Текст книги "За пределами ведомых нам полей"
Автор книги: Михаил Назаренко
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
«Лилит» – книга своего времени. Но даже в конце XIX века она казалась некоторым анахронизмом (издана в один год с «Книгой Джунглей»): так уже и еще не писали. И все-таки Макдональду удалось прорваться в ХХ век. Не только благодаря гротескным, подчас сюрреалистическим образам («За два-три шага от меня из земли начал медленно выползать огромный червь; его голова напоминала голову белого медведя, а багровую шею украшала косматая белая грива»… «По всему лесу грудами валялись человеческие и конские черепа; они хрустели и ломались под ногами живых скелетов, продолжавших биться»…). Главное в романе: Макдональд показал ужас существования человека, который, говоря пушкинскими словами, для себя лишь хочет воли.
«Это же самый настоящий ад – бродить в одиночку, в неприкаянном, совершенно отдельном существовании, никогда не выходя за пределы собственной души, никогда не впуская в неё другую жизнь, судорожно цепляясь за путы своей драгоценной и жалкой неповторимости, вечно оставаясь пленником в темнице собственного «я»!»
И это судьба Лилит. Извращенная свобода – это ад, «в одиночку человек представляет собой лишь некий намек на будущего человека, живую нужду, а значит, и живую возможность», и когда Лилит восклицает: «Я не позволю никому другому творить меня!» – это не апофеоз свободы, а невозможность выхода из тюремных стен. Самое страшное для Лилит – лицезреть образ себя-возможной, той, от которой она сама отказалась и отреклась.
Исцеление мучительно – и не только для Лилит, но и для мистера Вейна, обычного человека, скорее хорошего, чем дурного. «Только сейчас я осознал, как это ужасно, проснуться посреди вселенной; теперь я проснулся и ничего не мог с этим поделать». Но исцеление возможно: Адам и Ева искупили первородный грех, и «стенающий и страждущий мир стал огромной детской, где подрастают сыновья и дочери нашего Отца».
Почти все эти цитаты – из последних глав романа. Кому-то они покажутся нравоучительным довеском к приключениям мистера Вейна в сказочной стране, но думать так – значит не понимать ни Макдональда, ни тех, кто пришел ему на смену, прежде всего – Честертона. Современные читатели (не все, но многие) боятся того, что они называют «пафосом», отчего-то полагают, что циничные излияния более допустимы в литературе, чем проповедь – и даже не проповедь, а простое утверждение простых принципов. Рассуждения «старого софиста» Воланда о том, что зло и тени так же необходимы, как и добро, кажутся более убедительными, чем слова Макдональда: «Тьма не ведает света, как не ведает и самой себя; лишь свет способен познать и себя, и тьму. Только один всеблагой Бог ненавидит зло и понимает его». С философской точки зрения обе позиции равно недоказуемы, с моральной – первая более чем сомнительна и более чем удобна для современной гедонистической цивилизации. И Макдональд не дает об этом забыть.
Автор «Фантастес» и «Лилит» принадлежит к числу тех авторов, книги которых замечательны не столько сами по себе (я глубоко убежден, что Макдональд – писатель довольно слабый), сколько тем, какой резонанс они вызывают в душах некоторых – и даже многих – читателей. Люди, сами того не зная, ищут в литературе нечто; не находя, сами становятся создателями, и тогда на свет появляются «Муми-тролли» и «Властелин Колец», «Обитатели Холмов» и «Маленький, большой» (называю только безусловные шедевры). Но если читатели остаются читателями – они зачастую радуются, когда находят хотя бы некое подобие того, что искали (даже если это подобие – Ричард Бах или Пауло Коэльо). Они достраивают недостающее, закрывают глаза на бессвязность событий и навязчивый аллегоризм. Они ценят то зерно, которое действительно есть в этих книгах – и которое «принесет много плода». И если плодами дерева, которое посадил Макдональд, стали книги Толкина и Льюиса, – это уже немало.
Читая лекцию о волшебных историях (где есть замечательные слова: «Господь – отец людей, ангелов и эльфов»), Толкин развивал мысли, которые Макдональд высказал в статье «Воображение: его функции и культура» (1867) и особенно – в «Лилит»:
«Да, человек видит сны и вожделеет, а Бог вынашивает Свои замыслы, волей Своей выводит их на свет и вдыхает в них жизнь. Если человек сам придумывает себе видения, в конце концов, сны его посмеются над ним. Но если грезы и мечтания даны ему Другим, этот Другой волен воплотить и осуществить их, все до единой».
_____________________
11. Возвращение короля
И подхватили те, что на холмах,
«Вернулся – трижды краше, чем был встарь».
И отозвались голоса с земли:
«Вернулся с благом, и вражде – конец».
Тут зазвонили сто колоколов,
И я проснулся – слыша наяву
Рождественский церковный перезвон.
Альфред Теннисон. «Morte D’Arthur»
(пер. С. Лихачевой).
«Нелегко будет найти более поразительный пример нерушимости истинной красоты, чем литературное воскрешение Короля Артура и его Рыцарей после многовекового погребения на Авалоне забвения», – такими цветистыми словами критик середины XIX века начал рецензию на очередную поэму, посвященную Гвиневере. 1858 год – а ведь еще за четверть века до того само слово «очередной» применительно к вариациям на артуровские темы прозвучало бы странно.
Нет, Король не был забыт, и Авалон никогда не исчезал из поля зрения – но, впрочем, застилался туманом.
Мне не удалось найти ответа на вопрос, почему британские романтики на протяжении трех десятилетий избегали обращений к этим сюжетам. Возможно, правы специалисты, которые полагают, что «средневековая тема» была оккупирована авторами готических романов (а мифологическая, добавлю я, – вариациями на тему Оссиана), и романтизм в поисках самобытности сторонился хорошо освоенных территорий. Кроме того, английские писатели рубежа XVIII-XIX веков более тяготели к созданию собственных, ярко-индивидуальных мифологий, чем к обработке существующих (крайний пример – Уильям Блейк, творец уж вовсе ни на что не похожих сущностей). А ведь Круглый Стол был не просто «наличной» мифологией, но – мифологией официальной, государственной. Альтернативы же канону Гальфрида Монмутского и Томаса Мэлори английская культура, насколько я могу судить, не знала.
Попытки открыть исторического Артура или освоить древнейшие, языческие пласты легенды относятся к сравнительно более позднему времени: в 1825 году вышла книга Джозефа Ритсона «Жизнь короля Артура: согласно древним историкам и подлинным документам», а в 1838-1849 годах леди Шарлотта Гест опубликовала в английском переводе собрание валлийских преданий, названных ею «Мабиногион». Но исторический Артур – персонаж, не вполне пригодный для романтизации, а мир «Мабиногиона» оказался слишком нов – именно в силу своей древности – и требовал вдумчивого, медленного осмысления.
Значимые обращения писателей 1800-1820-х годов к артуриане можно пересчитать по пальцам. Наиболее отличился выдающийся сатирик (а точнее – ироник) Томас Лав Пикок – одна из важных фигур в истории английской прозы. Его вариации на древние темы проще всего сравнить с марк-твеновскими, но с той существенной разницей, что Пикок, в отличие от Твена, не вышучивал традицию (за отсутствием таковой на протяжении нескольких столетий[50]50
Характерно, что в своих первых набросках на рыцарскую тему (повлиявших на Джона Китса и Роберта Саути) Пикок опирался на «Королеву фей» Спенсера, а не на Мэлори.
[Закрыть]). Его скептический рассудок не противопоставляет нынешним просвещенным временам былую дикость и не восхваляет древние нравы в укор современной бездуховности; обе эпохи, в общем-то, равнозначны и равноценны: «В то время не было свободы прессы, поскольку не было самой прессы; зато была свобода слова бардов…» Пикок играет, и не случайно, что его первые «рыцарские» опыты обращены к детям – на то игра, пусть даже несколько дидактичная.
Thomas Love Peacock (1785-1866)
В 1814 году вышла в свет «грамматико-аллегорическая баллада» Пикока «Сэр Букварь, или Как рыцарь Ланселот отправился в поход»:
– Кто там маячит в стороне? –
Вдруг сэр Букварь вскричал.
– Я «The», а это брат мой «A», –
Пришелец отвечал.
(пер. А. Солянова)
И так далее; а четырьмя годами позже была напечатана баллада «Стол Кругл, или Пир Короля Артура» – рифмованный перечень королей Англии и основных исторических событий (от нашествия саксов до Георга III), обрамленный рассказом о путешествии Мерлина и Артура на Авалон. Незамысловато, но забавно.
Пикок был одним из тех писателей, которых притягивает вовсе не то, что у них лучше всего получается. Он был заметным прозаиком, но свой единственный «артуровский» роман рассматривал скорее как обрамление стихов, которых, надо сказать, в этой книге немало – как, впрочем, и в текстах, на которые Пикок опирался. Я назвал «Несчастия Эльфина» (1829) артуровским романом; вернее было бы назвать его «валлийским». Пикок был женат на валлийке и, хотя выучил язык уже после издания романа, явно был знаком с местным фольклором еще до английского перевода «Мабиногиона».
Сам по себе сюжет не заключает ничего ироничного или сатирического – перед нами жизнеописание Талиесина, величайшего из бардов; а точнее – история о том, как он добился освобождения короля Эльфина из заточения у короля Маэлгона. Современники легко прочитывали в романе политические намеки, опознавая, к примеру, правителя, который во имя традиций отказывается ремонтировать то, что давно сгнило; мы можем оценить свободный стиль, со всеми его анахронизмами.
«Артур победоносно воротился из великой битвы на холме Бадон, в которой он собственноручно сразил четыре сотни и сорок саксов; и пировал так весело, как только может честный человек, пока его жена в отъезде. Короли, принцы и наемники, барды и прелаты, превосходно разряженные леди, причем многие – замечательной красоты; и чрезвычайно обходительный строй прекрасных юных чашников, коих выстроил и вышколил королевский виночерпий Бедуир (сам из мелких королей), – таковы были основные компоненты сей выдающейся ассамблеи».
За всем этим стоит немалая эрудиция автора, отраженная в примечаниях, да и в основном тексте – к примеру, стихотворение «Яблоневый сад Мерлина» сопровождается пояснением о «мистическом образе яблок в друидизме». И всё же не Пикоку было суждено стать вестником возвращения Короля. Его роман был воспринят и с энтузиазмом (большинством читателей и критиков), и с раздражением (пикоковская критика «прогресса» иным пришлась не по душе); для всех «Эльфин» был хорошо продуманной исторической прозой или сатирическим бурлеском, но не новым звеном многовековой цепи. Тем не менее, успех «Эльфина» говорил о многом: значит, возможно вполне актуальное произведение с опорой на всем известные (и, следственно, полузабытые) легенды.
Конечно же, Мэлори продолжали читать – среди тех, кто занимался его славным наследием всерьез, был знаменитый поэт Роберт Саути, который, помимо прочего, перевел со старофранцузского «Роман о Мерлине». «Мерлин» стал приложением к новому изданию «Смерти Артура» (1817), снабженному предисловием и примечаниями Саути; а называлась книга так: «Рождение, Житие и Деяния Короля Артура; его Благородныхъ Рыцарей Круглаго Стола, ихъ Чудесныя Похождения и Приключения, Поиски Святаго Грааля; и подъ конецъ le Morte Darthur, съ Прискорбною Кончиной и Отбытиемъ изъ Мiра Сего Ихъ Всехъ» (в оригинале орфография еще более причудливая). Не будет преувеличением сказать, что большинство англичан, родившихся в начале XIX века, знакомились с артуровским эпосом именно по этой книге.
Саути был поэтом-лауреатом – высшая форма официального признания в Великобритании. Вот лишнее подтверждение того, что артуровский миф всегда был мифом государственным: именно тот, кто стал лауреатом в 1850 году, воистину возродил Артура для современников и потомков. От его влияния избавиться нелегко до сих пор; да и нужно ли?
Альфред Теннисон (1809-1892) снискал всё, что положено настоящему поэту. Небыструю известность, громкую славу, хулу потомков и прочное место в литературном пантеоне. Борхес, которому в таких вопросах можно доверять, назвал его «поэтом далеко не первого ряда», но из тех, кто «стремился запечатлеть настроение чарующими и капризными переливами звуков». Для эстетов поколения Джойса (р. 1882) поклонение Теннисону уже было верным признаком дурного вкуса («Да он просто рифмоплет!» – восклицает «художник в юности»), а в «Улиссе» Джойс издевательски именует классика «Лаун-Теннисоном, поэтом-джентльменом». Впрочем, не будем забывать, что Теннисону принадлежит стихотворение, которое также называется «Улисс», и его последнюю строку цитируют даже те, кто о Теннисоне не слыхивал: «Бороться и искать, найти и не сдаваться».
Лучше всех, пожалуй, сказал Честертон: «Он не мог подняться мыслью на неистовые высоты своего стиля». И привел пример из той книги Теннисона, которая нас интересует прежде всего: «Королевские идиллии».
Работал над ней поэт долго, с 1842 по 1874 год, но такой монументальный труд не мог возникнуть без предварительной рекогносцировки. Ею стали ранние стихотворения, написанные в первой половине 1830-х годов; самое знаменитое из них, безусловно, – «Леди Шалотт». Какая бы судьба ни ждала наследие Теннисона в грядущие годы, эта прелестная поэма не затеряется. Десятки иллюстраций, заглавие романа Агаты Кристи («Разбилось зеркало, звеня»), баллада Лорены Маккеннит… Глупенькая нью-йоркская школьница из романа Бел Кауфман «Вверх по лестнице, ведущей вниз», объясняется в любви к учителю строками «Леди Шалотт», а потом выбрасывается из окна («но вместо того, чтобы, как у Теннисона, проплыть мимо любимого бледной и прекрасной, она лежит в больнице в гипсе и на вытяжении»). Элейной Шеллот назвал героиню романа «Творец снов» Роджер Желязны, и книга эта настолько пронизана отсылками к Теннисону, что даже вскользь не рассказать.
Отчего такой отклик? Оттого, что Теннисон, весьма вольно обойдясь с повестью Мэлори о несчастной судьбе и тихой смерти Элейны из Астолата, влюбленной в Ланселота, – создал истинно поэтический, то есть символический образ. Прекрасная волшебница (или даже фейри?), которая день и ночь сплетает магическую ткань; которая осуждена под страхом проклятия видеть не мир, но «тени мира» в настенном зеркале; и которая оборачивается к окну, увидев в зеркале скачущего Ланселота, – сколько трактовок можно подобрать? Одна из самых популярных: Тенннисон говорит о судьбе поэта, чародея, отделенного от мира и гибнущего при прямом взгляде на него. Но пусть читатель сам прочитает поэму и сам найдет свои смыслы.
Чем важна «Леди Шалотт» в ключе артуровской традиции? Теннисон увидел – и блестяще показал читателям, – что классический сюжет может стать отправной точкой для произведения совершенно оригинального. Конечно, идеальный читатель поэмы воспринимает ее на фоне восемнадцатой книги Мэлори – а это одни из самых печальных страниц «Смерти Артура». Но если у Мэлори причиной смерти Элейны становится Ланселот, со всем вежеством отвергнувший любовь девы из Астолата, – то у Теннисона рыцарь даже не ведает о том, что леди Шалотт увидела его в зеркале. У Мэлори ладья с мертвой девой приплывает в Камелот, и все узнают судьбу Элейны, прочитав письмо, продиктованное ею перед смертью; у Теннисона же –
Вдоль галереи, под мостом,
Минуя башню, сад и дом,
Скользил мерцающий фантом,
Потоком в тишине влеком
В гордый замок Камелот.
Люд собрался на причале:
Лорды, дамы, сенешали,
И вдоль борта прочитали:
«Волшебница Шалотт».
Кто пред нами? Что случилось?
В башне, где окно светилось,
Ожиданье воцарилось.
Оробев, перекрестилась
Стража замка Камелот.
Но Ланцелот, помедлив миг,
Сказал: «Ее прекрасен лик;
Господь, во благости велик,
Будь милостив к Шалотт».
(пер. С. Лихачевой).
Нет никакого выбора – есть судьба; и судьба, о которой не узнает никто, кроме поэта, создавшего эту легенду.
Словом, Теннисон сделал то, чего европейские литературы не помнили уже несколько веков: он обошелся с артуровским каноном так же, как авторы французских рыцарских романов – с валлийскими и бретонскими легендами, как Мэлори – со своими первоисточниками. Теннисон пересоздал старый сюжет и сделал каноническим свой вариант. Замысел важнее точного следования старым легендам; психологические нюансы – не частности аранжировки, но самая суть.
И даже этого для Теннисона было мало.
За «Леди Шалотт» последовали еще три вариации на темы Мэлори («Сэр Ланселот и королева Гиньевра», «Сэр Галахад» и «Morte D’Arthur»), а затем произошло несколько примечательных событий.
В 1848 году была опубликована поэма Эдварда Бульвер-Литтона «Король Артур», ныне забытая всеми, кроме специалистов.[51]51
Как и большинство произведений этого плодовитого писателя, за исключением разве что романов «Последний день Помпеи» и «Пелам, или Приключения джентльмена» (в подражание последнему Пушкин намеревался написать «Русского Пелама»). Каждый год в англоязычных странах вручается Бульвер-Литтоновская премия за худшую первую фразу книги, в честь первого предложения романа «Пол Клиффорд»: «Ночь была темная и бурная» («It was a dark and stormy night») – у английского читателя это вызывает примерно те же ассоциации, что у нас «Мороз крепчал».
[Закрыть] И в том же году артуриана вышла за пределы литературы – причем опять-таки на государственном уровне. Художник Уильям Дайс получил правительственный заказ: украсить королевскую гардеробную в Вестминстерском дворце фресками на артуровские темы. Как пишут современные искусствоведы, адаптация сцен куртуазной любви к викторианским нравам далась художнику нелегко и выстроить единый сюжет не удалось. Дайс пошел по иному пути; он превратил классические эпизоды в аллегории добродетелей, которые традиционно считаются христианскими[52]52
«Т.е. такие добродетели, которые христиане не прочь бы иметь» (Терри Пратчетт).
[Закрыть]: милосердие, гостеприимство, щедрость, благочестие и учтивость. До храбрости и верности дело так и не дошло.
Специалисты расходятся во мнениях, повлиял ли Дайс на артуровскую иконографию 1850-60-х годов. Одни считают, что его влияние на прерафаэлитов (о которых речь пойдет в следующей статье) было непосредственным и немедленным[53]53
См. статью «Артуровское возрождение» в «Энциклопедии короля Артура и рыцарей Круглого Стола» Анны Комаринец (М.: АСТ, 2001. – С. 36-37).
[Закрыть], другие же указывают на то, что для всеобщего обозрения фрески были открыты лишь в 1864 году, когда определяющим уже стало видение Теннисона и прерафаэлитов.
Так или иначе, но вряд ли можно сомневаться, что именно стихотворения Теннисона стали одним из важнейших факторов «артуровского возрождения». Поэт чутко уловил потребности своего времени – как эстетические, так и политические. Не случайно «Королева фей» Спенсера ознаменовала начало Британской империи; не случайно и то, что «Королевские идиллии» Теннисона (с посвящением покойному принцу Альберту, и эпилогом, обращенным к королеве) стали знаменем викторианской эпохи. Теннисон был одним из создателей викторианского мифа – через полвека миф этот завершит Киплинг; не случайно, что синусоиды литературных репутаций двух поэтов так подобны. Надо сказать, что поэт-лауреат – в артуровских поэмах, о других не говорим – не восхвалял современную ему Англию, но ставил перед ее очами высокий образец, которому должно следовать. Показательно, что в первом варианте посвящения Альберт именовался «мой совершенный король», но как только Теннисон понял, что его Артура сочли портретом принца-консорта, он сразу же исправил строку на «Идеальный рыцарь короля». Ибо даже лучший из ныне живущих властителей – не более чем рыцарь Короля Былого и Грядущего.
Первое издание «Королевских идиллий», содержащее четыре поэмы, увидело свет в 1859 году. В окончательном варианте частей двенадцать: начало – «Приход Артура»; финал – «Уход Артура»; и «Круглый Стол», десять четко выстроенных поэм. Теперь, когда мы можем прочитать цикл как целое[54]54
Благо он наконец-то полностью издан по-русски: М.: Грантъ, 2001. Перевод Виктора Лунина в целом хорош и точен, хотя ритмика и звукопись Теннисона, как мне кажется, не вполне переданы.
[Закрыть], можно только удивляться тому, как за десятилетия работы над «Идиллиями» Теннисон не утратил ни вдохновения, ни поэтической силы; тому, как произведения разных лет оказываются жестко скреплены лейтмотивами и движением мысли.
Теннисона упрекали во многом – и отчасти справедливо. Конечно, «Идиллии» аллегоричны; безусловно, поэт исключил из своего канона всё, что могло шокировать добропорядочную публику. Он ничего не говорит о том, как были зачаты и рождены Артур, Мордред и Галахад; король не отправляет Гиньевру за неверность на костер, и Ланселот не убивает Гарета и Гахериса. Теннисон определял центральную тему цикла как историю борьбы «души против чувственности» – неудивительно, что «свободная любовь» в «Идиллиях» решительно осуждается. Кажется, впервые за всю историю легенды Тристан и Изольда оказываются совсем не симпатичными персонажами.
Что это – дань времени, сыном и творцом которого был Теннисон? Да, но и не только. Когда я открыл «Королевские идиллии», то ожидал увидеть несколько манерную стилизацию – и был поражен тем, насколько это яркая и современная книга. Титулом «современный» традиционно награждают деятелей культуры, которые с наименьшим сопротивлением поддаются вычитыванию актуальных смыслов («наш современник Вильям Шекспир» и т. п.). Однако нужно еще заслужить право зваться современником Теннисона и тем более Артура.
Если коротко определить «современный» смысл творения Теннисона, то он таков: поэт изображает попытку создания (религиозной) утопии, которая, естественно, завершается крахом.
Потом придет Марк Твен, для которого само понятие средневековой идиллии будет оксюмороном; но при дворе короля Артура возникнет и падет технократическая утопия Хэнка Моргана.
А еще через полвека Т.Х. Уайт, не подвергая цензуре ни один из ключевых эпизодов «Смерти Артура», докажет, что дело не в извращении благородной идеи Круглого Стола (как полагал Теннисон), – сама эта идея порочна, потому что использовать Силу для службы Правде невозможно. То, что начинается Ланселотом, заканчивается Мордредом. Идея Камелота утопична, опасна, как все утопии, – но благородна, и ничего лучше человечество, увы, не придумало.
Но первым был Теннисон.
«Королевские идиллии» не понять, если не разобраться в сложной системе аллегорий, которые, на первый взгляд, скорее удаляют от подлинного Артура, чем приближают к нему. Цикл пронизан скрытыми цитатами из Ветхого и Нового заветов – словно бы вскользь, в сравнительных оборотах и придаточных предложениях, возникают настолько известные библейские образы, что не каждый читатель вспомнит их происхождение. Но для поэта оно важно. Поэтому «Идиллии» читаются на нескольких уровнях: можно воспринимать Деву Озера как обычный фэнтезийный… то есть мифологический образ – а можно и увидеть, что в мироздании Теннисона она становится воплощением Церкви. Камелот то появляется, то исчезает перед маловерами, но для Гарета двор Короля и круглый Стол – безусловная истина; вот почему юный рыцарь может одолеть в бою четырех зловещих всадников – и не нужно быть великим знатоком Апокалипсиса, чтобы понять, какие всадники имеются в виду. Последний из противников, Смерть, оказывается всего лишь слабым мальчишкой, который и напялил-то на себя зловещие доспехи, чтобы никто не смел на него напасть:
И вот настал счастливейший из дней,
И леди Лионора со двором
Плясала, пела песни и смеялась
Над Смертью и над глупым своим страхом…
Так радость наконец воскресла вновь,
И Гарет завершил свой славный подвиг.
Круглый Стол создан для очищения сердец: как по волшебству, побежденные злодеи вновь обретают душевное благородство, и победу над собой Артур провозглашает величайшим подвигом. Связь между очищением души и очищением земли – прямая, и в мире «Идиллий» задачи эти кажутся не просто выполнимыми – естественными. Как просто: «Ведь слово мужа – Бог в его душе».
Вот тут-то и наступает перелом. Поэму «Балин и Балан» Теннисон написал последней – он чувствовал, что между светлым миром «Герейнта и Энид» и мрачными предчувствиями «Мерлина и Вивьен» необходим какой-то переход. С чего начнется распад? Ответ Теннисон знал и раньше, но теперь – воплотил его в сюжет, максимально отступив от книги Мэлори. Пылкий рыцарь Балин, который никак не может обрести душевный мир, узнает, что Ланселот и королева – любовники. Для Балина это – катастрофа, падение идеала (и в конце его пути – вера клевете чародейки Вивьен и братоубийство). Когда Вивьен перечисляет мнимые прегрешения артуровских рыцарей, Мерлину легко их опровергнуть: но о грехе Ланселота и Гиньевры он знает и возразить речам колдуньи не может ничего. Младшие же рыцари рассуждают так: если можно им, то почему не нам? Любовь лучшего из рыцарей и лучшей из королев становится для них индульгенцией.
Мерлину видится волна, которая сметет Камелот; Вивьен сравнивает себя с крысенком, который прогрызает плотину. К середине цикла выясняется, что даже королева не верит в идеалы Артура – считает их неисполнимыми. Суровость Теннисона по отношению к Гиньевре – отнюдь не только дань викторианской чопорности. Этика Круглого Стола возможна только благодаря строжайшей духовной дисциплине, которая вовсе не отрицает любви и радостей жизни. Но малейшая поблажка – малейшее сомнение в том, что кодекс чести действительно необходим и действительно строг, – ведут к гибели всего мироустройства. Это понимает Ланселот, который, тем не менее, не может отказаться от связи с королевой[55]55
Обычный слабый человек, который пытается подняться над собой, – по признанию Теннисона, образ отчасти автобиографичный. Ланселота, ставшего в конце жизни святым, поэт изобразить отказался – к словам Мэлори он ничего добавить не мог и не хотел.
[Закрыть]. Любовь ли движет им? Безусловно. Однако любопытное замечание делает Теннисон в поэме «Ланселот и Элейн»:
Когда б ее он первой встретил,
Она, быть может, счастие дала бы
И в этом мире, и в ином, загробном,
Его больной душе. Да вот никак
Не мог разбить былой любви оковы.
Считал он, что обязан сохранить
В бесчестье коренящуюся честь.
Смысл верности он понимал неверно.
Согласно Теннисону, человек определяется своим долгом, своими узами и обязанностями. Ложное понимание долга ведет к бесчестию; ложное понимание любви… нет, не к безлюбию, но к отношениям ненормальным, извращенным. Гиньевра в яростной ревности замечает Ланселоту, что –
Связь наша – не супружеская связь.
И хорошо в ней то, что связь такую
Разрушить легче, как сие ни больно.
Свободная любовь хороша тем, что не знает обязательств (хотя для Ланселота это безусловно не так) – и вот уже Тристан спокойно объясняет Изольде, почему женился на другой:
Не ангелы мы и не будем ими…
Обеты! Я, охотившись в лесу,
Слыхал, как дятел в шапке ярко-красной
Над ними хохотал. Душа моя,
Мы любим, лишь пока жива любовь.
Признание того, что «мы не ангелы», сознательный отказ от совершенствования, безусловное, гедонистическое оправдание любых поступков и прихотей – вот что было ненавистно Теннисону. Потому он так и обеляет Артура, отбрасывая древние, жестокие легенды, что в «идиллическом» мире необходим по крайней мере один безусловный моральный центр. Артур у Теннисона, – несомненно, фигура христоподобная: он – воплощение того, что отрицают все, от Гиньевры до Тристана.
Следующий поворот: поиски Святого Грааля оказываются не только путем избранных к божественной благодати, но и прелюдией к разрушению Круглого Стола. Артур отпускает рыцарей, сам же остается в Камелоте, потому что на нем лежит долг – уже не очищать землю, но спасать то, что можно спасти.
И, наконец, последнее поколение рыцарей, поколение Пеллеаса и Модреда.
Переглянулась хмуро королева
С возлюбленным своим, и стало ясно
Обоим, что уж близок день печали.
И умер разговор, как пенье в роще
Под тенью налетевшей хищной птицы,
И наступило долгое молчанье,
И понял Модред: «Скоро быть беде».
Пеллеас повторяет судьбу Балина: он рыцарь, разочарованный в идеалах рыцарства. Страсть к идеалу, столкнувшись с реальностью, переродилась в ненависть. И в следующей поэме Пеллеас надевает личину Красного Рыцаря, враждующего с Круглым Столом; но победа над ним превращается в бойню, потому что новых рыцарей уже не сдерживает никакой кодекс.
После этого – только Модред, только последняя битва.
В описании героев Теннисон то сентиментален, то жесток, но всегда – конкретен. Он точно знает, как выглядят его герои в каждый момент, может с точностью воссоздать все, что их окружает, – и неизменно правдоподобен в описании чувств, мотивов, поступков. Так же, как и в случае «Леди Шалотт», читатель «Идиллий» лучше оценит новаторство Теннисона, если хорошо помнит Мэлори; но, впрочем, оценит книгу и без этого знания. Едва ли не единственный эпизод, который может показаться современному читателю натянутым, – длиннейший монолог, в котором Артур обличает Гиньевру, придя к ней в монастырь накануне битвы с Модредом. Строгий государь, любящий муж и Христос, прощающий грешницу – и все в одном лице. Некоторые полагают, что в реальности обманутый муж викторианской эпохи вел себя примерно так же и произносил столь же риторичные проповеди, – возможно. Мне кажется, что здесь Теннисон чересчур настойчиво высказывает важные для всего цикла мысли, то и дело выглядывая из-за плеча Короля[56]56
Не случайно именно этот эпизод был любимым у самого поэта: Теннисон нередко читал его вслух.
[Закрыть].
Герои первых «идиллий» считали себя неподвластными колесу Фортуны – однако есть сила, которой они подчиняются, и сила эта не христианская, а мифологическая: смена времен года. Теннисон так пояснял композицию цикла: «Пришел Артур в ночь на Новый год, женился, когда земля была в белом майском цвету, видение Святого Грааля было ему в летнюю ночь. А последний турнир случился в желтую осень. Гиньевра исчезает в туманах осени, а Артур умирает в полночь в середине зимы» (пер. Л. Володарской).
Надежда на неистребимость идеалов Круглого Стола сталкивается с мрачной языческой цикличностью (именно языческой: Теннисон не раз подчеркивает, что Камелоту противостоят дохристианские силы, хотя вскользь поминаемые эльфы отнюдь не зловредны). Рефреном проходит пророчество Мерлина о судьбе Артура – да и человека вообще: «Из бездны в бездну переходит он». Теннисоновский Камелот существует вне исторического времени, но одновременно и внутри него: Круглый Стол бессмертен, как бессмертен и Белый Конь на меловых холмах – тот самый конь, который в «Идиллиях» является символом саксов, врагов Артура. Смена эпох и народов, череда времен года – залог непрочности идеального мира; но в этой цикличности есть и надежда. Артур погибает в конце декабря: умирает и возрождается солнце, уходит старый год, и приходит новый, король удаляется в былое и явится в грядущем.
…Бедивер со скалы видит корабль, увозящий Артура на Авалон,
И тут из дальней дали еле слышно –
Уже как будто из другого мира –
Последним эхом горестных рыданий
Вдруг звуки донеслись, как если б некий
Чудесный город встретил ликованьем
С войны вернувшегося государя.
Тогда, сойдя с уступа, Бедивер
Взошел на верх скалы и вновь увидел,
Из-под ладони напряженно глядя
(А может, показалось, что увидел),
Песчинку, что Артура уносила
Все дальше по бескрайнему простору,
Все мельче с каждым мигом становилась
И, наконец, пропала в свете солнца,
Приведшего с собою новый год.
Ладья, плывущая на Заокраинный Запад, – образ древнейший; но кажется мне, что Толкин, завершая «Властелина Колец», помнил и «Королевские Идиллии». Можно найти и другие параллели – скажем, дарующие надежду звезды, которые сэр Борс видит в темнице, а Сэм – в Кирит-Унголе. Но сходство между двумя великими книгами лежит глубже. Теннисон прекрасно понимал, как создать мир, не описывая его полностью. Многие ключевые моменты традиционной артурианы поэт упоминает мельком, рассказывает о них устами героев, вспоминает как о давно прошедшем или грядущем. Мир, стоящий за текстом, шире и глубже, чем сам текст. Но уж то, что Теннисон описывает, является перед нами во всех подробностях, будь то Камелдот или дикий лес, убежище Мерлина или туманное поле последней битвы.