я ждал либо сытого тылового чина, из тех, что глядят на строевого сверху вниз, либо усталого доброхота, который вздохнёт и скажет, что ничего не может. Нелидов был ни то ни другое. Немолодой, сухощавый, с коротко стриженной седеющей головой; в движениях – та скупая точность, что бывает у людей, привыкших не тратить лишнего ни в жесте, ни в слове. Аксельбант академии, гвардейская выправка, а руки – в чернилах, как у писаря. Он не поднялся мне навстречу и руки не подал, но и не выказал пренебрежения; просто указал на стул напротив, коротким движением, и с той же минуты стал глядеть на меня внимательно, не отводя глаз.

На столе перед ним лежал мой пакет. Раскрытый. Оба листа вынуты и разложены – схема прохождения слева, отдельный лист с моим порядком справа; и по тому, как они лежали, обмеренные взглядом и, видно, не раз, я понял, что читаны они не мельком.

– Подпоручик Северцев, – сказал он. Не спросил – назвал, сверяя лицо с бумагой. – Откомандированы от роты для разбора снабжения. Четыре дня в резерве. Изнываете, надо полагать.

– Изнываю, господин полковник.

– Вижу. – Он чуть повёл углом рта, не в улыбку, а в отметку. – Люди, которые изнывают в резерве, обыкновенно из тех, что чего-нибудь стоят. Бездельник резерву рад. – Он положил ладонь на правый лист, на мой порядок. – Это ваше.

– Моё.

– Хорошо написано. Сухо, по пунктам, без похвальбы. – Он произнёс это не в похвалу мне, а как определяют пробу металла. – И тут же вопрос: можно ли этот ваш порядок перенести на другие части, не имея под рукой обученных лиц. Так вот. – Он снял ладонь с листа и посмотрел на меня прямо. – Этого вопроса я вам задавать не стану. Отвечено на него уже. Доказывать заново того, что доказано, я людей с фронта не срываю: у меня их и так мало.

Я молчал. Мне вдруг сделалось не легче, а тревожнее, потому что, если звали не за этим, значит, за чем-то, чего я ещё не знал.

– Меня занимает другое, – сказал Нелидов и переложил левый лист, схему, на середину стола, ко мне ближе. – Вот это. Вы ведь не отчёт мне привезли. Вы привезли одну загадку и, сколько вижу, наполовину её распутали, пока по тылам мотались. Извольте: партия. – Он тронул пальцем колонку. – Наряд четыре тысячи сто двадцать семь. По верхней ведомости – изготовлена, принята, отправлена, почти доставлена. А у батареи вашего участка – считанные выстрелы. Где она?

Это был не вопрос доброхота. Это была проверка – короткая, точная, как приложить лекало. Он знал ответ или его часть и хотел видеть, знаю ли я.

– Наполовину в дороге, наполовину на переделке, господин полковник, – сказал я. – На узле я нашёл её годную половину: стоя́ла четвёртые сутки за более нужными грузами, у самой горловины. На заводе Брунова видел вторую, забракованную: половина дистанционных трубок с раковинами, приёмщик их завернул. Между заводом и станцией партия меняет номер. Где именно заводской номер связали с отправочным и правильно ли перенесли количество, я ещё не установил; нужна передаточная ведомость. Без неё вся цепь дальше – только догадка.

Нелидов слушал, не перебивая, и по лицу его нельзя было прочесть ни одобрения, ни несогласия – только внимание, ровное, как у человека, сверяющего мой ответ с тем, что уже лежит у него в голове. Когда я кончил, он помолчал, побарабанил чернильными пальцами по краю стола.

– Так. – Он помолчал. – В общем так. С поправками, но так. И кто же из троих виноват? – Нелидов спросил это не праздно; так спрашивают, уже держа свой ответ, чтоб сверить с чужим. – Движенец, интендант, комендант. Кого под суд?

– Никого, господин полковник. В том и беда. Будь один вор – сыскать его да повесить, и делу конец. А тут все трое честны, каждый по своей бумаге прав, и оттого снаряд не идёт вернее, чем если б его крали. Вора хоть искать понятно где.

Нелидов ответил не сразу. Он глядел на меня так, будто я, сам того не заметив, задел какую-то его давнюю, невысказанную мысль.

