444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тереньтьев » Прапорщик 1914: Снарядный голод (СИ) » Текст книги (страница 2)
Прапорщик 1914: Снарядный голод (СИ)
  • Текст добавлен: 1 августа 2026, 23:30

Текст книги "Прапорщик 1914: Снарядный голод (СИ)"


Автор книги: Михаил Тереньтьев


Соавторы: Константин Градов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

Глава 3
«Двести пятьдесят без винтовок»

До управления я не доехал и в этот день: на полпути наш состав загнали на запасный путь у большого этапного пункта и велели ждать встречного, а встречный, сказали, будет к утру, если будет. На этой дороге «если будет» прибавляли ко всякому обещанию, и прибавляли не для красного словца.

Этап стоял при станции особым городком – не городком даже, а лагерем, обнесённым канавой и редким плетнём: длинные дощатые бараки, крытые толем, землянки в два наката, коновязи, кухни под навесами. Из труб валил дым, пахло щами, дёгтем, немытым многолюдьем, и над всем этим с утра до ночи стоял ровный гул.

Через этап шло пополнение. Тут его собирали из запасных батальонов, из свежепризванных, из выздоровевших после ран, сколачивали в маршевые роты и гнали дальше, на запад, к тем, кого выбило; и весь этот оборот – прибытие, перекличку, помывку, обмундирование, выдачу, отправку – тянула горстка этапных чинов, замотанных не хуже давешнего коменданта на узле. У ворот стоял, дожидаясь погрузки, готовый уже маршевый эшелон; с другого края лагеря, из бань, гнали новоприбывших – партию мужиков в собственном ещё, домашнем, с котомками, растерянных, оглядывающихся. Одних тут стригли, других грузили, и оборот этот не прекращался, кажется, и ночью.

Делать до утра было нечего. Я вышел размять ноги, и ноги сами понесли на гул – за бараки, на утоптанный плац, где кого-то, невзирая на морось и сумерки, ещё учили.

Учили маршевую роту. Человек двести с лишком стояли на плацу нестройной коробкой – в шинелях не по росту, в обмотках, иные в опорках, – и молодой прапорщик перед ними, срывая голос, гонял их по строевой. Выходило худо. Коробка ломалась на всяком повороте, задние наступали передним на пятки, кто-то ронял поклажу, кто-то оглядывался на меня, чужого. Обычное дело для необстрелянного пополнения – я такого навидался за три года и уже отвернулся было идти обратно.

А потом поглядел на их руки – и встал.

В руках у них были палки.

У всех до единого. Гладкие оструганные палки в рост винтовки, а у иных и вовсе кривые, из того, что подвернулось под руку. Ими двести пятьдесят человек делали ружейные приёмы: на пле-чо, к но-ге, на кра-ул. Деревяшки взлетали вразнобой. Зрелище просилось в балаган, только через неделю по этим людям будут бить настоящим, а отвечать им пока выдали струганное дерево.

– На плечо! – надрывался прапорщик. – Да не суй ты его так, где у тебя приклад, где? Нет приклада – представь, что есть! Пред-ставь себе!

Я подошёл. Прапорщик был совсем юный, из ускоренного выпуска – на погонах чистенькие, не обтёршиеся ещё звёздочки. Заметив подпоручика, чужого, он оборвал команду, подтянулся, доложил по форме: обучает-де вверенную ему маршевую роту, а как её обучать, когда…

– Когда винтовок нет, – договорил я за него.

– Никак нет, ваше благородие. То есть – нет их. – Он махнул рукой, на секунду забыв про выправку. – На всю роту семь штук, и те учебные, простреленные, для приёмов только. По очереди даём в руки подержать, чтоб хоть побывало железо в ладони. Обещали к отправке подвезти. Отправка послезавтра. Не подвезут – так и пойдут. С палками до передовой, а там, говорят, на месте выдадут.

– С убитых, – сказал я.

Он вскинул на меня глаза, испугавшись, что чужой офицер вслух назвал то, о чём тут думали, да не говорили. Я промолчал: чего пугаться. «Выдадут на месте, с убитых» – не его жестокость, а правда этого года, только высказанная в лоб. Впереди убьют – винтовка освободится – подберёт живой. Так пополняли теперь не только людей.

