Текст книги "Прапорщик 1914: Снарядный голод (СИ)"
Автор книги: Михаил Тереньтьев
Соавторы: Константин Градов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
Глава 23
«Разбор боя»
Разбирали три дня, и первые полдня я слушал про себя.
Полковник – фамилия его была Ветлугин – читал по своему листу, и лист этот был составлен из моего разбора, из донесения и из того, что они успели обойти и спросить накануне. Читал он по пунктам, коротко, и всякий пункт начинался словами «на участке применялось».
Ветлугин прочёл восемь пунктов подряд. Я не перебивал.
В каждом пункте стояло действие, но не было человека, который его совершил. Выходило, будто батальон сам распознал угрозу, сам расставил вешки, сам сохранил связь и сам придержал пулемёты до нужной минуты
– Господин полковник, позвольте лист.
Он подал.
Против распознавания я написал: Дёгтев и Гужев. Против связи после потерь – Тимофей. Против пулемётного огня – Зотов. Против расхода последних выстрелов – Свиридов. Возле вешек поставил: Ерошкин взвод.
Против управления через ротных осталось моё имя.
Одно из восьми.
– Зачем вам фамилии? – спросил Ветлугин.
– Затем, что половину этих приёмов придумал не я. А если вы станете раздавать их другим частям, надо знать, у кого спрашивать, когда они не сработают.
Внизу листа я приписал ещё одну строку:
«Из одного боя общего правила не выводить. Для каждого приёма указать условия применения и случай, при котором он оказался недостаточен».
Ветлугин прочёл, сложил лист и положил перед собой.
– Хорошо. Завтра с этого и начнём.
На второй день Ветлугин перевернул лист.
– Теперь, капитан, главное. – Он положил ладонь на карту, на ту, чужую, с тремя рядами проволоки. – Вы всё это делали, чтоб удержаться. А мы будем читать это иначе.
Он стал читать свою запись с оборота – не по порядку, вразбивку.
– Вот это, – сказал он. – Разведанные заранее задачи. Вы своим ротным давали итог и час, а способ оставляли им. Что это, как не то же самое, только наоборот? При атаке первым же ломается вот что: ротный, попав в чужой окоп, теряет всякую связь и начинает ждать приказа, которого не будет.
– Это не то же самое.
– Отчего?
– Оттого, что в обороне я знаю, где мои люди, и они знают, где я. А в чужом окопе я не знаю ничего, и они тоже. Оставить им способ мало. Надо, чтоб у них ещё и задача была такая, какую можно выполнить, ни разу меня не спросив, – до самого конца.
Ветлугин записал. Он записывал быстро и не переспрашивал.
Тут в первый раз заговорил подполковник, сидевший от него по левую руку, – Кушелев, из оперативного.
– Господин полковник, позвольте. – Он обратился не ко мне, а к Ветлугину, и это было сказано намеренно. – Мы третий час строим из частного случая правило. У капитана был газ. Немец шёл по своему газу, в низину, известным ему путём, и капитан это знал заранее от пленного. Дайте мне такие условия – я вам тоже удержусь.
– И бомбомёту его было по чему класть, – продолжал Кушелев, – по вешкам, которые ставили от газа и вовсе не для стрельбы. То есть повезло дважды. Я не в укор капитану, он молодец. Я в том, что из везения наставления не пишут.
Ветлугин молчал и глядел на меня, и я понял, что отвечать надо мне и что это, собственно, и есть разбор.
– Господин подполковник, насчёт вешек вы правы. Я их ставил не для стрельбы, и то, что по ним оказалось удобно класть, – случай.
– Вот.
– Только вешки-то стояли. А у соседа справа не стояли, потому что у него газа не было. И когда бы к нему пошли низиной, ему нечем было бы указать наводчику место в тумане.
Кушелев не ответил сразу.
– Я к тому, что случай был не в том, что вешки пригодились. Случай был в том, что мне понадобилось ровно то, что я поставил по другой надобности. А не понадобься – они бы просто стояли, и я бы про них не вспомнил, и в разборе их бы не было. Стало быть, писать надо не «ставьте вешки от газа», а «имейте на всякой закрытой лощине свои приметы, чьи угодно, хоть от газа, хоть от дров».
Ветлугин перевернул лист обратно.
– Это уже правило, – согласился Кушелев после паузы. – Ладно. А газ?
– А газ не мой довод. Про газ я узнал от пленного за сутки. До пленного я неделю складывал и перекладывал, а весь наряд на зимние работы отдал по догадке, которой сам не верил. Ежели вы напишете «распознавать заранее», это будет неправда. Правда будет: «не мешать тем, кто заметил, и не наказывать за ложную тревогу». У меня Дёгтев сказал «возит», а Гужев принёс запах, и я поверил обоим в тот же час, и объявить всё равно не мог.
Кушелев записал это сам, в свою книжку, и до конца дня спорил ещё дважды, и оба раза по делу.
– Дальше. Бомбомёт.
Вот тут я и полез в собственную осень.
Бомбомёт у нас был один – свиридовский, из тех, что присылают «для опыта» и опыта после не спрашивают. В начале ноября я брал его для немецкого секрета; теперь пришлось связать тот день с низиной двадцать девятого.
– Господин полковник. У вас в записи две вещи стоят рядом, а они про одно.
– Говорите.
– В начале ноября я не пошёл на проволоку: для трёх рядов и спирали отпустили сто двадцать шрапнелей без гранат и назвали это проходом. Проверять недоделанную работу пришлось бы людьми. В конце ноября у Свиридова стояли три выстрела, все три шрапнель; бомбомёт положил свои шесть в ольшаник и не остановил вторую цепь. Стык удержали людьми. Оба раза вывод один: не пускать людей туда, где огонь не сделал назначенной ему работы.
– И что из этого следует для атаки?
– Что проволоку рвать надо не артиллерией.
– То есть не только ею, – поправился я. – На всю полосу огня не хватит. Проволоку придётся рвать в выбранном месте заранее, ночью, ножницами и подрывными зарядами, а артиллерию тратить на прикрытие работы и подавление огневых точек. Ширину прохода должны определять задача, разведанная глубина проволоки, число сапёров и реальный наряд батареи, а не красивое круглое число. Я укреплённой позиции не брал и потому предлагаю это как вопрос для опыта, не как готовый рецепт.
Кушелев перелистнул книжку.
– Сапёры подойдут к проволоке незамеченными.
– Не знаю.
Ветлугин перестал записывать.
– У вас в полку есть взвод гренадер? – спросил он.
– Есть. Как у всех, с осени.
– И что он делает?
– Кидает гранаты. Учат их метать на дальность и точность, и они метают. Офицер, четыре унтера, сорок восемь нижних чинов. По штату – два бомбомёта; своих налицо нет. Один временно взят у Свиридова и стоит у нас.
– А для чего они, по-вашему?
Я честно подумал прежде, чем ответить.
– Не знаю. Их завели, потому что велено завести. Приказ был, штат есть, люди набраны. А для чего – про это приказа не было.
– Вот. – Ветлугин придвинул лист. – Вот про это мы и говорим.
Он развернул ко мне свой лист.
– Взводы эти есть по всей армии с осени. Бомбомёты им положены по штату, инструкторы-сапёры приданы. А как ими брать позицию – не написано нигде, и всякий полк придумывает своё, а чаще не придумывает ничего и водит их в атаку общей цепью, где они гибнут первыми – идут впереди.
Материалы у меня попросили к марту, и это меня не удивило. Удивило другое.
– И назовите двух, – прибавил Ветлугин на третий день. – Двоих, кто станет обучать вместе с вами. Нам нужны не ваши мнения, капитан, нам нужны люди, которые умеют показать руками.
Я думал над этим полдня и назвал.
– Унтер-офицер Зотов, пулемётчик. И ефрейтор Лыков, Прохор, пулемётный номер.
Ветлугин поднял брови через паузу.
– Нижние чины. Капитан, тут будет двадцать офицеров с четырёх дивизий.
– Знаю.
– Они не станут учиться у ефрейтора.
– Станут. Не сразу.
Я объяснил коротко: Зотов научил расчёты четырёх рот работать на чужой машине, а Прошка умел поставить новичка к кожуху и довести руками прежде, чем тот успеет испугаться чужого чина.
– Мнения напишу я, – закончил я. – А показывать станут они.
Ветлугин записал обе фамилии и ничего не пообещал. Потом сказал:
– Хорошо. Только имейте в виду: ваш ефрейтор через полгода будет подпрапорщик, а через год у него будет своя команда, и вы его больше не увидите. Вы это понимаете?
– Понимаю.
– И всё равно называете.
– Оттого и называю.
Он в первый раз за три дня посмотрел на меня с интересом.
Игнату я сказал вечером, у него на просеке, покуда расчёты сматывали ленты.
Он выслушал и спросил одно:
– Своих отдавать?
– Нет. Учить чужих.
– Тогда ладно. – Соломинка перекатилась и стала на место.
Больше он не спросил ничего – ни в тот вечер, ни после, – и я до сих пор не знаю, что он про это думает. Он просто стал через день оставлять после ученья двоих и гонять их отдельно, и когда я спросил зачем, ответил, что коли ему весной показывать, так надо, чтоб рядом стояли те, кто уже умеет, – иначе показывать некому.
Ученье у него было устроено просто и обидно для самолюбия. Он сажал номера за чужую машину и первым делом отбирал у них то, к чему рука привыкла: у одного щиток, у другого ленту, набитую своими руками, а у третьего – самого второго номера, и велел управляться вдвоём. Потом гасил фонарь. В темноте всякий начинал шарить и звать, и Зотов стоял и ждал, покуда вещь назовут её именем: замок, короб, надульник. Кто путал в третий раз, тот собирал на счёт, вслух, и счёт этот слышала вся просека.
– Пущай при своих осрамится, – сказал он мне однажды. – При чужих ему потом стыдно не будет.
Он это начал за месяц до того, как вышел хоть какой приказ.
С Прошкой вышло иначе. Я нашёл его на левом краю, в его полуверсте, и сказал прямо, потому что иначе с ним нельзя.
Он выслушал и ответил:
– Я не пойду, ваше высокоблагородие.
– Отчего?
– Так там же офицеры.
Он сказал это спокойно – так же, как Хлопов говорил, что до батареи не доезжает, а Кулагин, что вагона не грузил.
– И что?
– А то, что я им кто? Я им покажу, а они меж собой переглянутся. Я это, ваше высокоблагородие, видал.
Приказать я мог. Он бы поехал и стоял бы там столбом.
– Прохор. В январе я стоял у тебя на левом краю и глядел, как ты ставишь к телу того, из третьей роты. Помнишь?
– Помню.
– Он тебе был чужой и видел тебя первый раз, и ты ему не начальник. И ты сказал ему то же, что говоришь всем, и он сделал. Ты его после спрашивал, что он про тебя подумал?
Прошка молчал, глядя на кожух.
– Оттого и не спрашивал: он к тому времени уже делал. Покуда человек работает руками, ему некогда переглядываться.
Прошка подумал ещё, поглядел на свою машину и сказал:
– Ну, коли так.
Это была отсрочка спора, и мы оба это знали. Уже позже, весной, Прошка всё-таки поехал инструктором; в тот вечер ни он, ни я этого ещё не знали.
Материалы я начал в тот же вечер и на третьей строке остановился.
Я умел держать её и знал, как немец ходит на меня. Как идти самому на три ряда проволоки, я знал ровно столько, сколько знает всякий, кто однажды отказался идти на несбитую.
Я написал одну строку:
«Начать с того, чего у нас нет: с точного знания, где у него проход и кто это видел своими глазами».
Больше в ту ночь не написал ничего.
Перед отъездом один из молчавших офицеров сказал, что Лощинина с февраля переводят в Петроград, при Особом совещании. Нарушений за ним ревизия не установила, участок показывал высокий процент отправки, а предложения комиссии он первым оформил как общий порядок.
– Вы с ним, кажется, воевали.
– Спорил.
– Тогда считайте, что спор выиграли. Ведомость идёт по трём армиям, секвестр по заводу возбуждён, приёмка удвоена. А он поехал выше.
Я думал, что мне будет обиднее.
– Он вернётся, – сказал я.
– Они всегда возвращаются сверху, – ответил офицер. – Это не про него. Это про устройство.
Сани подали, и он уехал.
Кушелев перед отъездом задержался у моей землянки один. Книжка его была при нём, и он держал её раскрытой на пальце, заложив место.
– Капитан. Я вам три дня возражал, и буду возражать дальше, и вы на это не обижайтесь.
– Я и не обижаюсь.
– Тогда скажу, зачем. – Он поглядел на полосу, на ту, что мы всю зиму обживали. – Я в марте пойду на такую же. Не на вашу – на свою, за двести вёрст. И всё, что вы тут наговорили, я буду примерять на своих людей. Не всё подойдёт, но прежде у меня не было и этого.
Он открыл книжку на заложенном месте и повернул её ко мне. Там, поперёк страницы, его рукою было выписано моё же: имейте на всякой закрытой лощине свои приметы, чьи угодно, хоть от газа, хоть от дров. Ниже, другими чернилами и, стало быть, после, стояло: у меня лощины нет. Есть выемка железной дороги.
– Вот это я у вас взял, – сказал он. – И вот это к нему приписал сам, покуда мы обедали. Только вы одного не пишите. Не пишите, что это работает. Пишите, при чём работает и при чём нет. Иначе через год кто-нибудь прочтёт ваши листы, поведёт своих на несбитую проволоку и будет считать, что делает по вашему.
Я это записал в ту же ночь и после переписывал в материалы дословно.
Проект приказа Ветлугин оставил мне сам, на третий день, уезжая.
Он не отдал его в руки. Он положил лист на стол, придавил чернильницей, чтоб не сдуло, и сказал, что подписан он будет не скоро и, может, не будет вовсе, а покуда пусть полежит у меня.
Я прочёл его после того, как сани ушли.
Лист был короткий. Предписывалось, при таком-то полку, сформировать команду для опытной разработки способов атаки укреплённой позиции, с придачею взвода гренадер, двух бомбомётов, инструкторов-сапёров и потребного числа нижних чинов. Начальником команды назначался капитан Северцев. Срок – с открытием кампании.
Внизу, там, где полагается подпись, было пусто.
Я прочёл его дважды и на втором разе стал считать, потому что иначе читать уже не умею. Взвод гренадер был. Из двух положенных ему бомбомётов налицо имелся один, свиридовский, и его предстояло либо вернуть батарее, либо выпрашивать для команды; второй ещё надо получить. Инструкторов-сапёров давала дивизионная сапёрная рота, когда у неё не было своей работы, а своя работа у неё была всегда. «Потребное число нижних чинов» – графа пустая, и заполняет её тот, кто подписывает. Михеев такую страницу показывал мне в январе: пополнение – и ничего до весны.
Стало быть, в листе было расписано всё, кроме того единственного, чего в полку нет.
Я спрашивал у Ветлугина накануне, когда его подпишут, и он ответил:
– Когда решат, что весной наступаем. А решат, когда посчитают снаряды.
С открытием кампании – значит весной. По этой самой полосе, которую мы всю зиму обживали, пойдут не немцы на нас, а мы на немцев. И пойдут по той самой низине, и через ту самую проволоку, и всё, чему я за осень выучился, было про то, как удержать своё место.
Я четыре месяца доказывал, что снаряд обязан дойти до человека.
Теперь мне предлагали посчитать, сколько человек дойдёт до чужой проволоки.
Я сложил лист вчетверо и убрал в сумку.
Глава 24
«На весну»
К марту материалы уже не были одной красивой мыслью. В папке лежали: перечень сведений, которые надо добыть до выбора участка; схема передачи задач ротным при потере связи; три варианта прохода в проволоке; таблица выстрелов по типам; отдельный лист ошибок ноябрьского боя; и оговорки – при каких условиях каждый приём не работает.
Первая строка осталась сверху: начать с точного знания местности и назвать того, кто видел её своими глазами. Всё остальное было приложением к ней, не заменой разведки.
Чего у нас нет, я знал. У кого спросить то, чего нет, я не знал, и оттого три дня ходил по полосе и спрашивал.
На просеке шло пулемётное ученье, и вёл его не Зотов.
Вёл его тот из двоих, кого Зотов оставлял после всех и гонял отдельно, – Кондратьев, из михеевских, из тех, кем в ноябре пополнили выбитые расчёты. Он поставил номера к чужому кожуху и стал говорить, и говорил он много, вдвое против нужного, и в третью минуту я понял, что он объясняет то, чего у него самого ещё не отняли: он рассказывал, как правильно, а не показывал, где у человека выйдет неправильно.
Зотов стоял с краю и молчал.
– Отчего не поправишь? – спросил я.
– Дойдёт. – Соломинка перекатилась. – Он вчера то же самое говорил вдвое дольше.
Мы постояли. Кондратьев дошёл до подачи ленты, тут у него вышла заминка, он замолчал, взял ленту сам, показал руками – и с этого места стало можно слушать.
– Игнат. Вот ты человека учишь. Тебе для этого что надо?
– Машина и человек. – Он подумал ещё. – И чтоб машина была чужая. На своей всякий умён.
– А бумага?
– А бумагой я, ваше высокоблагородие, никого не выучил.
Я записал это в тот же вечер, и вышло в одну строку. Строка была верная, но спрашивали меня не о том, как учить своих людей чужой машине. Меня спрашивали про чужую землю.
На левом краю Лыков перебирал замок, разложив части на портянке: стола там взять неоткуда.
Я спросил у него то же самое, повернув на свою надобность: что надо человеку, чтоб он в чужом окопе, где он первый раз, знал, куда идти.
Лыков подумал дольше Зотова.
– Чтоб он там прежде был.
– А ежели не был?
– Тогда чтоб при нём был тот, кто был.
Он собрал замок, поставил, попробовал ход и остался недоволен.
– Этого, ваше высокоблагородие, в мешке не увезёшь.
Ольшанский пришёл сам, на третий день, и пришёл служебно – с бумагой на смену караулов, которую мог бы прислать с посыльным. Он был застёгнут на все пуговицы, как всегда, и в землянке у меня не сел.
– Я про унтера Зотова и ефрейтора Лыкова.
– Слушаю.
– За зиму у меня расчёты выучились работать на чужих машинах. Все четыре роты. Держится это на двоих. Обоих вы забираете.
– Забираю.
– Я не прошу оставить. – Он прижал ладонью расчётную тетрадь. – Я говорю, что́ у меня останется.
Он положил бумагу на стол, ровно, углом к краю.
– Кондратьев за полгода дойдёт. Может, и за четыре месяца. Только эти полгода будут, и в них полоса будет такая, какая будет.
Возразить мне было нечем. До отъезда Зотов должен был ежедневно вести Кондратьева, а Лыков – выбрать и провести по всей полосе двух сменщиков из ротных разведчиков. В приказе по батальону я закрепил их не «преемниками навсегда», а временно ответственными с правом требовать помощи старших расчётов. Пустого места после десятого марта оставаться не должно было, даже если качество замены пока уступало.
– Ещё одно, ваше высокоблагородие. Я в январе сказал, что через полгода их всех переведут, придёт новый и станет считать по-старому. Я от этого не отступаюсь. Тут вот только выходит, что первым перевели вас.
Он вышел, и я остался с чистым листом, на котором стояла одна строка.
Я взял перо и вычеркнул её.
Второй строки я в тот вечер не написал.
Четырнадцатого я поехал к Свиридову – за ценой.
Мне нужны были не универсальные «сто саженей» и «четверть часа», а диапазон. Я просил Свиридова посчитать три фронта работ – узкий проход, проход для взвода и участок для роты – при разной глубине проволоки. Отдельно: расход на само разрушение и расход на подавление пулемётов, пока работают сапёры.
Батарея стояла в дворках, вырытых с осени и обжитых до того, что у второго орудия под накатом висел рукомойник.
Снег осел и стал сырой; ночью его прихватывало настом, а к полудню наст проваливался под сапогом с тем звуком, с каким проваливается сахар в чае. С наката капало.
Свиридов вышел ко мне без шинели, в одном кителе. В декабре он ходил в башлыке и не снимал его в землянке.
– Мне бы, штабс-капитан, число.
– Числа у меня нынче есть.
Мы пошли в землянку. Он достал батарейную книгу и стал листать.
– Точного расхода без пристрелки и вида заграждения я вам не подпишу, – сказал Свиридов. – Для примера: четыре орудия, пятнадцать минут подавления, по одному выстрелу на ствол в минуту – шестьдесят. Это ещё не значит, что проволока порвана; это цена огневого окна после того, как сапёры выбрали место. На февраль у меня двести сорок выстрелов всех задач. На бумаге – четыре таких окна. В бою часть уйдёт на пристрелку, перенос и непредвиденные цели, значит, обещать можно два, самое большее три.
Я записал диапазон и допущения, пересчитал на своей бумаге – вышло то же.
– И это ещё не всё. – Свиридов перелистнул тетрадь. – Дают по стволам, не по тому, кому весной идти. Я вам это в декабре говорил. Ваша ведомость показала, где мой снаряд, а сколько мне его отпустят – вы туда не достали.
Он развернул на столе лист и придавил углы гильзой и книгой. Бумагу я узнал прежде, чем прочёл: мой образец, мои графы, внизу мелким шрифтом мой четвёртый пункт.
– Наряд четыре тысячи триста двенадцать. Шестьсот выстрелов. Четыреста шрапнелей, двести гранат. Тридцать мест, по двадцати в месте. Принято четвёртого числа.
Я поглядел в последнюю графу. Там его рукой стояло, сколько вскрыто и сколько годных, и число, и подпись.
Четвёртое было десять дней назад.
– Отчего не сообщили?
Свиридов ответил не сразу.
– А чего сообщать? Пришло и пришло.
Он собрал лист и положил в стопку, где лежали такие же.
– Одно скажу: гранат просил триста, дали двести. Остальное шрапнелью добрали. – Он двинул плечом. – Так они всегда добирают.
Я вышел из землянки и постоял у дощечки.
Дощечка по-прежнему висела у дороги, лицом наружу.
За прошлую неделю на ней мелом было выведено: одиннадцатого, по скоплению у ольшаника, восемь выстрелов, из них четыре гранаты. Остаток – числом.
Потерь у нас в тот день не было.
Одиннадцатого я был в третьей роте. Стрельбу эту я слышал и подумал, что пристреливается кто-то с соседней батареи.
Восемь выстрелов легли туда, куда были нужны. Я их не просил, не считал и не делил. Мне о них не доложили.
– Немец полез днём, – сказал Свиридов, выйдя следом. – Я его положил. Написал в сводку.
– Хорошо.
Больше про это ни он, ни я не сказали.
Уже садясь в сани, я вспомнил и велел выгрузить.
– Ваш бомбомёт.
Он поглядел на трубу так, будто впервые её видел.
– Мне он по штату не положен.
– Он и в ноябре был вам не положен. Я его взял под секрет, а держал до нынешнего дня, и держал зря: он у меня в третьей роте стои́т под брезентом, и расчёт его забыл.
– А вам он самим не понадобится?
– Мне обещаны свои. Ежели дадут.
Свиридов подумал и взял, потому что дело.
Сани уходили пустыми, и это было единственное, что я в тот день сделал по своей новой должности, которой у меня ещё не было.
Дощечку он к вечеру дописал и повесил обратно наружу.
Почту привезли девятнадцатого, общей пачкой, с хлебом и с приказами по дивизии, и никакого человека при ней не было.
Приказ лежал третьим сверху.
Он был подписан.
По приказанию главнокомандующего армиями фронта командиру сводного батальона такого-то полка капитану Северцеву предписывалось прибыть в распоряжение штаба фронта к десятому марта сего года, для участия в занятиях по разработке способов атаки укреплённой позиции, доставив материалы разбора боёв на участке полка за ноябрь и декабрь минувшего года, а равно схемы и чертежи, при том разборе составленные. Командировать при нём, для показа приёмов на людях, двух нижних чинов по избранию начальника команды, с выдачею аттестатов на довольствие и литеров на проезд. Капитан Северцев командируется с оставлением в занимаемой должности. По возвращении сформировать при полку команду для опытной разработки способов атаки укреплённой позиции, с придачею взвода гренадер, бомбомётов и инструкторов-сапёров – распоряжением начальника дивизии, по мере возможности и без ущерба для службы в частях. Нижних чинов в потребном числе обратить в команду по укомплектовании полка маршевыми ротами. Опытную атаку произвести к сроку, который будет указан особо, но не позже открытия кампании; о последствиях донести. Срок работ команды – впредь до особого распоряжения.
Внизу стояло: за главнокомандующего – начальник штаба фронта, и число.
Я прочёл его дважды и на втором разе стал считать, как считал в прошлом месяце проект.
Явка – твёрдо. Число, месяц, место.
Гренадеры, бомбомёты, сапёры – по мере возможности и без ущерба для службы в частях. То есть тогда, когда у начальника дивизии эта возможность заведётся, а ущерба не будет.
Нижние чины – по укомплектовании маршевыми ротами. Маршевые роты – по общей разнарядке.
Опытная атака – к сроку, который будет указан особо.
Одна графа стояла пустая по-настоящему, и её надо было заполнять мне: двух нижних чинов по избранию начальника команды.
Я взял чернила и вписал: унтер-офицер Зотов Игнат; ефрейтор Лыков Прохор.
Эти фамилии я уже назвал Ветлугину в феврале и знал, чем это для них кончится. Теперь оставалось проследить, чтоб выписали аттестаты, и не забыть про литеры.
Чернила я промокнул, и вышло чисто.
Под приказом в пачке лежал печатный бланк новой формы – тот самый, отпечатанный в декабре, но уже второго завода, на желтоватой бумаге.
Графа получателя стояла открытой, и в ней было проставлено число суток.
При пункте, отдельной строкой, было напечатано, чьё это дополнение: коллежского секретаря Хлопова.
Я прошёл по этой строке взглядом и перевернул лист.
Дальше шёл циркуляр по трём армиям – о подтверждениях фактического получения. Требовать их предписывалось раз в месяц.
С узлов и со складов.
Батареи в перечне не значились: на батареях, было сказано, приём удостоверяется расходной книгой части, и второго удостоверения от них не требовать, дабы не обременять строевые части перепиской в ущерб службе.
Расписки я просил на конечных получателях. Мне дали на предпоследних.
Внизу циркуляра стояло, что испытание формы разрешено на одно направление и на три месяца, считая с декабря. О продлении не говорилось ничего.
В отдельном конверте, с приёмки, лежала записка от Тураева в три строки: забракованное по декабрьской отправке принято обратно заводом таким-то, и расписка на него пришла.
Столбец он завёл в январе, и тогда тот стоял пустой: обратно ему не отвечали. Теперь в нём будет одна строка – на двадцать с лишним отправок.
Отвечать было не на что, и я не ответил.
Последним я вынул отношение – печатное, о порядке требований на подрывное имущество и на ручные гранаты для взводов гренадер, – и стал читать его по обязанности, потому что мне теперь по этому порядку требовать.
Члены совещания были перечислены внизу, мелко, в две колонки.
Фамилия Лощинина стояла в первой колонке, не первой и не последней.
Я сложил лист и положил его в ту папку, где у меня лежали заявки, потому что заявки пойдут туда.
Потом я достал из сумки старый проект – тот, что Ветлугин оставил под чернильницей и который я месяц носил с собой, – и положил его рядом с подписанным приказом.
Проект был теперь лишний. Я его не выбросил.
Лыков пришёл вечером, и пришёл не с тем, с чем я ждал.
Я думал, он опять скажет про офицеров. Он не сказал.
– Ваше высокоблагородие. В бумаге как про меня написано?
– Ефрейтор такой-то, для показа приёмов на людях.
– А чему я при машине, там не написано?
– Нет.
Он помолчал, и молчал долго.
– Вы допишите. Не для чина. Там будет двадцать офицеров, и всякий про меня прочтёт «нижний чин» и на том кончит. А ежели написано, чему я при машине, – так это про дело, и спорить будут про дело.
Я дописал: ставит номер к чужой машине и доводит его руками; на левом краю у него две машины, наблюдение и связь.
Он прочёл – читал он медленно, водя пальцем, – и остался доволен, и мы про поездку больше не говорили. Согласия он мне так и не дал, а поедет.