– «Не идёт вернее, чем если б крали», – повторил он негромко, для себя. – Он опять побарабанил пальцами. – Ну, а коли вора нет – что тогда чинить?

– Стыки, – сказал я. – Не людей, а стыки между ними. Где один сдал, а другой ещё не принял, и груз повисает ничей. У меня на фронте в таких стыках люди пропадали – не убитые, а просто ничьи, за которых никто не отвечал. Тут в стыках пропадает снаряд. Приставить бы к каждому стыку хозяина: чтоб груз не считался сданным, покуда следующий не подтвердил, что принял его и что он годен.

Нелидов опустил глаза к столу и промолчал дольше прежнего.

– Вот за этим я вас и звал.

Он встал, прошёлся до окна и обратно – разминая затёкшую от долгого сидения спину, – и, вернувшись, остался стоять, опершись обеими руками о спинку своего кресла.

– Тогда слушайте, зачем звали. – Не за наградой. И не под суд, коли вы этого напридумывали за четыре-то дня, – а вы напридумывали, у вас на лице написано.

Со стола он взял ещё один лист – не мой, свой, исписанный убористо, – и поглядел в него не читая, для порядку.

– На вашем участке к зиме сводят батальон. Сводный, из того, что под рукой, а под рукой у нас нынче – обрывки. Рота ваша прежняя, что за унтером стои́т, – раз. Маршевая команда, те самые двести пятьдесят человек с этапа, – Маршевая команда, те самые двести пятьдесят человек с этапа, – по моему представлению её направили на ваш участок. Вы уже знаете прапорщика и видели людей; в сводном батальоне довольно будет и прочих неизвестных. Развернут её в роту – два. Остатки полка, потрёпанного под осень, со своими унтерами и повадками, никому не верящие, – три. И рота кадровая, ещё крепкая, при своём ротном, штабс-капитане Ольшанском, – старом служаке, что дело своё знает и чужих советов не терпит, – четыре.

Он перечислял, загибая чернильные пальцы, и по мере счёта я видел уже не список, а работу, которую этот список сулил.

– Четыре роты, и все четыре разные, как четыре пальца на чужой руке, – договорил он. – Штаб-офицера над ними поставить некого: убило, ранило, разослало. Батальоном по уставу командует подполковник, на худой конец капитан. А я предлагаю вам принять его подпоручиком.

Нелидов глядел на меня в упор, проверяя, как я приму несуразность. Несуразность он не прятал.

– Не по чину, – сказал он. – Знаю. Исполняющим обязанности, временно, до штатного командира, которого мне взять неоткуда и который, между нами, раньше весны не сыщется. Исключение уже одобрил начальник штаба армии; в приказе это будет сказано прямо. По делу – а кому мне его отдать? Тому серому капитану, что перед вами вышел? Он хороший офицер и завтра ляжет костьми, где велят, да только чужие роты в один кулак он мне не сведёт, у него на это уже сил не осталось.

– Ольшанский знает?

– К вашему прибытию копия приказа уже будет у него. По чину он старше вас, но вы назначены исполняющим обязанности командира батальона – стало быть, по батальону он вам подчинён. В своей роте останется ротным. Обжаловать назначение рапортом вправе; пока приказ не отменён, исполнять обязан.

Нелидов помолчал, давая мне переварить сказанное.

– По старшинству батальон следовало бы отдать Ольшанскому. Кадровый, крепкий, роту держит. Да только четыре чужие роты в один кулак он мне не сведёт – рассобачит по своему норову. А кадровую роту, становой хребет, из-под него не вынешь: она на нём и держится. И, разумеется, станет на дыбы, когда над ним поставят младшего.

Он постучал пальцем по лежавшему перед ним листу.

– А вы роту из ничего однажды свели и, может быть, сведёте четыре. Приказ даст вам право командовать Ольшанским, но не заставит его вам поверить. Это придётся заслужить первым решением, за которое он не постыдится отвечать вместе с вами. Ваша половина дела.

– А вторая половина? – спросил я. – Вы сказали – дело. Батальон – это одна половина. Что другая?

Нелидов посмотрел на меня с новым, чуть более пристальным вниманием – тем самым, каким на узле, помнится, поглядел комендант, когда я сыскал ему застрявший вагон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю