444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тереньтьев » Прапорщик 1914: Снарядный голод (СИ) » Текст книги (страница 10)
Прапорщик 1914: Снарядный голод (СИ)
  • Текст добавлен: 1 августа 2026, 23:30

Текст книги "Прапорщик 1914: Снарядный голод (СИ)"


Автор книги: Михаил Тереньтьев


Соавторы: Константин Градов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)

Теперь я разложил её на столе рядом с михеевской книжкой, и она читалась.

Квадратик – завод. Стрелка от него – приёмка, и на приёмке сидит Тураев и глядит трубку на просвет. Дальше узел, и там комендант, который довезти не может, потому что стрелка одна. Дальше парк, и в парке Ремез промокает чернила, боясь кляксы. Дальше второй парк. Дальше батарея, и на ней меловая дощечка со словом «нуль».

А между ними – стрелки. И на всякой стрелке стык, и на всяком стыке то самое место, где груз перестаёт быть чьим-нибудь.

А рядом лежала замусоленная книжка, и в ней стояло сорок одно имя, и против всякого – откуда родом.

И это была одна и та же бумага.

Я сидел над этими двумя листами при коптилке и глядел то на один, то на другой, и не мог отделаться от того, что увидел, и не могу по сей день.

Двадцать восемь человек на стыке – это стрелка между парком и вторым парком, та самая, на которой в октябре у меня оборвался след, и над которой мы с Ремезом сидели двое суток, и про которую я сказал генералу Бунакову на зелёном сукне: «груз в дороге ничей».

Он и там был ничей. И тут ничей. И там, и тут его закрывали тем, что было под рукой: там – двумя честными подписями, тут – Гужевым и его артелью.

Я сидел над этими двумя листами до третьего часа и ничего с ними не сделал, потому что делать было нечего.

Свиридов пришёл под утро.

Он был серый, он не спал вторые сутки, и на рукаве у него была меловая пыль, и он молча положил передо мною телеграмму.

Я прочёл её дважды.

Наряд четыре тысячи сто двадцать семь, партия семнадцатая завода Брунова, числился в пути двадцать четвёртый день; ведомость, посланная вдогонку, прошла за ним уже несколько звеньев. Теперь наряд был задержан.

Я поглядел на звено, где её задержали.

И вот тут у меня в первый раз за весь тот день дрогнула рука.

Её задержали на узле.

На том самом узле строка сдающего была подписана девять дней назад: столько-то мест под такими-то пломбами передано следующему звену. Качество узел не удостоверял. Отдельного подтверждения принимающего не пришло, но пустое поле никому не помешало провести строку как закрытую. Ящики всё ещё стояли на узле.

Девять дней. Полторы сотни вёрст. Одна подпись и пустая расписка, которой никто не потребовал.

– Ваше высокоблагородие, – проговорил Свиридов очень тихо. – Я не понимаю. У вас же ведомость. Вы же её сами и завели. У вас же там подписано.

– Подписано, – согласился я.

– Так как же?

Я глядел на эту телеграмму и начинал понимать, и от того, что я начинал понимать, мне делалось нехорошо.

Ведомость сработала не так, как я хотел. Она не помешала закрыть передачу по накладной, зато впервые оставила точную строку, которую можно было сверить с тем, что стояло на путях.

Ошибка теперь находилась не где-то между заводом и батареей. У неё были узел, число и подпись.

А за этой подписью стояла сорок одна фамилия: снаряд для стыка оставался под брезентом, пока Гужев закрывал стык людьми.

Глава 17
«Не писать „штатно“»

Донесение о бое я не подал.

Написать его было нетрудно. Я садился за него четырежды, и всякий раз выходило гладко и коротко, но откладывал перо: бумага получалась верная, а под нею оставалось то, чего в ней не было.

На четвёртый раз я положил рядом телеграмму Свиридова. В донесении о бое для неё не было графы.

В тот же день приехал Званцев.

Он приехал один, и я это отметил сразу. В ноябре их было двое, и я тогда решил, что двое ездят, когда одному нужен свидетель. Теперь свидетель ему был не нужен.

Он не стал ни отряхиваться, ни греться: вошёл, сел на нары, положил папку на колено и раскрыл её, и я увидел, что верхний лист в ней уже исписан.

– Капитан. Я вам привёз донесение. – Он подал лист через стол, придерживая пальцем, чтоб не сдуло. – Ваше. Прочтите. Если чего не так – поправим.

Я взял и прочёл. Там было три строки.

«Атака противника отражена».

«Потери понесены при исполнении служебных обязанностей».

«Артиллерия действовала по наличию боевых припасов».

Я прочёл это дважды, положил лист и разгладил его ладонью, хотя он и не был мят.

– Всякая строка тут правда, – выговорил я.

– Оттого её и примут не читая, – сказал Званцев. – Штатное донесение: бой, потери, артиллерия по наличию.

– И только причины, отчего в наличии оказалось три выстрела, в нём нет.

– Нет, – согласился он. – Я для того и приехал, чтобы вы это увидели.

– Донесение уйдёт в дивизию, оттуда в корпус. По нему напишут сводку, по сводке – реляцию. Вы получите её за удержанный рубеж против трёх цепей, и заслуженно: рубеж вы удержали. Батальон получит пополнение и, может статься, отвод на две недели. Всё.

Я спросил, куда в этой бумаге девается расход.

– А расход вы мне подадите отдельной запиской. Частным порядком, не в дело. Я снесу её Нелидову, Нелидов снесёт Бунакову, и, может, через месяц кто-нибудь съездит на ваш узел и посмотрит, что там стои́т. – Он выждал, покуда я отвечу, и, не дождавшись, прибавил: – Что вам не нравится?

– То, что правда будет, а бумаги не будет.

– А чего вам бумага? – Званцев поглядел на меня поверх папки.

– Я хочу, чтоб на моём участке в следующий раз было чем держать под огнём выход из низины.

– А. Тогда дело другое. Вы можете подать штатное донесение о бое и отдельно – служебную записку в артиллерийскую часть: номер наряда, срок, подпись на узле, телеграмма Свиридова. Обе бумаги зарегистрируют.

– А в донесении поставить ссылку на записку.

– Можете. Только оперативная часть примет своё сегодня, артиллерийская – своё по своей очереди. Держать их рядом никто не обязан. Если же номер наряда останется в донесении о бое и связь нельзя будет разорвать, бумага станет смешанной и пойдёт на межведомственный разбор.

– Сколько?

– До полугода. Подачу вам формально не остановят, но всякий, чья подпись попадёт в разбор, станет прежде требовать справки и разъяснения.Пополнение и новые заявки пойдут медленнее, потому что никто не подпишет непроверенное.

Он выговорил это без нажима, тем же голосом, каким давеча складывал перчатки, и оттого оно легло тяжело.

– А пополнение мне пойдёт откуда? – спросил я.

– Оттуда же.

По разнарядке того самого управления, чьих людей вы посадите под следствие. Я вам не грожу: мстить тут некому и незачем. Просто наряд на двести пятьдесят человек будут исполнять как придётся. И придётся он к весне. – Он поднял ладонь, останавливая то, чего я не говорил. – И это будет по правилам. Всё будет по правилам.

Я встал, прошёл к выходу и постоял, глядя на полотнище.

– Званцев. Одно скажите. Кому я это пишу?

– Как – кому?

– Назовите мне должность. – Я обернулся. – Не человека – должность. Чьё это дело: чтобы обещанный снаряд дошёл до батареи, которой он обещан. Кто за это отвечает целиком, от завода до передка? Назовите чин, и я напишу ему.

Званцев молчал долго, и я его не торопил.

– Нет такого, – сказал он наконец, глядя в стол. – В ставке нет никого, чьё это дело. Есть Главное артиллерийское управление, которое делает и отпускает. Есть фронты, которые требуют. Есть парки, которые возят. А того, кто держал бы всю нитку в одной руке и с кого бы за неё спрашивали, – нет. Оттого в управление и сыплются требования со всех сторон, и разбирать их по нужде некому. Раскладывают поровну.

Я переспросил, как это – поровну.

– Так. – Званцев впервые за весь разговор сделался зол, и злость эта была не на меня. – Ваш сосед справа месяц не выпустил ни одного снаряда: стои́т и молчит. Он получит на пушку столько же, сколько вы, ибо пушек у него столько же. У него полны погреба, а у вас, я слышал, один выстрел остался. И это не воровство, капитан, и не глупость. Это оттого, что делить по бою может тот, кто за бой и за подвоз отвечает вместе, – а такого нет. Некому. Вот и делят по стволам, ибо стволы посчитать можно.

Он поднялся, взял свой лист и сложил его вдвое, аккуратно, по сгибу.

– Вы это донесение можете писать, а можете не писать, я вам ни того, ни другого не приказываю. Я вам сказал, как оно пойдёт. Хотеть – это ваше дело.

Он положил сложенный лист на угол стола, надел фуражку и вышел.

Я остался стоять над листом и не тронул его. Званцев украл у меня мою собственную фразу – ту, что на прошлой неделе отдал мне Дёгтев и которую Званцев записал в книжечку, – и вернул её рукоятью вперёд.

К вечеру пришли ротные.

Дело было простое и стояло на бумаге. Вторая рота, маршевая, за один день потеряла двадцать два убитыми, двадцать шесть ранеными и своего унтера: девятнадцать легли на стыке, трое – на гари, не добежав до него. Офицера при ней – прапорщик Свешников, за старшего из нижних – Тимофей, гужевский, из-под Дорогобужа. Держать её как роту стало нечем.

И по обычаю тут делается одно. Остатки такой роты разводят по старым: полсотни туда, полсотни сюда. Роту вычёркивают, номер её ложится в запас, и через месяц никто не помнит, что она была.

Ольшанский выговорил это первым, потому что был кадровый и потому, что соседняя полоса была его.

– Ваше высокоблагородие. Вторую надо разводить. Полосу они не удержат.

– Полосу они удержали. Двадцать девятого. Восемьдесят шагов, сорок минут, безо всякого огня. Больше её никто не держал.

– Я не спорю. – Ольшанский тронул верхний крючок, хотя тот и был застёгнут. – Я про нынешнее. В ней двести с малым, и половина из них три месяца в строю.

– В ней двести с малым, и всякий из них знает, кто справа и кто слева. Разведите их – и они будут знать это заново, и учить их этому будет некому, ибо тот, кто их учил, лежит без ног.

Все помолчали. Никто со мною не согласился – просто спорить тут стало нечем.

– Вторая остаётся, – сказал я. – Свешников при ней. Тимофея – в ефрейторы, приказом, нынче же. Полосу ей режем: берёт левый край и стык, стык теперь узкий, я его переставил. Правое плечо у неё забирает четвёртая.

Ольшанский подумал и ответил, что заберёт; спорить он не стал, а на вопрос, будет ли спорить, прибавил только, что тут я правильно. Удовольствия в этом у него не было, и я знал почему: забрать чужое плечо – значит растянуть свою роту, а рота у него после стыка была не та, что до.

Дальше пошло длинное. Я развернул на столе список.

По списку в батальоне было тысяча девяносто.

Налицо – восемьсот девяносто четыре.

Между двумя цифрами стояли сто девяносто шесть живых людей: кто лежал в лазарете, кто кашлял в нестроевых, кто ушёл по госпиталям, и что с ним сталось, не знал никто. Наверху видели полный батальон: полосу по полному штату и никаких оснований для пополнения.

Я велел писарю вывести обе цифры рядом, одну под другой, и в графе «примечание» – от чего разница. Писарь сказал, что штатно так не пишут.

– Штатно я и не пишу. – Я подвинул ему чернила.

Потом дошло до Ерошки, и вот тут гладкое кончилось.

Ерошка был ефрейтор из второй. Двадцать девятого, когда пошёл газ, он загнал свой взвод в укрытие – ровно так, как его учили, – и шестеро задохнулись. Из лазарета он вышел сам, за час до боя, никого не спросив, взял чужую трёхлинейку и пошёл, и Гужев поставил его левее, к воде, и он там выстоял и остался жив во второй раз.

Фельдшер положил передо мною бумагу.

– Ерошкин Иван. К строевой службе не годен. Лёгкие.

Я спросил, насовсем ли.

– Не знаю. Может, отойдёт к весне, может, и нет. Я в грудь глазом не вижу.

Я велел позвать его. Он вошёл и стал у входа, и было слышно, как он дышит: он старался дышать тихо и оттого дышал громко.

– Ерошкин. Фельдшер тебя пишет в нестроевые. Слышишь?

– Слышу, ваше высокоблагородие.

– Что скажешь?

Он поглядел мне куда-то в грудь.

– Я в строю останусь.

– Ты десяти шагов не пробежишь.

– А мне бежать некуда. Я стою.

Я мог оставить его. Написать в графе «налицо» восемьсот девяносто пять, и это была бы правда: он стоял бы на полосе и держал её, покуда мог. Фельдшер пишет своё, командир решает своё, людей нет, а Ерошка просится сам.

Удобная правда.

– Не останешься, – сказал я, и он поднял лицо. – В нестроевые при батальоне. Не в тыл. Будешь при кухне и при связи, а на полосу не пойдёшь.

– Я не за тем оттуда вышел.

– Знаю.

– Я не за тем оттуда вышел! – Он сказал это громче, и от этого закашлялся, и кашлял долго, отвернувшись, упершись рукой в стойку, и никто в землянке не пошевелился, покуда он кашлял. – У меня шестеро. Мне их носить.

– Вот и носи. Носить можно и при кухне.

Он постоял ещё, попросил разрешения идти и вышел, и я слышал, как он кашлял снаружи, отойдя шагов на двадцать, чтоб не слышали.

– Он вам этого не простит, – сказал Ольшанский. – И правильно сделает.

– Может быть. А в графе будет верно.

Наутро я поехал в лазарет.

Со мною ехали бланки – сорок один. Их привёз писарь из полка, перевязанных бечёвкой, и я по дороге развязал пачку и прочёл первый.

Бланк был исправен. Он спрашивал: звание; фамилия, имя, отчество; вероисповедание; семейное положение; губерния; уезд; волость или населённый пункт; причина выбытия; число и месяц выбытия. Он спрашивал, какой Сидор был веры, женат ли, из какой волости и в какой день его не стало.

Книжка Михеева знала фамилию, имя и откуда родом. Про веру и семью там не было.

Гужев лежал вторым от печки. Ноги ему сняли обе, и под одеялом было ровно и коротко. В третий раз за неделю взгляд мой ушёл в сторону; в третий раз я вернул его, ибо отводить глаза было подлее.

Он поздоровался первым и на «лежи» ответил, что он и лежит.

Я сел на табурет, положил пачку на колено и сказал, что мне нужна его помощь: именные списки, по его людям.

– Пишите.

Я развязал бечёвку – и увидел, что бечёвка на пачке самая обыкновенная, тонкая, писарская, и что моток его, тот, что он всё время таскал в кармане и мотал на кулак, фельдшер срезал с рукавом и, надо думать, выкинул. Руки у него лежали поверх одеяла и не делали ничего. Я про это промолчал.

Первым по списку шёл Ерошкин, и Гужев сказал, что Ерошкин живой; я объяснил, что знаю, и что иду с начала списка.

– А. Тогда с Сидора. Сидор у меня крайний был, за ним уже Прошка Малой.

Я нашёл лист, и мы пошли по графам. Я спрашивал, он отвечал, и первые четыре прошли так ровно, будто мы с ним всю жизнь только этим и занимались: рядовой; Куликов Сидор Тихонов; православный; женат.

На «православном» я остановился – записал прежде, чем сообразил, откуда бы Гужеву это знать.

– Как – откуда? – сказал он. – Я его в артель брал. В артели без этого нельзя. Артель – она и в пост работает, и в праздник работает, а праздники у всех разные. Мне ж надо знать, кого в какой день не ставить на кладку и кто в какой день трезвый. Я, ваше высокоблагородие, двадцать лет людей набираю. Я про своего человека это первым делом спрашиваю, прежде фамилии.

– А у меня их спрашивать негде.

– Так у меня спросите.

– Магометанин, – сказал он на седьмом. – Мухаметшин Гарей. Он у меня раствор носил, в поднос, тяжело носил и не жалился. Женат. Двое. Казанской губернии, а уезда не скажу: он говорил, я не удержал.

Я поставил в графе «уезд» прочерк, и от этого прочерка мне сделалось нехорошо, ибо прочерк в этой графе значил, что бумага ляжет в губернском правлении и дома у него о нём так и не узнают.

– Дальше Прошка Малой, – сказал Гужев. – Не Зотовский Прошка, вы не спутайте, тот при машинах. Мой Прошка – Ерохин Прокофий. Восемнадцать ему. Холост. Смоленской, Дорогобужского. Он у меня последний год ходил в подручных и на будущее лето стал бы каменщик.

Я записал: холост. Графы, в которую пишут, что человек на будущее лето стал бы каменщик, в бланке не было.

Мы просидели два часа. К концу второго часа он начал уставать – тяжело, всем телом, хотя голос держался ровно, – и стал делать между фамилиями промежутки длиннее, и я предложил дописать назавтра.

– Нынче, – сказал он. – Оттого, что нынче помню.

Мы дописали. Он назвал мне девятнадцать человек с верой, с семейным положением и с губернией, и в семнадцати случаях назвал уезд, и в одиннадцати – волость, и ни разу не задумался дольше, чем на два счёта.

Когда я связывал пачку, он спросил, где в этих бумагах пишется, как человек стоял. Я ответил не сразу и ответил, что нигде.

– Совсем нигде?

– Совсем.

Гужев подумал – недолго, ровно столько, сколько ему требовалось, чтоб уложить это к остальному.

– Ну и ладно. Значит, я буду помнить.

Он выговорил это без всякой обиды – как человек, который принял на себя работу и знает, что её больше некому взять.

Я довязал пачку и вышел.

Свиридов не спросил, зачем я пришёл. Он снял с гвоздя батарейную книгу и раскрыл её раньше, чем я сел.

– Двадцать девятое ноября. Читаю? – Он повёл ногтем по строке. – В батарее было три выстрела на четыре пушки. В третьем часу – два, по третьей цепи, прямою наводкой, четыреста шагов. Всё. Остаток – один.

– Тот, что я вам не дал потратить.

– Он и нынче лежит. – Книга захлопнулась. – Дальше что?

– Дальше подпишете.

– Подпишу. А толку?

– Толк тот, что это будет в деле.

Свиридов налил себе из чайника и мне не предложил.

– Капитан. Я эту книгу веду третий год. – Он выпил. – Всякий выстрел, час, цель, по чьей заявке.

– И что?

– За три года её не спросил ни один человек. Требуют – сколько надо. Отпускают – сколько дадут. А сколько я выпустил и по чему, никому не нужно. – Кружка стукнула о доску. – Для себя веду. Как дурак.

Он взял перо, спросил куда, подписал, посыпал песком, стряхнул песок на пол и подал мне лист двумя пальцами.

– Про правого соседа вам уже сказали?

– Сказали.

Свиридов посмотрел на меня внимательно.

– И вы всё равно пишете.

– Пишу.

Он помолчал, разглядывая свою книгу так, будто впервые видел её со стороны.

– Мелом на дворе я третий месяц пишу «нуль». Мел казённый. Больше у меня ничего казённого не выходит.

Он проводил меня до двери и там спросил, что будет с того, что я напишу. Я ответил, что не знаю.

– Вот и я не знаю, – сказал Свиридов. – А подписал.

Ольшанский пришёл сам, вечером, и принёс свой лист написанным.

Я этого не ждал. Я думал, что мне придётся его просить, и приготовил, чем просить, и заготовленное не понадобилось.

Он положил лист и стал у стола, не садясь.

Свидетельство было писано кадровой рукой, в четыре строки, без единого прилагательного. Что в такой-то час третья цепь противника подошла к его полосе. Что выход из низины не подавлялся артиллерией. Что шрапнельный огонь над открытым выходом мог задержать развёртывание неприятеля, но не мог обрушить горловину. Что подписавший наблюдал это с фланга как командир четвёртой роты.

Я спросил, понимает ли он, что это значит и что это пойдёт в дело.

– Оттого и написал.

Я прочёл его ещё раз, и во второй раз он читался хуже, чем в первый, потому что во второй раз я уже понимал, чем он для Ольшанского обойдётся.

– Вы со мною спорили. В октябре. Вы мне тогда сказали, что я развожу канцелярию посреди войны.

– Говорил. – Он подумал. – Я двадцать лет служу. Меня учили, что донесение – это то, по чему после воюют другие. Не наградной лист. Не отчёт. Донесение. Через год на моё место придёт человек, которого я не знаю, и станет читать, что тут было, и будет по этому решать, куда ему ставить пулемёты. Ежели я ему нынче совру – я не вас обману и не штаб. Я его обману. Он придёт и поставит машины, как в бумаге написано, а в бумаге написано неправильно.

Он поправил лист на столе, чтобы тот лежал ровно.

– Про канцелярию я вам говорил, потому что думал: вы бумагу вместо дела разводите.

Я взял перо, чтобы подшить лист, и тут он прибавил, что это не всё.

– Мой взвод. – Ольшанский смотрел прямо. – Я послал его на стык. Он пришёл через двадцать минут после того, как Гужева унесли. Двадцать минут. Впишите.

Я положил перо, потому что подшивать этот лист теперь значило подшивать и это тоже.

– Вы не могли послать раньше. По вам шла третья цепь.

– Не мог.

– Тогда зачем?

– Затем, что было двадцать минут. В донесении должно стоять, что они были. Отчего они были – пусть решают те, чьё это дело. А что были – это факт, и он мой.

– Вас за них спросят.

– Пусть спросят.

– Ольшанский. – Я встал. – Если пойдёт следствие, у вас это вытащат первым. Не подвоз, не наряд – вот это. Двадцать минут ротного командира. Это ближе, это понятнее и это дешевле спрашивать.

– Знаю. И всё-таки. – Он застегнул шинель. – Ваше высокоблагородие, я вам напрямик. Не верю я, что от вашей бумаги на узле что-нибудь стронется. Но ежели вы пишете про чужие двадцать минут, а про мои не напишете, то грош ей цена и вам грош цена. Так что впишите.

Я вписал.

Он ушёл, а я сидел и думал, что за полтора месяца приучил себя принимать его упрямство за кадровую спесь. Теперь этот человек положил мне на стол собственную шею – не из дружбы, а потому, что считал те двадцать минут своими.

Ночью Сорока принёс чернил, коптилку и уселся у входа чинить ремень.

– Бывал я, братцы, при таком деле, – сказал он в пространство, ни к кому не обращаясь, и замолчал.

Я подождал и спросил, при каком.

– А ни при каком. Не при таком. – Он повозился с ремнём. – Ваше высокоблагородие. Люди говорят, вы бумагу пишете. Про снаряд?

– Про снаряд.

Сорока подумал.

– Ну пишите, – заключил он. И за всю ночь больше не сказал ничего.

Я писал до третьего часа.

Обвинение можно оспорить, а два проверяемых факта – только сверить. С них я и начал.

«Двадцать девятого ноября противник атаковал участок вверенного мне батальона тремя цепями. Атака отражена. В батарее, поддерживавшей батальон, на четыре орудия состояло три шрапнельных выстрела; два израсходованы к одиннадцати часам двадцати минутам, остаток – один. Выход из низины у ручья в решающий час артиллерийским огнём не подавлялся. Стык между третьей и четвёртой ротами удерживался живою силой сорок минут. Убито сорок один, ранено сто девять; из числа убитых двадцать восемь легли на стыке».

Внизу, там, где полагались место и число, я приписал строку, которой в донесении о бое не бывает:

«Боевые припасы, предназначенные означенной батарее, – наряд Главного артиллерийского управления № 4127, партия № 17 завода Брунова, срок доставки – середина октября. По сквозной ведомости узловая станция двадцать пятого ноября подтвердила приём мест под означенными пломбами и передачу их следующему звену. По телеграмме командира второй батареи от четвёртого декабря партия находится на означенной узловой станции. Со дня выхода с завода она следует двадцать шестые сутки».

Я перечёл это дважды и не поправил ни слова.

В одной бумаге остались рядом два числа: сорок один – и двадцать шестые сутки.

Я подписал и посыпал песком.

Наутро Сорока приторочил пакет к седлу, подёргал ремешок и затянул ещё раз.

– Ваше высокоблагородие. Ответ-то будет?

– Будет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю