Текст книги "Полное собрание сочинений в одной книге (СИ)"
Автор книги: Михаил Зощенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 92 (всего у книги 217 страниц)
Кража
Вот мне часто говорят: «Поскольку вы, товарищ, сатирик – написали бы, заместо развлекательных вещиц, чего-нибудь остро сатирическое, ну, там, о ворах, спекулянтах, перерожденцах и мошенниках. Громите их, милый. Не стесняйтесь. Давите их своим дарованием. Чтобы пыль с них, мерзавцев, летела».
Нет, братцы, мы не верим в целебные свойства такой сатиры. Мы не верим, что эти проходимцы и жулики интересуются последними новинками художественной литературы. Мы не верим, что, прочитавши наше такое сатирическое произведение, ряд жуликов одумается и начнет вести правильную жизнь.
Конечно, если там взять фактик да намекнуть, где это было, да перечислить фамилии, да сообщить куда следует или послать журнал в прокуратуру – такая сатирическая вещица еще, пожалуй, подействует.
Подействует, конечно, и такая вещица, которая вскроет чего-нибудь новенькое в области жульничества, предупредит дальнейший ход событий и осветит, так сказать, дело, чтоб другим было неповадно.
Вот такой сатирой мы еще можем, пожалуй, заинтересоваться. Вот попробуем своим пером сатирика коснуться именно такого дела.
А случилась, знаете, кража в нашем кооперативе. Ну, вообще – закрытый распределитель. Много товаров. На витрине утки лежат. Приятный голландский сыр. Дамские чулки. Одеколон. Папиросы.
Все это было выставлено в витрине. И, конечно, привлекло чей-то взор.
Одним словом, ночью, с заднего хода проникла какая-то личность, подпилила дверь, сняла крючок и похозяйничала в магазине. И уволокла эта личность товару на большую сумму.
И главное – дворник у ворот спал, – ничего не заметил.
– Какие-то сны, – говорит, – мне действительно показывали, но ничего такого я не слыхал.
Он очень, между прочим, перепугался, когда воровство обнаружили. Бегал по магазину, за всех цеплялся. Умолял его не подводить.
Заведующий говорит:
– Твое дело маленькое. Что ты спал, за это тебя, конечно, по головке не погладят, но навряд ли тебе пришьют какое-нибудь обвинение. Так что ты не пугайся, не путайся под ногами и не нервируй работников прилавка своими восклицаниями, а иди себе и досыпай дома.
Но дворник не уходит. Стоит и расстраивается. Главное, его расстраивает, что так много уперли.
– Вот этого, – говорит, – я прямо не могу понять. Я сплю завсегда чутко и завсегда ноги протягиваю вдоль ворот. Не может быть, чтобы через меня два мешка сахару перенесли.
Заведующий говорит:
– Дюже крепко спал, сукин сын. Это ужасти подобно – сколько уперли.
Дворник говорит:
– Чтоб много уперли – этого не может быть. Я бы проснулся.
Заведующий говорит:
– А вот сейчас составим акт и увидим, какая ты есть ворона – какой убыток государству нанес.
Тут начали составлять акт в присутствии милиции. Начали говорить цифры. Подсчитывать. Прикидывать.
Бедняга дворник только руками всплескивает и чуть не плачет – до того, видимо, страдает человек, сочувствует государству и унижает себя за сонное состояние.
Заведующий говорит:
– Пишите. Девять пудов рафинаду. Папиросы – сто шестьдесят пачек. Дамские чулки – две дюжины. Восемь кругов колбасы…
Он диктует, а дворник прямо подпрыгивает при каждой цифре.
Вдруг кассирша говорит:
– Из кассы, запишите, сперли боны на сто тридцать два рубля. Три чернильных карандаша и ножницы.
При этих словах дворник начал даже хрюкать и приседать – до того, видать, огорчился человек от громадных убытков.
Заведующий говорит милиции:
– Уберите этого дворника. Он только мешает своим хрюканьем.
Милиционер говорит:
– Слушай, дядя, уходи домой. Тебя попросят, когда надо будет.
В это время счетовод кричит из задней комнаты:
– У меня висело шелковое кашне на стене – теперь его нету. Прошу записать – я потребую возместить нанесенные мне убытки.
Дворник вдруг говорит:
– Ах, подлец! Не брал я у тебя кашне. И восемь кругов колбасы – это прямо издевательство. Взято два круга колбасы.
Тут наступила в магазине отчаянная тишина. Дворник говорит:
– Пес с вами. Сознаюсь. Я своровал. Но я честный человек. Меня возмущает такое составление акта. Я не дозволю лишнее приписывать.
Милиционер говорит:
– Как же так? Значит, выходит, что это ты проник в магазин?
Дворник говорит:
– Я. Но я не трогал эти боны и ножницы и это сволочное кашне. Я, – говорит, – взял полмешка сахару, дамские чулки одну дюжину и два круга колбасы. Я, – говорит, – не дозволю иметь такое жульничество под моим флагом. Я стою на страже государственных интересов. Меня возмущает, что тут делается – какая идет приписка под мою руку.
Заведующий говорит:
– Конечно, мы можем ошибиться. Но мы проверим. Я очень рад, если меньше украли. Сейчас прикинем на весы.
Кассирша говорит:
– Пардон, боны завалились в угол. Боны не взяты. Но ножниц нету.
Дворник говорит:
– Ах, я тебе сейчас плюну в твои бесстыжие гляделки. Я не брал твоих ножней – ищи лучше, куриная нога.
Кассирша говорит:
– Ах, ножницы нашла. Они за кассу завалились.
Счетовод говорит:
– Кашне тоже найдено. Оно у меня в боковом кармане заболталось.
Заведующий говорит:
– Перепишите акт. Сахару действительно не хватает полмешка.
– Сволочь, считай колбасу. Или я сам за себя не отвечаю. У меня, если на то пошло, есть свидетельница – тетя Нюша.
Вскоре подсчитали товар, оказалось – украли все, как сказал дворник.
Его взяли под микитки и увели в отделение.
Тетю Нюшу тоже задержали. У ней было спрятано украденное. Все это у ней отобрали, за исключением одного круга колбасы, который она успела загнать на рынке.
Чего автор хотел сказать этой сатирической вещицей? Куда направлено наше сатирическое жало?
Жало нашей сатиры направлено на дальнейшие события. Мы желаем предупредить подобные факты. А то, знаете, уворуют на копейку, а навернут на тысячу.
В крайнем случае это сатирическое произведение можно зачитать как развлекательный материал под лозунгом – показ живого человека.
Западня
Один мой знакомый парнишка – он, между прочим, поэт – побывал в этом году за границей.
Он объездил Италию и Германию для ознакомления с буржуазной культурой и для пополнения недостающего гардероба.
Очень много чего любопытного видел.
Ну, конечно, говорит, – громадный кризис, безработица, противоречия на каждом шагу. Продуктов и промтоваров очень много, но купить не на что.
Между прочим, он ужинал с одной герцогиней.
Он сидел со своим знакомым в ресторане. Знакомый ему говорит:
– Хочешь, сейчас я для смеха позову одну герцогиню. Настоящую герцогиню, у которой пять домов, небоскреб, виноградники и так далее.
Ну, конечно, наворачивает.
И, значит, звонит по телефону. И вскоре приходит такая красоточка лет двадцати. Чудно одетая. Манеры. Небрежное выражение. Три носовых платочка. Туфельки на босу ногу.
Заказывает она себе шнельклопс и в разговоре говорит:
– Да, знаете, я уже, пожалуй, неделю мясного не кушала.
Ну, поэт кое-как по-французски и по-русски ей отвечает, дескать, помилуйте, у вас а ла мезон столько домов, врете, дескать, наворачиваете, прибедняетесь, тень наводите. Она говорит:
– Знаете, уже полгода, как жильцы с этих домов мне квартплату не вносят. У населения денег нет.
Этот небольшой фактик я рассказал так вообще. Для разгона. Для описания буржуазного кризиса. У них там очень отчаянный кризис со всех сторон. Но, между прочим, на улицах у них чисто.
Мой знакомый поэт очень, между прочим, хвалил ихнюю европейскую чистоту и культурность. Особенно, говорит, в Германии, несмотря на такой вот громадный кризис, наблюдается удивительная, сказочная чистота и опрятность.
Улицы, они, черт возьми, мыльной пеной моют. Лестницы скоблят каждое утро. Кошкам не разрешают находиться на лестницах и лежать на подоконниках, как у нас.
Кошек своих хозяйки на шнурочках выводят прогуливать. Черт знает что такое.
Все, конечно, ослепительно чисто. Плюнуть некуда.
Даже такие второстепенные места, как, я извиняюсь, уборные, и то сияют небесной чистотой. Приятно, неоскорбительно для человеческого достоинства туда заходить.
Он зашел, между прочим, в одно такое второстепенное учреждение. Просто так, для смеху. Заглянул – верно ли есть отличие, – как у них и у нас.
Оказывается, да. Это, говорит, ахнуть можно от восторга и удивления. Волшебная чистота, голубые стенки, на полочке фиалки стоят. Прямо уходить неохота. Лучше, чем в кафе.
«Что, – думает, – за черт. Наша страна, ведущая в смысле политических течений, а в смысле чистоты мы еще сильно отстаем. Нет, – думает, – вернусь в Москву – буду писать об этом и Европу ставить в пример. Конечно, у нас многие ребята действительно относятся ханжески к этим вопросам. Им, видите ли, неловко писать и читать про такие низменные вещи. Но я, – думает, – пробью эту косность. Вот, вернусь и поэму напишу – мол, грязи много, товарищи, – не годится… Тем более, у нас сейчас кампания за чистоту – исполню социальный заказ».
Вот наш поэт находится за закрытой дверью. Думает, любуется фиалками, мечтает, какую поэму он отгрохает. Даже приходят к нему рифмы и строчки. Чего-то там такое:
Даже сюда у них зайти очень мило —
Фиалки на полках цветут.
Да разве ж у нас прошел Аттила,
Что такая грязь там и тут.
А после, напевая последний немецкий фокстротик «Ауфвидерзейн, мадам», хочет уйти на улицу.
Он хочет открыть дверь, но видит – дверь не открывается. Он подергал ручку – нет. Приналег плечом – нет, не открывается.
В первую минуту он даже слегка растерялся. Вот, думает, попал в западню.
После хлопнул себя по лбу.
«Я, дурак, – думает, – позабыл, где нахожуся – в капиталистическом мире. Тут у них за каждый шаг, небось, пфенниг плати. Небось, – думает, – надо им опустить монетку – тогда дверь сама откроется. Механика. Черти. Кровопийцы. Семь шкур дерут. Спасибо, – думает, – у меня в кармане мелочь есть. Хорош был бы я гусь без этой мелочи».
Вынимает он из кармана монеты. «Откуплюсь, – думает, – от капиталистических щук. Суну им в горло монету или две».
Но видит – не тут-то было. Видит – никаких ящиков и отверстий нету. Надпись какая-то есть, но цифр на ней никаких не указано. И куда именно пихать и сколько пихать – неизвестно.
Тут наш знакомый прямо даже несколько струхнул. Начал легонько стучать. Никто не подходит. Начал бить ногой в дверь.
Слышит – собирается народ. Подходят немцы. Лопочут на своем диалекте.
Поэт говорит:
– Отпустите на волю, сделайте милость.
Немцы чего-то шушукаются, но, видать, не понимают всей остроты ситуации. Поэт говорит:
– Геноссе, геноссе, дер тюр, сволочь, никак не открывается. Компренешен. Будьте любезны, отпустите на волю. Два часа сижу.
Немцы говорят:
– Шпрехен зи дейч?
Тут поэт прямо взмолился:
– Дер тюр, – говорит, – дер тюр отворите. А ну вас к лешему!
Вдруг за дверью русский голос раздается:
– Вы, – говорит, – чего там? Дверь, что ли, не можете открыть?
– Ну да, – говорит. – Второй час бьюсь.
Русский голос говорит:
– У них, у сволочей, эта дверь механическая. Вы, – говорит, – наверное, позабыли машинку дернуть. Спустите воду, и тогда дверь сама откроется. Они это нарочно устроили для забывчивых людей.
Вот знакомый сделал, что ему сказали, и вдруг, как в сказке, дверь открывается. И наш знакомый, пошатываясь, выходит на улицу под легкие улыбки и немецкий шепот.
Русский говорит:
– Хотя я есть эмигрант, но мне эти немецкие затеи и колбасня тоже поперек горла стоят. По-моему, это издевательство над человечеством…
Мой знакомый не стал, конечно, поддерживать разговор с эмигрантом, а, подняв воротничок пиджака, быстро поднажал к выходу.
У выхода сторож его почистил метелочкой, содрал малую толику денег и отпустил восвояси.
Только на улице мой знакомый отдышался и успокоился.
«Ага, – думает, – стало быть, хваленая немецкая чистота не идет сама по себе. Стало быть, немцы тоже силой ее насаждают и придумывают разные хитрости, чтоб поддержать культуру. Хотя бы у нас тоже чего-нибудь подобное сочинили».
На этом мой знакомый успокоился и, напевая «Ауфвидерзейн, мадам», пошел в гости, как ни в чем не бывало.
Грустные глаза
Мне нравятся веселые люди. Нравятся сияющие глаза, звонкий смех, громкий говор. Крики.
Мне нравятся румяные девушки с коньками в руках. Или такие, знаете, в майках, в спортивных туфельках, прыгающие вверх и вниз.
Я не люблю эту самую поэзию, где грусть и печаль и разные вздохи и разные тому подобные меланхолические восклицания вроде: эх, ну, чу, боже мой, ох, фу ты и так далее.
Мне даже, знаете, смешно делается, когда хвалят чего-нибудь грустное или, например, говорят при виде какой-нибудь особы:
– Ах, у нее, знаете, такие прекрасные грустные глаза. И такое печальное поэтическое личико.
Я при этом думаю: «За что ж тут хвалить? Напротив, надо сочувствовать и надо вести названную особу на медицинский пункт, чтоб выяснить, какие болезни подтачивают ее нежный организм и почему у нее сделались печальные глаза».
Нет, у людей бывает очень странный взгляд на вещи. Восхищаться грустными вещами. Восторгаться печальными фактами. Прямо даже не понять, как это бывает.
Вот прежние интеллигенты и вообще, знаете, старая Россия как раз особенно имела такой восторг ко всему печальному. И находила чего-то в этом возвышенное.
Как у Пушкина сказано. Не помню только, как там строчки расположены. Нынешняя поэзия меня в этом смысле окончательно сбила с панталыку. Одним словом, сказано:
От ямщика
До
Первого поэта
Мы
Все
Поем
уныло…
Печалию согрета
Гармония
И
Наших
Дев
И муз.
Очень жаль. И гордиться, так сказать, этим не приходится. Нынче мы желаем развенчать эту грусть. Мы желаем, так сказать, скинуть ее с возвышенного пьедестала.
А как-то, знаете, однажды зашел ко мне в гости мой приятель. Ну, мы с ним на ты. Вообще, со школьной скамьи. Делимся новостями. И друг у друга в долг занимаем.
Вот он приходит ко мне и говорит, что он влюбился в одну особу до потери сознания и вскоре на ней женится.
И тут же начинает расхваливать предмет своей любви.
– Такая, – говорит, – она у меня красавица, такие у нее грустные глазки, что я и в жизни никогда таких не видывал. И эти, – говорит, – глазки такой, как бы сказать, колорит дают, что из хорошенькой она делается премированная красавица. Личико у нее нельзя сказать, что интересное, и носик немножко подгулял, и бровки какие-то странные – очень косматые, но зато ее грустные глаза с избытком прикрывают все недостатки и делают ее из дурнушки ничего себе. Я, знаешь, – говорит, – ее и полюбил-то за эти самые глаза.
– Ну и дурак, – говорю я ему. – Вот и выходит, что ты форменный дурак. Прошляпился со своей женитьбой. Раз у нее грустные глаза, значит, у нее в организме чего-нибудь не в порядке – либо она истеричка, либо почками страдает, либо вообще чахоточная. Ты, – говорю, – возьми да порасспроси ее хорошенько. Или поведи к врачу, посоветуйся.
Ох, тут он очень возмутился, начал швыряться вещами, кричать и срамить меня за излишнюю склонность к грубому материализму.
– Я, – говорит, – жалею, что к тебе зашел. У меня такое было поэтическое настроение, а ты своими ручищами загрязнил мое чувство.
Стал он прощаться и уходить.
Я пытался ему рассказать, как я однажды встретил в Кисловодске одного носильщика с такими грустными глазами, что можно обалдеть. И при расспросе оказалось, что у него было ущемление грыжи. И теперь он должен бросить свою профессию.
Однако приятель не стал до конца слушать и, обидевшись еще сильней за нетактичные параллели и сравнения, холодно подал мне руку и при этом бормотал разные оскорбительные слова, – дескать, ты черта лысого понимаешь в поэзии. Сам прошляпил красоту в жизни.
Вот проходит что-то около полгода. Я позабываю эту историю. Но вдруг однажды встречаю своего приятеля на улице.
Он идет с расстроенным лицом и хочет не заметить меня.
Я подхожу к нему и спрашиваю, что случилось.
– Да так, – говорит, – разные неприятности. Ты мне накаркал – у жены, знаешь ли, легочный процесс открылся. Не знаю, теперь на юг мне ее везти или в санаторию положить.
Я говорю:
– Ну, ничего, поправится. Но, конечно, – говорю, – если поправится, то не будет иметь такие грустные глаза.
Он усмехнулся, махнул рукой – дескать, отвяжись – и пошел от меня.
И вот этой весной я встречаю его снова.
Он идет, подняв воротничок своего пальто. Вижу – морда у него расстроенная. Глаза блестят, но смотрят грустно и даже уныло.
– Вот, – говорит, – теперь сам, черт возьми, захворал туберкулезом. После гриппа. Конечно, может быть, и от жены заразился. Но вряд ли. Скорей всего от усталости за хворал.
– А жена? – говорю.
Он говорит:
– Она поправилась. Только я с ней развелся. Мне нравятся поэтические особы, а она после поправки весь свой стиль потеряла. Ходит, поет, изменять начала на каждом шагу…
– А глаза? – говорю.
– А глаза, – говорит, – какие-то у ней буркалы стали, а не глаза. Никакой поэзии не осталось.
Тут я попрощался со своим приятелем и пошел по своим делам. И по дороге сочувственно поглядывал на тех прохожих, у кого грустные глаза.
Какие у меня были профессии
Я не знаю, сколько есть разных профессий. Один знакомый интеллигент мне сказал, будто всего на земном шаре триста девяносто профессий.
Ну, это он, конечно, перехватил, но, вероятно, все же около ста профессий имеется.
Нет, все сто профессий я не имел, но вот пятьдесят профессий я действительно испытал.
И вот перед вами человек, который испытал на себе пятьдесят профессий.
Интересно, кем я только не был.
Нет, я, конечно, не был там каким-нибудь экономистом, химиком или там пиротехником, скульптором и так далее. Нет, я не был академиком или там профессором анатомии, алгебры или французского языка. Я не скрою от вас – я не занимал разные интеллигентские посты, не смотрел в подзорные трубы, чтоб видеть разные небесные явления, планеты и кометы, не шлялся по шоссе с такой, знаете, маленькой трубочкой на треножнике для измерения высоты поверхности. Не строил мосты или там здания для посольства. И не затемнял свой рассудок математическими вычислениями количества белых шариков в крови.
Да, эти профессии, не скрою от вас, я не испытывал. Мне не хватало для этого всей высоты образования и знания иностранных языков. Тем более, что до революции я был малограмотный господин. Читать мог, но писать уже не всегда осмеливался.
И через это, конечно, к сожалению, не могу вам ничего рассказать про такие возвышенные профессии, которые основаны там на науке или там технике или медицине.
Хотя должен вам сказать, что с медициной я сталкивался и даже одно время был врачом. Меня избрали на этот пост свои же полковые товарищи вскоре после февральской революции.
Я тогда служил в царской армии и был рядовым ефрейтором. Вот после революции ребята мне и говорят:
– У нас полковой врач такая, извините, холера, что никому почти освобождения не дает, несмотря на февральскую революцию. Очень бы хотелось его заменить. Вот бы, – говорят, – хорошо, если бы вы согласились на эту должность. Тем более, – говорят, – все должности сейчас выборные – вот бы мы тебя и выбрали.
Я говорю:
– Отчего же. Конечно, выбирайте. Я, – говорю, – человек, понимающий явления природы. Понимаю, что после революции ребятам хотелось бы смотаться по домам и поглядеть, как и чего. Керенский, – говорю, – этот артист на троне, завертел волынку до победного конца. И полковой врач ему в дудочку подыгрывает и нашего брата не отпускает. Выбирайте меня врачом – я вас почти всех отпущу.
Вот вскоре после того сменяют командира полка, сменяют подряд офицеров и нашего пресловутого медика. И на его место назначают меня приказом.
Работа оказалась, конечно, трудная и, главное, бестолковая.
Едва послушаешь больного в трубку, как он хнычет и отпрашивается домой. А если его не отпускаешь, он очень на врача наседает и чуть не хватает его за горло.
Профессия совершенно глупая и небезопасная для жительства.
А если больному дашь порошки – он их жрать не хочет, а швыряет порошки врачу в лицо и велит писать увольнительную.
Ну, для формы спросишь – какая у тебя болезнь? Ну, больной сам, конечно, назвать болезнь не может и тем самым ставит врача в тупик, поскольку врач не может все болезни знать наизусть и не может писать в каждой путевке только: брюшной тиф или там вздутие живота.
Другие, конечно, говорят:
– Пиши, чего хочешь, только отпусти, поскольку душа болит – охота поглядеть на домашних.
Ну, напишешь ему – душевная болезнь, и с этой диетой отпускаешь.
Но вот вскоре надоедает мне эта бестолковая профессия. И вот пишу я сам себе путевку с обозначением: душевная болезнь первой категории.
Выезжаю с фронта и, значит, на этом заканчиваю эту свою профессию.
После судьба кидает меня в разные стороны – туда и сюда, как, извините за сравнение, скорлупку в бурном море.
Я делаюсь милиционером. После слесарем, сапожником, кузнецом. Я подковываю лягающих лошадей, дою коров, дрессирую бешеных и кусачих собак. Играю на сценах. Поднимаю занавеси. И так далее, и тому подобное, и прочее.
При этом снова год нахожусь на фронте в Красной армии и защищаю революцию от многочисленных врагов.
Снова освобождаюсь по чистой. Занимаю должность инструктора по кролиководству и куроводству. Становлюсь агентом уголовного розыска. Делаюсь шофером. И по временам пишу критические отзывы и острые дискуссионные статьи относительно театра и литературы.
И вот перед вами человек, который имел в своей жизни пятьдесят, а может, даже и больше профессий.
Некоторые профессии были у меня странные и удивительные.
Была у меня до революции одна очень такая странная профессия.
А был я тогда в Крыму. И служил в одном имении. Там было четыреста коров. Масса коз, много курей и до черта баранов. Все это создавало почву для развития сельскохозяйственного дела.
И вот меня нанимают туда пробольщиком.
Одним словом, в мою обязанность входит пробовать качество масла и сыра.
Это масло и сыр отправлялись на пароходе за границу. И надо было все это пробовать, чтоб мировая буржуазия не захворала от недоброкачественного товара.
Конечно, дай вам попробовать масла или сыру – вы, небось, не откажетесь. Но если, предположим, пробовать эту продукцию с утра и до вечера и ежедневно и целый год, то вы волком завоете, и свет перед вами померкнет.
Нет, я не был специалистом по этому делу. И совершенно случайно попал на эту профессию.
Мне тогда было двадцать три года. Все было тьфу и трын-трава. И я тогда шлялся по крымским дорогам, надеясь где-нибудь найти работу.
И вот иду по дороге и слышу – молочным хозяйством пахнет. А тут тем более я не ел два дня. И вот взял и пошел на этот приторный запах. Думаю, подкараулю какую-нибудь корову, подою маленько и тем самым подкреплю свои ослабшие силы.
Вижу – за забором сарай. Наверное, думаю, там коровы. Перемахнул через забор. Захожу в сарай. Вижу – там не коровы, а круги сыра лежат. Только я хотел стибрить кусок сыру – вдруг управляющий идет.
– Ты, – говорит, – что, из наших рабочих?
Нет, я особенно не смутился. Думаю – успею дать тигаля. Тем более – кругом народу нету, и забор близко. И поэтому отвечаю с некоторым даже нахальством:
– Нет, не из рабочих, но имею мечту на нечто подобное.
Он говорит:
– А к примеру, зачем же ты в руку сыр взял?
Я говорю не без нахальства:
– Хотел, знаете, этот сыр попробовать – сдается мне, что он кисловат на вкус. Не умеете делать, а беретесь.
Вижу – управляющий даже растерялся от моих слов. Даже видать, что не понимает, что к чему. Он говорит:
– Как это? Почему кисловат? Ты что, каналья, специалист, что ли, по молочному хозяйству?
Я думал, он шутит, чтоб себя разозлить, с тем чтобы покрепче меня ударить. И говорю:
– Вы угадали. По молочному хозяйству я есть первый специалист города Москвы. И мимо этих молочных продуктов не могу пройти, чтобы их не попробовать.
Вдруг управляющий улыбается, жмет мне руки и говорит:
– Голубчик!
Он говорит:
– Голубчик, если ты специалист, то я тебе дам преогромное жалование, только сделай милость, становись скорей на работу. Тут на днях заграничный пароход приходит, надо груз отправлять, а рассортировать товар и его попробовать некому. И сдается мне, что иностранная буржуазия наглотается негодных продуктов, и после неприятностей не оберешься. А у меня, как назло, один специалист холерой заболел и теперь категорически не хочет ничего пробовать.
Я говорю:
– Пожалуйста. А что надо делать?
Он говорит:
– Надо попробовать шестьсот двадцать бочек масла и тысячу кругов сыру.
У меня даже желудок задрожал от голоду и удивления, и я отвечаю:
– Пожалуйста. Об чем речь? Принесите мне буханку хлеба, и я сейчас к этому приступлю с преогромной радостью. Я, – говорю, – давно мечтал именно такую профессию себе найти – пробовать то и се.
И сам в душе думаю: нажрусь до отвалу, а там пущай из меня лепешку делают. И, небось, не сделают – убегу на своих сытых ногах.
– Ну, – говорю, – несите поскорей буханку, я очень тороплив в работе. Если мне что загорится – мне сразу вынь и положь. Несите хлеб, а то я прямо соскучился без этой своей профессии.
Вижу – управляющий глядит на меня с недоверием.
Он говорит:
– Тогда я сомневаюсь, что ты есть лучший в мире специалист по молочному хозяйству. Молочные продукты пробуют без хлеба и без ничего, иначе не узнаешь, какой именно сорт и какой вкус.
Тут я вижу, что засыпался, но говорю:
– Это я сам знаю. И вы есть толстобрюхий дурак, если не понимаете. Я хлеб не для еды буду употреблять, а мне надо соприкасать эти два продукта, в силу чего я увижу окисление, и тогда, попробовав, не ошибусь в расчете, какая там есть порча. Это, – говорю, – есть последний заграничный метод. Я, – говорю, – удивляюсь на вашу серость и отсталость от Европы.
Тут меня торжественно ведут туда и сюда. Записывают. Одевают в белый балахон и говорят: «Ну, пойдем к бочкам».
А у меня от страху душа в пятках, и ноги еле двигаются.
Вот пошли мы к бочкам, но тут на мое счастье вызывают управляющего по спешному делу. Тут у меня на сердце отлегло. Я говорю рабочим:
– Выручайте, братцы, то есть ни черта не понимаю в этом деле. Хотя укажите поскорей, чем пробовать масло – пальцем или особой щепочкой.
Вот рабочие смеются надо мной, умирают со смеху, тем не менее рассказывают, чего надо делать и, главное, чего говорить.
Вот управляющий приходит – я ему прямо затемнил глаза. Говорю разные специальные фразы, правильно пробую. Вижу – человек даже расцвел от моей высокой квалификации.
И вот к вечеру, нажравшись до отвалу, я решил не уходить с этого хлебного места. И вот остался.
Профессия оказалась глупая и бестолковая. Надо пробовать масло особой такой тонкой ложечкой. Надо подковырнуть масло из глубины бочки и пробовать его. И чуть маленько горечь или не то достоинство, или там лишняя муха, или соль – надо браковать, чтоб не вызвать недовольства среди мировой буржуазии.
Ну, сразу, конечно, я не понимал разницы – каждое масло мне чересчур нравилось, но после кое-чему научился и стал даже покрикивать на управляющего, который чересчур был доволен, что нашел меня. И даже написал своему владельцу письмо, где наплел про себя разные истории и просил себе надбавку или там какой-нибудь трудовой орден за отличные дела.
Так вот, конечно, первые дни мне профессия нравилась. Бывало, отхватишь сыру да навернешь масла – лучше, думаю, работы и не бывает на земном шаре.
После вижу – что-то не того.
Через две недели я начал страдать, вздыхать и мечтал уже с этим расстаться.
Потому за день напробуюсь жиров, и глаза ни на что не глядят. Хочешь чего-нибудь скушать, а душа не принимает. И внутри как-то тошно, жирно. Никакая пища не интересна, и жизнь кажется скучной и бестолковой.
И при этом еще строго запрещалось пить. Никакого вина или там водки нельзя было в рот брать. Потому алкоголь отбивает вкус, и через это можно натворить безобразных делов и перепутать качество.
Короче говоря, через две недели я ложился после работы вверх брюхом и неподвижно лежал на солнце, рассчитывая, что горячее светило вытопит у меня лишний жир и мне снова захочется ходить, гулять, кушать борщ, котлеты и так далее…
А был там у меня в этих краях один приятель. Один прекрасный грузин. Некто Миша. Очень чудный человек и душевный товарищ. И был он тоже дегустатор, пробольщик. Но только в другом деле. Он пробовал вино.
Там в Крыму были такие винные подвалы – удельного ведомства. Вот там он и пробовал.
И профессия его, чересчур бестолковая, была даже хуже моей.
Ему даже кушать не разрешалось. С утра до вечера он пробовал вино и только вечером имел право чего-нибудь покушать.
Меня мутило от жиров и в рот ничего не хотелось взять. И выпить не разрешалось. И аппетита не было.
А у него наоборот. Его распирало от вина. Он с утра насосется разных крымских вин и еле ходит, и прямо свет ему не мил.
Вот в другой раз встретимся мы с ним вечером – я сытый, он пьяный, и видим – наша дружба ни к чему. Говорить ни о чем неохота. Он хочет кушать, я, наоборот, хочу выпить. Общих интересов мало, и вкус во рту мерзкий. И сидим мы, вроде как обалделые, и в степь глядим. А в степи ничего. А над головой – небо и звезды. А где-то, может быть, идет жизнь, полная веселья и радости… Вот я ему однажды и говорю:
– Надо, – говорю, – уходить. И хотя у меня контракт до осени, но я, безусловно, этого не выдержу. Я отказываюсь кушать масло. Это унижает мое человеческое достоинство. Я смотаю удочки, стибрю круг сыру – и только меня толстобрюхий управляющий и видел.
Он говорит:
– До осени уходить не расчет. Работы сейчас не найти. А надо нам с тобой чего-нибудь такое оригинальное придумать. Дай срок – я подумаю, голь на выдумки хитра.
И вот однажды он мне и говорит:
– Знаешь чего – давай временно поменяемся профессией. Давай, я буду пробовать масло, а ты временно пробуй вино. Неделю или две поработаем так, а после опять поменяемся. А потом опять. Вот оно и получится у нас какое-то равновесие. И, главное, отдохнем, если они, черти, не дают от пуска, а заставляют без отдыха жрать и пить.
Я очень радуюсь этим словам, но выражаю сомнение, что наши управляющие захотят этого. Он говорит:
– Это я берусь уладить.
И вот берет он меня за руку и ведет к своему управляющему по винной части.
– Вот, – говорит, – этот низенький опытный господин смело может меня заменить на две недели. Тут ко мне тетка из Тифлиса приехала, и я интересуюсь ее повидать. А он за меня будет пробовать и соблюдать ваши интересы.
Управляющий говорит:
– Ладно. Покажите ему, какие тут вина и как чего надо делать. И через две недели возвращайтесь. А то мы натворили тут делов. Заместо столового вина взяли «Аликоте» в Москву отправили. Чистое безобразие.
Вот тогда я, в свою очередь, беру Мишу за руку и веду его к своему толстобрюхому управляющему:
– Вот, – говорю, – этот высокий опытный господин смело может заменить меня на две недели. Тут ко мне тетка из Тифлиса приехала, и я интересуюсь ее повидать и покалякать с ней о разных разностях.