Звали прапорщика Свешников. Он рассказывал торопливо, сбивчиво, как рассказывает человек, которому давно не с кем было поделиться.

– Есть ещё беда, – сказал он и понизил голос, оглянувшись на роту. – Даже коли винтовки дадут, патрон может не подойти. На той неделе привезли ящик японских – Арисака называется, союзники прислали. Хорошая, говорят, лёгкая. Только патрон у ней свой, тоньше нашего трёхлинейного; наш в неё не войдёт. А в цейхгаузе патроны наши, трёхлинейные, японских – ни одной обоймы.

Я потом заглянул к начальнику этапа – спросить про свой встречный. Немолодой, серый, с той же на всех тут печатью бессонницы, он на маршевую роту, про которую я обмолвился, только рукой махнул.

– А, палочники, – сказал он, и по тому, как привычно, обкатанно это у него выскочило, я понял, что слово тут ходячее, солдатское. – Что мне с ними делать прикажешь. Гоню, что есть. – Он ткнул пальцем в разнарядку у себя на столе. – С меня людей требуют к сроку – я даю к сроку. А обучены они, вооружены ли – в бумаге про то графы нет. В бумаге графа одна: отправлено столько-то душ такого-то числа. Вот я её и заполняю. За незаполненную с меня взыщут, а за палки – нет, палки не моя забота, палки – цейхгаузная.

Опять графа. У каждого своя, и каждая заполнена честно. А из честных граф выходила рота с палками.

Чужая рота и чужая власть. Разумнее было отойти.

Но я не отошёл.

Свешников увидел, что я задержался, и спросил тихо, с той поспешностью, с какой хватают случайную помощь:

– Ваше благородие… вы, видать, строевой, обстрелянный. Не подскажете – с чего тут вообще начать? Я в училище три месяца просидел, а рота – вон она. Мне её за неделю ни строю не выучить, ни стрельбе. Хоть чему научить, чтоб не совсем баранами на убой шли?

Ставить его роту я не имел ни права, ни времени. Ответить на один вопрос мог.

– Плацем два дня не трать, – сказал я. – Стрельбе учить нечем. Сначала выясни, кто у тебя уже держит возле себя людей, кому можно доверить оружие и счёт. Потом сведи на одном листе винтовки с их патронами. Хоть не отправишь человека с железом, которое нечем зарядить.

– А как этому научить?

– Смотри на людей. Троих покажу, остальных ищи сам.

К роте я не вышел и команды не принял: проезжему подпоручику ломать людей перед их собственным командиром было бы и глупо, и подло. Мы остались у края плаца.

– На всю ораву разом не гляди. Ищи тех, кто уже сам держится. Вон.

Покуда прочие толклись, переминались и переспрашивали, там и сям оставались люди, возле которых толчея сама делалась тише. Никто их не назначал. Рядом с твёрдым человеком и робкий стоял увереннее.

– Вон тот, кряжистый, с мотком бечёвки. Вон тихий из выздоравливающих: руки не тянет, в глаза не лезет, а возле него не мечутся. Ещё один у края придерживает своих деревенских под локоть. Дай им сегодня по делу: одному – перепись людей, другому – семь учебных винтовок, третьему – разнести по баракам, кто с кем едет. Утром увидишь, кто справился. Крикуна в старшие не ставь: крик до первого снаряда держится.

Третий, у края, показал себя сам, покуда мы говорили. Четверо свежепризванных из одной волости сбились подле него и не давали поставить над собой чужого: галдели по-своему, тыкали друг в друга – сами, мол, сладим. Он их не ломал. Свой деревенский, с медалью за давнюю службу, кому на селе привыкли верить, стоял среди четверых спокойно, и они держались возле него, как стропила возле матицы. Никто его не назначал; оставалось не мешать.

На этом с людьми я остановился. Завтра с ними останется Свешников, и проверять найденных придётся ему.

Одно я всё же сделал руками, потому что это было уже по моей части – счёт. В цейхгаузе у них лежала пёстрая беда: горсть японских винтовок Арисака и наши трёхлинейные и патроны к тем и другим шли по разным ведомостям, и никто не свёл, кому какая винтовка и какой к ней патрон. А без этого и то малое железо, что было, обращалось в ноль. Я велел Свешникову переписать на один лист, сколько каких винтовок и сколько к ним годных патронов, и держать записи парой, а не порознь по трём тетрадям. Такая мелочь выводит человека под пули с оружием, которое нечем зарядить.

Цейхгаузный писарь долго не понимал, чего от него хотят. В его книге японские винтовки стояли по дню прихода, русские – по дню выдачи, патроны – в третьем разделе, по весу ящиков. Каждая строка сходилась сама с собой. Мы вытащили книги на один стол, положили рядом разнарядку маршевой роты и стали читать поперёк. Русские учебные числились за этапом и уйти с людьми не могли. Японские были приписаны к пробной выдаче, но в графе получателя стоял номер другой команды. Наши патроны Свешников мог получить хоть сейчас, японских патронов в его наряде не было вовсе. Писарь водил пальцем по трём страницам и сердился: всё записано верно, а я заставляю его отвечать на вопрос, для которого в книгах нет общей строки.

Начальник этапа пришёл на шум, выслушал и велел сделать на обороте разнарядки краткую приписку: какое оружие роте положено при отправке и каким патроном оно обеспечено. Подписал, сунул Свешникову и предупредил, что винтовок эта подпись из воздуха не родит. Зато теперь на погрузке нельзя будет выдать японское железо под русский боезапас и закрыть обе выдачи двумя правильными отметками.

Больше я не лез. Свешников бегал между цейхгаузом и плацем, охрип, трижды перепутал число японских винтовок и наконец собственноручно перенёс на один лист две отдельные записи: семь русских учебных, японские из пробного ящика, к каждой системе – свой патрон. Троих, которых я указал, он разослал с простыми поручениями и к полуночи получил три разных результата: один принёс точный список, второй сбился на девятом человеке, третий привёл своих сам. Ротой это ещё не было. Зато утром Свешников уже знал, кого проверять дальше и какое железо нельзя выдавать без подходящего патрона.

Того, кряжистого с бечёвкой, из троих я приметил первым – ещё прежде, чем показал его Свешникову.

Он стоял в третьей от края связке – немолодой, лет за сорок, кряжистый, обстоятельный, из ратников. И покуда прочие вокруг толклись, переминались, переспрашивали, что да как, он уже всё понял без переспросов: собрал своих троих, поставил их толком, оглядел – все ли, – и ждал, поглядывая на Свешникова: ну, дальше что. В руках у него, вместо палки, был моток бечёвки – не казённой, своей, домашней, – и этой бечёвкой он уже успел, не спрашивая ни у кого, прихватить своим четверым по левому рукаву единой приметой, чтоб свои в толчее свою связку не путали. Никто ему такого не велел.

Я подошёл.

– Кем на гражданке был?

– Десятником, ваше благородие. На постройке, по каменному делу. Артель водил, человек по тридцати. – Он говорил негромко, ровно, оглядев меня без страха и без заискивания – так мастеровой оглядывает мастерового, прежде чем решить, стоит ли с ним говорить всерьёз. – Гужев, Кондрат Ефимыч. Из-под Вязьмы.

– Тридцать водил. Четверых, стало быть, и подавно сведёшь.

– Четверых-то сведу. – Он усмехнулся в бороду, коротко. – Свести не хитро. Их бы ещё, четверых-то, чем вооружить. – Он качнул своей палкой. – Палкой много не надержишься.

Я снял с плеча одну из семи учебных винтовок – простреленную, с пустым магазином – и сунул Гужеву.

– Держал такую?

– В ополчении показывали, давно. Позабыл.

– Гляди.

Я показал ему затвор: как отвести, осмотреть пустой патронник, дослать и поставить на предохранитель. Показал раз, другой. Он взял винтовку в свои тяжёлые, привычные к камню руки – неловко сперва, затвор пошёл у него туго, клацнул не там, – но со второго, с третьего раза руки, которым всю жизнь давалась работа куда мудрёнее этой, поняли и эту. Он отвёл затвор, заглянул в патронник, дослал, поставил на предохранитель, уже без запинки. И, сделав, не отдал винтовку назад, а тут же, не дожидаясь моей команды, повернулся к своим четверым и стал показывать им – теми же движениями, какими я показал ему, только медленнее, разжёвывая каждое.

Вот так оно и должно было пойти, если б было чем: из рук в руки, от одного знающего – своим четверым, от тех – дальше, покуда не дошло бы до каждой пары рук на плацу. Гужев показал это сам, за одну минуту, без моей указки. Не рота стрелков. Но каждая связка знала бы, с какого конца у винтовки затвор.

Только винтовок было семь. А связок – шесть десятков.

Встречный подошёл под утро, как и обещали, – редкий на этой дороге случай, чтоб обещанное сошлось со сделанным.

Я собрался, вышел на пути. Роту с плаца уже увели в бараки – отсыпаться перед дорогой; плац стоял пустой, притоптанный, серый в рассветной мороси, и только палки, брошенные грудой у плетня до завтрашнего ученья, лежали кучей – деревянные, ненужные до утра, издали похожие на что угодно, только не на оружие. На дрова похожие. На хворост.

Свешников прибежал проводить. Благодарил сбивчиво за троих замеченных людей.

– Гужева держи, – повторил я. – И бечёвку его держи, не смейся над бечёвкой. Такой один десяток вывезет там, где десять твоих уставных растеряются.

– А вас-то куда, ваше благородие?

– В управление. Снабжение разбирать.

В его глазах мелькнуло неожиданное, от чего мне сделалось нехорошо: голая, детская надежда. Строевой едет в управление, замолвит наверху за роту с палками – и винтовки подвезут.

– Вы там… – начал он и смешался, как смешался давеча комендант на узле. – Вы там, ваше благородие, про винтовки-то. Про нас. Скажите им. Они, поди, и не знают, что мы – с палками. А сказать – так узнают, поди, и подвезут.

Второй человек за двое суток просил сказать наверху о том, чего там будто бы не видят. Комендант говорил про снаряд, вечно последний в очереди; Свешников – про роту с палками. Оба надеялись на простое средство: узнают и поправят. Гасить эту надежду я не стал, обещать – тоже.

Я достал огрызок карандаша и записал на клапане сумки, рядом со схемой цепочки: этап, номер, маршевая рота, двести пятьдесят, без винтовок, отправка послезавтра, десятник Гужев из-под Вязьмы. По путевому листу они шли на тот самый участок армии, откуда выдернули меня. Если вернусь к строю, эти люди могут оказаться рядом. Памяти тут хватило бы и без карандаша; запись нужна была для управления. Пусть в графе «пополнение» останутся бечёвка в руках десятника, палка вместо винтовки и мальчишка, вернувшийся на знакомый голос.

Поезд дёрнуло, потянуло. Плац с грудой брошенных палок уплыл назад, в морось, и пропал.

Глава 4
«Земгусары в кортиках»

Губернский город встретил меня фонарями.

Я отвык от фонарей. На фронте свет по ночам гасят: свет ночью – это мишень. А тут, едва я вышел с вокзала, по улице тянулись целые их гирлянды, горели витрины, светились окна ресторанов, и публика гуляла под этим светом неспешно, парами, как гуляют там, где вечер – это просто вечер, а не лучшее время для атаки.

Я стоял с сумкой посреди тротуара, оглушённый, и первое, что во мне шевельнулось, была даже не зависть, а недоверие. Так не бывает.

Город жил на две стороны, и стороны шли рядом, не смешиваясь. По одной – витрины с окороками и коробками конфет; кондитерская, где за стеклом громоздились пирожные; ресторан, откуда неслась музыка и тянуло жареным; господа в шубах, дамы в мехах, лихачи у подъездов. По другой, вдоль той же улицы, тянулся хвост – очередь к лавке. Серая, тихая, терпеливая. Бабы с корзинами, старики, дети. Стояли за сахаром: управа на той неделе завела на него запись – по фунту в одни руки; а керосину, выведено было мелом на двери, нет вовсе. Между теми, кто стоял за фунтом сахара, и теми, кто входил в ресторан под музыку, было десять шагов тротуара и целая пропасть.

Дороговизна глядела с каждого угла. Торговка на лотке запросила за десяток яиц столько, сколько солдат у меня в роте не видал жалованья за неделю. Мальчишка совал газету, выкликая заголовки: в заголовках была доблесть и грядущая победа, а пониже, помельче, – новые цены и то, что городская дума опять заседала о продовольствии и опять ничего не решила. Я купил газету, сунул в сумку и пошёл искать, где преклонить голову: было поздно, а в управление всё равно до утра не попасть.

По дороге к номерам я прошёл толкучку – вечерний рынок в переулке, куда стекалось то, чему на казённом складе места не нашлось, а на частном прилавке нашлось. Тут из-под полы шло всё. Солдатское сукно – «с интендантского, вашбродие, первый сорт, задёшево». Сапоги – казённые, я узнал их с одного взгляда по крою: новёхонькие, каких на фронте и половина моей роты не имела, а тут ими торговали открыто, парами и дюжинами. Консервы в казённых жестянках. Даже, приглядись, патроны – не спрашивай откуда. Всё то, чего не хватало там, за двое суток езды, здесь лежало горой и продавалось. Не солдату – солдату не по карману. Тому, у кого деньги.

Я постоял, поглядел. На узле снаряд застревал по-честному: все правы, никто не крал. А тут казённое утекало в сторону, в чей-то карман. Мимо прошёл господин в бобровой шубе, приценился к сапогам, поторговался лениво, взял пару и понёс, довольный.

У городового на углу я спросил, кому подать о торговле казённым имуществом. Тот выслушал без удивления, спросил, видел ли я клеймо на подошве и запомнил ли торговца. Клейма в сумерках я не разглядел, торговец уже свернул ряд. Без вещи и имени выходило одно офицерское слово против чужого прилавка. Городовой посоветовал донести в комендантское управление и отвернулся к извозчикам. Я записал переулок и время. Донос без примет едва ли закрыл бы толкучку, но пройти мимо, будто не видел, стало бы моим первым тыловым уроком.

Комнату я снял в меблированных – «Номера Швейцарские», хотя швейцарского в них было только вывеска да цена.

Хозяйка, дородная дама в капоте, оглядела мою шинель, обтёртую до основы, мои сапоги, знавшие польскую грязь, – и назвала цену, от которой я поперхнулся. За эту цену у нас на фронте кормили взвод три дня. Торговаться было не в моём положении. Я заплатил. Хозяйка, спрятав деньги, тотчас подобрела и извлекла на свет главное таинство тыла – книгу приезжающих.

– Извольте вписаться. Звание, имя, откуда прибыли, по какой надобности, на сколько.

Я вписался. Она заглянула в книгу, пошевелила губами и объявила, что этого мало.

– Нынче же, до ночи, а лучше поутру, извольте явить документ в полицейскую часть. На прописку. Без прописки нельзя.

– Я офицер. По предписанию. С фронта.

– Оно и видно, что с фронта. – Она вздохнула не без сочувствия. – Только у нас, батюшка, без прописки никак. Строго. Намедни у соседей постоялец без прописки пожил – участковый и постояльца, и хозяйку. С фронта не с фронта, а бумага должна быть.

Прописываться пошёл наутро. Отстоял в части очередь – не сахарную, покороче, но такую же терпеливую: отпускные, беженцы, приезжие по делам. Дошёл до барьера. Писарь взял предписание, повертел.

– По какой части прибыли?

– По военной. С фронта.

– Военная – это не часть, – сказал писарь, не поднимая глаз. – Это род занятий. А часть – городская, полицейская, к какой приписаны на жительство. Второй участок ваш. Вон, к тому столу.

У того стола другой писарь переписал меня в другую книгу, шлёпнул печать, вернул предписание, тоже ни разу не взглянув на меня, – и вся эта наука, что на фронте заняла бы одну устную команду, отняла тут два часа и выучила меня главному тыловому правилу: не спеши. Спешащий здесь смешон, как человек, толкающий стену. А стену не толкают – перед ней стоят в очереди.

Хозяйка, впрочем, пропиской не кончила. Вернувшись, я узнал от неё остальное: самовар подаётся до девяти, после девяти кипятку нет; гостей женского пола принимать не дозволяется вовсе, мужского – до десяти и с записью в особую тетрадь; за вторую свечу доплата, а керосину она и сама третью неделю не видит; стирать бельё в номере Боже упаси – через прачку, а прачка нынче берёт вдвое, потому что война. Выложила всё это ровным деловым тоном и удалилась, оставив меня числиться проживающим сразу по всем правилам. Каждое по отдельности было разумно. Все вместе они были устроены так, что жить по ним нельзя. Можно только числиться.

Управление занимало целый дом – реквизированный, судя по лепнине, у какого-то дворянского собрания.

Ходили люди с папками. Много людей с папками. Входили в двери с табличками, выходили из дверей с табличками, передавали друг другу папки, что-то подписывали, куда-то несли. Таблички были: «Отдел». «Подотдел». «Часть». «Уполномоченный по…». Уполномоченных по чему-нибудь было столько, что казалось – уполномочить забыли одного: чтоб дело делалось само.

Я предъявил предписание в первой двери. Меня послали во вторую. Во второй сказали – не к ним, в третью. В третьей барышня за машинкой, не переставая стучать, показала подбородком на скамью: ожидайте, вызовут. Я сел ожидать вместе с десятком таких же. По их лицам – обмякшим, притерпевшимся – видно было, что ожидают они не первый час и не первый день.

От нечего делать я спросил барышню, долго ли ждать. Барышня, не переставая стучать, ответила, что это не от неё зависит. От чего зависит, спросил я. От того, вызовут ли. А вызовут ли, спросил я. А это, сказала барышня, тоже не от неё зависит. И застучала быстрее, давая понять, что разговор окончен, а вопросы, на которые нет ответа, – уже своего рода нетерпение, а нетерпение тут не в чести. Я умолк и стал ждать, как все, глядя в стену, где висело расписание присутственных часов, и против всякой строки стояла оговорка: «кроме случаев особых распоряжений». Особых распоряжений, судя по всему, было больше, чем часов.

Рядом ожидал прапорщик. Не окопный – здешний, тыловой; я определил это с одного взгляда. Шинель с иголочки, сапоги лаковые, а на боку, вместо нагана в потёртой кобуре, – щегольской кортик на витом шнуре. Он поймал мой взгляд на кортике и, приняв за уважительный, охотно пояснил, что состоит по снабженческой части при комитете: дело живое, важное, фронту первейшая помощь. Выложил бойко, гладко, ни разу не запнувшись о то, что рассказывает офицеру, приехавшему с того самого фронта, куда он свою первейшую помощь будто бы слал.

– А на позициях бывали? – спросил я. Без задней мысли – просто знать, с кем сижу.

– Помилуйте. – Ни капли смущения; напротив, лёгкое превосходство. – Моё дело здесь. Кто-то ведь должен и здесь. На позициях всякий может, а вот наладить снабжение – тут голова нужна.

Наладить снабжение. Я вспомнил снаряд под мокрым брезентом, четвёртые сутки не доехавший до пушки, и палки в руках у двухсот пятидесяти. Промолчал. Спорить с ним – что спорить с витриной. Таких, я после узнал, здесь звали земгусарами: за кортик и за гусарскую доблесть в тылу. Их было полно в комитетах – годных, крепких, призывного возраста, пристроившихся к «живому делу» подальше от места, где дело кончается кровью. Не все в комитетах были такие: были и настоящие, что тянули воз. Но эти, в кортиках, попадались на глаза первыми – как первой всплывает пена.

Настоящего я тоже увидел – тут же, не отходя. Из дальней двери вышел немолодой человек в мятом пиджаке, не в мундире вовсе – из общественных, из земских деятелей, каких война нагнала в комитеты сотнями. Лицо серое, воротник несвежий, под мышкой не папка, а целый ворох бумаг. Он на ходу втолковывал семенящему за ним конторщику: про вагоны, про то, что валенки застряли в Рязани, что госпиталю нужны койки, а коек нет, и что он третий день бьётся их выбить – и выбьет. От него пахло не одеколоном, как от земгусара, а табаком. Замотан он был ровно так же, как комендант на узле и начальник этапа.

Вот они и сидели рядом, под одной вывеской. Этот, в мятом пиджаке, что вагоны выбивает и не спит. И тот, в кортике, что состоит по снабженческой части и на позициях не бывал. Оба – комитет. Оба – тыл.

Вызвали к полудню. Чиновник – не земгусар, постарше, устало-вежливый – выслушал, прочёл предписание, повертел. По лицу его я увидел: предписание ему непонятно и оттого неприятно. Откомандирован строевой офицер, для разбора снабжения, в распоряжение управления, – а к какому отделу пристегнуть, в бумаге не сказано.

– У вас тут неопределённо, – сказал он с мягким упрёком, будто предписание писал я. – «Для участия в разборе». В разборе чего? У нас разбором занято несколько частей. Перевозки – одна. Интендантское довольствие – другая. Артиллерийское снабжение – по особой линии. Вы по какой?

– По одному наряду. – Я назвал номер: четыре тысячи сто двадцать семь, партия завода Брунова, та, что застряла на узле. – Мне нужна подрядная ведомость этой партии: когда её заказали, к какому сроку завод взялся сдать и что сдал на деле. С этого конца видно, где снаряд перестал доходить до пушки.

Он посмотрел на меня как на сказавшего бестактность.

– Это, простите, не часть. Это, простите, вопрос ведомственный и сложный. – Подумал. – Я вас покамест зачислю в резерв при управлении. Там определится. Ожидайте назначения. Явитесь послезавтра.

Ведомости я так и не добыл. Наряд мой шёл через три отдела разом – заказ по одному, приёмка по другому, перевозка по третьему, – и каждый отвечал лишь за свой кусок, а за партию целиком не отвечал никто; оттого и меня, с моим нарядом на всю цепь, пристегнуть было некуда. И я снова оказался на улице – зачисленный в резерв, с предписанием, которое здесь никому не пришлось впору. Офицер, которого выдернули с фронта разбирать то, что тут разбирали десять частей, – и ни одна не желала признать его своим.

Лощинина я встретил в тот же вечер. Не в управлении – в ресторане, куда зашёл поужинать, устав от очередей и дороговизны, решив хоть раз поесть по-человечески: казённые прогонные ещё звенели в кармане.

Он подсел сам – легко, без спросу и без нахальства, будто мы сто лет знакомы.

– Позвольте? Терпеть не могу ужинать в одиночестве. А вы, я вижу, тоже один и тоже, по всему, не здешний. – Он уже сидел. – Лощинин, Викентий Павлович. Уполномоченный. По снабжению, по приёмке, по всему, до чего дотянусь. – Лёгкая усмешка над собою, сразу располагавшая. – А вы с фронта. Не отпирайтесь, у вас на лице фронт. Тут его ни у кого нет, оттого и видно.

Лет сорока, гладкий, породистый без родовитости, одет дорого, но не крикливо. Говорил столичным, мягким голосом, чуть нараспев, вставляя иногда французское словцо – не щегольнуть, а по привычке той среды, где так говорят. И была в нём обезоруживающая смесь. Он явно был из тех, кого я приехал не любить: из распорядителей, из тех, через чьи руки идёт и утекает. И при этом сидел передо мной живой, неглупый, внимательный человек, которому я – вопреки всему – был отчего-то интересен.

Он подозвал полового, заказал уверенно, зная кухню. Покуда несли, вытянул из меня в несколько ловких вопросов всё: и что откомандирован, и что предписание неопределённо, и что зачислен в резерв, и что отмахнулись, как от докуки.

– Узнаю наших. – Он постучал крышкой серебряного портсигара о столешницу, коротко, будто ставя точку. – Вы про дело, а тут про порядок. Разные вещи. – Закурил. – Хотите совет даром? Не бейтесь в двери отделов, там вас затрут. Дело здесь делается не в отделах. Дело делается вот так: за ужином, за знакомством, через людей. Я вам за неделю устрою больше, чем ваше предписание за месяц. Мне это ничего не стоит, а приятно быть полезным человеку с фронта.

И ведь не врал. Я чувствовал: он и вправду мог, и вправду устроил бы, и вправду ему было бы приятно. Он был полезен – той лёгкой, ни к чему на вид не обязывающей полезностью, что и есть самая опасная: за неё после платишь, сам не заметив когда.