Письмо от Гужева пришло в тот же вечер, вместе с письмом от Веры, в одном конверте.
Письмо Веры занимало полстраницы. В нём было, что она жива, там же, и что бумагу и карандаш он спросил у неё сам, и она дала, и что писал он долго. Больше в её письме про него не было ничего, потому что она вернулась к уговору.
Письмо Гужева занимало целый лист, сложенный вдвое и исписанный с обеих сторон, карандашом, кривыми буквами – так пишут, когда выучились писать взрослыми и с тех пор писали раз десять.
Он не спрашивал про меня, не благодарил и не писал про себя ни строки.
Он писал, что в палате лежат больше месяца, и что за это время из палаты выписали семерых, и всех семерых погнали в запасные – нижним чином вообще, безо всякого разбора, кто чему учен. Он стал записывать, кто чем кормился до войны. Двое каменщики, один шорник, один по печам, один коновал. Список у него на четвёртой странице, и просит он, чтоб я поглядел, нельзя ли по этому делу написать бумагу, куда следует.
И была одна просьба поимённо: за рядового Ткаченко, которого фельдшер пишет в нестроевые по руке, а рука у него правая и цела, а левая – три пальца; и что он, Ткаченко, шорник, и что шорник с тремя пальцами на левой работает не хуже, а он, Гужев, за него ручается, потому что видел, как тот в палате чинил ремни санитарам.
Про свои ноги в письме не было ни слова.
Я написал бумагу в тот же вечер – о приписке нижних чинов, возвращающихся по излечении, соответственно ремеслу, буде таковое за ними значится, – и приложил список из четырёх строк, и отдельным пунктом провёл Ткаченко.
Это была последняя бумага, которую я подписал перед отъездом в штаб фронта. Командиром батальона я оставался и по приказу должен был вернуться; говорить о последней бумаге вообще было рано.
Про то, откуда Гужев знает, сколько у нас нынче налицо и что Ситников ковал полдня, а полдня стоял в роте, я догадался на второй странице.
Ему писали. Писали кривее, чем он.
Ерошка ходил к остаткам гужевской артели по вечерам всю зиму. Значит, теперь он ходил туда не только сидеть.
Я встретил его назавтра у кухни. Он вытянулся, отговорил положенное и стоял, дожидаясь, покуда я пройду.
Я прошёл.
Сорока в тот день ставил жерди в раскисший грунт под настилом у второй роты и ругался на грунт, а не на войну.
– Держать не держит, – сказал он, увидев меня. – Сверху корка, снизу каша. Как в лазарете кисель давали: сверху пенка, а под ней вода.
– Ставь чаще.
– Так я и ставлю чаще. Мне за жердь не платят, ваше высокоблагородие. Мне за настил спрос.
Он взял следующую жердь и больше на меня не смотрел, и ни про какие проводы ни слова не сказал.
Михеев к вечеру закрыл книжку и завязал её тесёмкой.
– Аттестаты будут в пятницу, – сказал он. – Вы главное список ремёсел не увозите. Он у меня в одном экземпляре.
Двадцать девятого февраля – тысяча девятьсот шестнадцатый был високосным – я пошёл в низину мерить.
Идти было надо: в материалах, которые я вёз, лежала карта ноябрьского боя, и на карте низина была показана так, как её видели сверху и зимой. Ходить по ней предстояло не мне и не сверху.
Оттепель стояла третий день, и низина за эти три дня переменилась так, как за всю зиму не менялась ни разу: снег на скатах осел, потемнел и сошёл до земли, и земля под ним открылась рыжая, палая, слежавшаяся в прошлогоднюю траву, из которой всюду торчали обломанные ольховые прутья – те самые, что мы резали на вешки в ноябре и которых с тех пор никто не подобрал.
По дну шла чёрная вода с ледяной каймой у берегов, и кайма эта была тонкая, как бумага, и держалась только в тени; над ключами, где вода бьёт со дна и не мёрзнет никогда, стояло парение, и парение это тянуло вдоль дна ровной низкой полосой, и издали оно было похоже на то, что мы видели здесь в ноябре, и не было им.




