– Вот вам пример, к слову, – продолжал он, разливая вино, – чтоб поняли, как тут устроено, и не бились головой. Приёмка. Завод сдаёт казне партию – снаряды, трубки, взрыватели. Принимает военный приёмщик: негодное бракует, годное клеймит. Кажется – просто. А в приёмке-то вся соль. Приёмщик строг – завод в убытке, сроки летят, фронт ждёт. Приёмщик покладист – завод в барыше, сроки идут, фронт получает вовремя, да получает и то, что построже завернули бы. Между этими двумя приёмщиками всё наше снабжение и живёт. И оба, заметьте, при деле, оба фронту служат, и который прав – не вдруг разберёшь. Строгий честнее. Покладистый быстрее. А фронту нужно и честно, и быстро, да сразу оно не выходит.

Говорил он легко, как объясняют новичку правила игры. Я слушал: он говорил дело, и это дело я впервые слышал изнутри, а не с фронта, где мне доставался один итог – снаряд, что не разорвался, трубка, что дала недолёт. А тут мне показывали, где этот несработавший снаряд родится: не на фронте – вот здесь, за таким же столом, в разговоре про строгого и покладистого приёмщика.

– А вы при какой приёмке, Викентий Павлович? При строгой или при покладистой?

Он засмеялся – впервые открыто, необидно.

– Голубчик, я не приёмщик. Я свожу завод с теми, кто принимает, улаживаю сроки, добиваюсь повторного осмотра. Приёмщика назначает военное ведомство, и подпись ставит он сам. Но всякий из них знает: задержит партию – завтра ему придётся объяснять не только брак, но и простой завода. Вот тут и начинается выбор между «строго» и «скорее». – Он развёл руками. – Не я этот выбор выдумал.

За соседним столом гуляла компания – подрядчики, судя по разговору: громкому, сытому, о поставках, о партиях. Хохотали. Один, багровый, стучал по столу, доказывая, что «на сапогах нынче озолотиться можно, ежели с умом, – казна платит, не торгуясь». Лощинин проследил мой взгляд.

– Не любите, – сказал мягко, без осуждения. – Понимаю. И я не люблю. Хамьё. Наживаются на войне, как вороньё на падали. – Помолчал, стряхнул пепел. – Только без этого воронья сапога бы и вовсе не было. Оно ворует – но оно и везёт. А честный чиновник в отделе не ворует и не везёт: сидит и подписывает. Так что я, грешный, предпочитаю вора, который довезёт, чиновнику, который не довезёт. Цинично? Цинично. Зато сапоги на фронте есть.

Сказал гладко, убедительно, почти обаятельно. И была в этом та доля правды, что делает ложь неопровержимой. Я не нашёлся возразить сразу. Он сидел напротив, угощал меня ужином, был умён, полезен и почти прав – и оттого неуязвим вернее всякого хама за соседним столом.

– Скажите, Викентий Павлович, – спросил я, – а тот подрядчик, что на сапогах озолотится, – он ваш? Через вас идёт?

Лощинин не смутился. – Через меня много что идёт, голубчик, – сказал он ровно. – На то я и уполномоченный. Через меня и ваши снаряды пойдут, коли вы делом займётесь, а не гордостью. – Улыбнулся. – А озолотится он или нет – это уж как проверят приёмку. Приёмка – вещь строгая. Иногда. – И постучал портсигаром, будто и тут поставил точку, только точка вышла с намёком.

Намёка я тогда не разобрал до конца, но заметил и запомнил.

Одно я всё же спросил – привстав было и снова опустившись на стул.

– Викентий Павлович. Коли через вас много что идёт – по одному наряду ведомость достанете? Четыре тысячи сто двадцать семь, партия завода Брунова. Та, что нынче стои́т на узле под брезентом.

Он не переспросил и в память не полез – видно было, что номер этот ему знаком.

– Достану, отчего не достать. – Он даже не задумался. – Только нового вы там себе не сыщете, голубчик, окромя огорчения. – Подался чуть вперёд, и в голосе впервые проступила не любезность, а знание дела, суховатое и точное. – Наряд этому заводу дали вдвое против того, что он в месяц выпускает. Он подписал – кто ж от казённого заказа откажется. А как подписал срок, так партия с той минуты и стала числиться по бумаге раньше, чем родилась на станке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю