Текст книги "Зазимок"
Автор книги: Михаил Годенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)
С Полей творится что-то непонятное. Всю охватывает горячка. Чувствует себя так, будто сидит у самого огня. Огонь палит щеки, обжигает тело, не дает дышать. В висках стучит – хоть ладонями зажимай. Такое творится, что себе признаться совестно. Какое бы зелье выпить, чтобы полегчало? Раньше, когда приходилось болеть, отец, словно добрый колдун, склонялся над ней, дышал ласково над ее горячим лицом, улыбался. Затем стучал костылями в свое царство-государство. Звякал колбочками, стеклянными пробками. Что-то давил в фарфоровой ступке белым пестиком. Что-то взбалтывал в пробирке. После его снадобий приходило успокоение. Тянуло на улицу. Бегать, бегать, летать по синему воздуху, кататься по бурой траве!.. Отец все мог. Он был ближе матери. Ему можно было довериться. Но как сейчас? Открылась бы перед ним? Навряд ли.
Поля одна в своей комнате. Совсем одна. После свадебного веселья Саша переселилась в дом Нарошкиных, почужела. Округлилась быстро. Светится от счастливой перемены. Раньше у нее не было человека ближе Поли. Бывало, лягут в постель и ну шептаться. Конца-края нет их секретам. Конца-края нет их дружбе. Оказалось, есть конец. Саша доверчиво пошла с чужим человеком, у нее своя, жизнь.
И ревность палит, и зависть съедает Полю. Да еще нахлынуло на нее такое…
Поля лежит на возу позади Микиты Перехвата. Глядит ему в спину, обтянутую зеленой, чуть линялой майкой. Где-то там, внизу, кони. Пофыркивают, постукивают копытами, посвистывают хвостами, отбиваясь от мух. Позади – лу́ки, откуда возят сено. Впереди слобода, Полин двор, где складывается сено.
Арба таврическая: широкая, не сужается книзу. Посмотришь со стороны, словно объевшаяся корова с раздутыми боками. Идет, покачивается на малых ножках-колесах. Но это со стороны. А когда лежишь на возу, упираясь в хрусткое сено локтями, ничего вокруг не видать: ни лошадей, ни луков, ни слободы. Ничего, кроме спины возницы. Спина заслоняет весь мир. Маечка цвета сена. Бугристые мускулы плеч, тронутые загаром, тронутые сенной пыльцой. И шея – загорелая до темноты шея. Русые волосы с рыжеватыми подпалами возле ушей. Вот все, что ей видно. Где-то внизу твердая земля, где-то вверху просторное небо. Она видит только спину. Шевелятся мускулы, лоснится темновато-розовая кожа… Приподняться бы на руках, подтянуть бы под себя колени, притулиться бы грудью к спине. И ничего больше. Голову застелет жаром, глаза заволочет туманом… Можно, еще и руками обхватить. И ничего больше.
Поля подгребает под себя сено, злится на равнодушную спину. Чем бы ее стукнуть?! Вроде бы становится вольнее. Поля переворачивается навзничь, глядит в небо. Чувствует, арба под ней колышется. Но по небу движения не заметить. Оно стоит на месте. И арба, сдается, стоит на месте. Пошевеливает сеном, постукивает ступицами и никуда не движется. Странно!
Над лицом проплыла темная крона дерева. Запахло привялым цветом акации. Въехали на аптечное подворье. Микита спустился вниз на дышло. Опершись о круп лошади, спрыгнул на землю. Привязал вожжи к старой акации, разнуздал лошадей, кинул им охапку сена.
– Полина Овсеевна, достаньте вилы.
Поля, привстав на колени, выдернула скользкий черенок из-под пласта сена, подала рожками вниз.
– Сбрасывайте, а я буду укладывать.
На пороге появилась Хавронья Панасовна. Прикрыла глаза козырьком ладони.
– Клади ровненько, топчи хорошенько. Чтобы не замокло.
Микита по-хозяйски буркнул:
– Зробимо, як треба.
Учуяв запах молодого сена, басовито замычала корова. Хавронья Панасовна поволокла в сарай первый сброшенный с арбы навильник сена.
Захрустели сухие стебли под ногами Микиты, погнало редкий пух по ветру. Поля туго-натуго затянула платок, свела концы на лбу, завязала в узелок. Над головой словно белые рожки выросли. Смешно Миките. А Поля и не знает, чему он улыбается. Ей радостно, что Микита на нее поглядывает. Вот вернутся, подгонит он арбу к копне, подойдет с вилами, только станет наметывать, – тут она и положит ему руки на плечи. Вокруг ни души. Только вилы, с силой воткнутые в землю, будут стоять, покачиваясь отполированным черенком.
Как все легко в мыслях! А что он подумает? Учительница, и сама цепляется. Хоть и невелика разница в возрасте: года два-три, а все ж… Вот, скажет, тетка к пацану прилипла. Заливает краской лицо, даже уши горят. Пыталась дотронуться, но обернула в шутку. Толкнув, сказала:
– Их, какой ты великанище!
В самом деле, Микита парубок крупный. Высок, строен. Одно только – узковат в плечах. Но это по молодости. Заматереет со временем, раздастся. А вот лицом не взял. Лицо малоприметное. Брови рыжеватые. Глаза с рыжинкой, небольшие, губы раньше были тонкими. Но раздул их Микита на музыке. Теперь вечно припухлые. И розовые.
Поля от вечери отказалась. Накинула платок – и к двери. Мать предупредила:
– Не задуривай хлопцу голову!
– С чего вы взяли?
– Что я не видела, как ты перед ним весь день сорокой прыгала!
– Такое выдумали!..
Микита стоял в конце школьного огорода, подпирая плечом забор. Приблизилась неслышно, вздохнула обрадованно. Они провели вместе весь день, но поздоровались заново.
– Добрый вечер…
Он протянул ей руку:
– Добрый вечер, Поля… – Затем поправился: – Полина Овсеевна. – И опять поправился, только более решительно: – Вечер добрый, Поля!
Даже сердце застучало учащенно. Ей тоже стало легко и просто. Она первой положила руки ему на плечи…
Позже подумала: «Все не так, как хотелось. Не так!» От него пахло сырым луком. Давучий запах. Защемило в душе, пожалела о случившемся. Микита стал ненавистным. Перевернувшись на живот, Поля зарыдала в отчаянии. Била землю кулаками. Сами собой вырвались слова:
– Сгинь с моих очей насовсем!
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1Летом воскресный базар пустеет рано. Каждый старается поскорее: сбыл, что требовалось, достал, что задумал, – и ко двору. Дома и дети не кормлены, и скотина не поена. Прибежишь, управишься по хозяйству, положишь чего-нибудь на зуб – и айда в поле: там и прополка, там и поливка, там, гляди, и косовица нагрянет. Словом, забот полон рот.
Ну, ясно дело, не у каждого такая спешка. Есть люди, для которых воскресенье таки воскресенье. Можно надеть чистую рубашку и непомятый картуз. Можно наваксить чеботы и набить карманы теплыми семечками. Можно взять палочку в руки – можно без палочки – и отправиться на базарную площадь, чтобы поглядеть, как живут другие.
Как только с базарных полок уберут капусту и сметану, перец и синьку, появляются «косточки» – домино. «Косточки» бывают разные: деревянные, латунные, пластмассовые и действительно костяные. Они бывают самодельные и фабричные. Самодельные лучше. Ими если уж стукнешь, так стукнешь. Из металла или мореного дуба, покрупнее обыкновенных, покрепче. Сами их строгаем, сами им глазки выжигаем или высверливаем, еще и белила капаем по капле в каждую яминку, чтобы получилось форменное очко.
Так вот. Кончается базар – начинается домино. Почему пристрастились играть именно на базаре? Кто его знает. Может, потому, что людное место. Может, потому, что много свободы: полки длинные, широкие – вон какое поле битвы. Это ж не то что стол в хате – даже локти некуда поставить. Да и покурить вольготно – не покуришь, и слова нужного в хате не скажешь. Говори да оглядывайся на хозяйку. В хате не игра – одно переживание. Вот на базаре – да! Пара на пару, крест-накрест. И на вылет и на интерес. Чуть кто проигрался, беги в «рачную» за пивом.
Сражаются стоя. Потерпевшие поражение вспрыгивают на полку, петухами горланят, а то лезут под низ, лают по-собачьи. Победители улюлюкают, свистят, стучат кулаками по доскам. Одним словом, ликуют. Какой азарт, сколько мук и разочарований! Не базар – игорный дом. Монте-Карло, Санто-Доминго!
Иные считают: для домино ума не надо. Буду спорить: и наблюдательность, и память, и расчет требуется. Короче, идешь играть – голову дома не оставляй.
И еще добавлю: много зависит от того, как на эту игру смотреть. Если ты, скажем, с утра вволю поел вареников, если жинка не лаяла, а, наоборот, глядела на тебя улыбчивыми глазами, если ты, скажем, пришел, чтобы увидеть дружков-товарищей, перекинуться словцом-другим, и ничего тебе особого не надо и ни один сапог тебе не жмет, в общем, если ты пришел отдохнуть, а не корову проигрывать, – тогда садись, тогда дело пойдет.
Мы, старшеклассники, играем с особым удовольствием. Во-первых, потому, что чувствуем себя взрослыми, раз допущены в этот воскресный клуб для взрослых. Во-вторых, потому, что все мы вместе, подшучиваем, балагурим. И в том, кто как себя ведет, что говорит, какое место потирает, виден он весь «как облупленный». В игре мы, как бы между прочим, вылавливаем полезные советы, узнаем важные новости. Можем, как бы невзначай, коснуться тех дел, к которым в иной обстановке не прикоснешься. В игре даже Юхим с нами, хотя в обычные дни финагент обходит нас стороной.
Играем так: я в паре с Котькой, Микита с Юхимом. Сила на силу. Ловкость на ловкость. Расчет на расчет. Силы обычно равные. Игра проходит с переменным успехом. То один на коне, то другие. Нам с Котькой придает заботы Микита. Он, аспид, балагурит, морочит голову, не сразу и сообразишь, что к чему. То к четверке прилепит пятерку, то вместо одной костяшки бухнет сразу две: ладонью прикроет, бухнет, потом доказывай, что не так. Не пойман – не вор! На этом временами и выезжает. А то еще Юхиму, например, большой палец показывает – незаметно так им пошевеливает. Это значит, у него шестерочный дупель. Юхим должен давать в масть, шестерок не рубить. Или положит руки на полку и легонько так постукивает: тук-тук, раз-два. Знай, мол, напарник, играю на двойках. Или ногой Юхима толкает, или, скажем, глаз у него вдруг зачесался. Махлюет, шельма, но играть с ним весело. Все с шутками, с прибаутками.
– Ходы сюды, стань тут!
Иногда, выставив последнюю фишку, держит ладонь согнутой, словно там зажата «косточка». Знаем же, что ничего нет, но все равно хватаем Микиту за руку.
– А ну, что у тебя?
Улыбаясь, отвечает:
– С гражданской войны не разгибается, калека!
Юхим, довольный, хохочет. Нам с Котькой ничего не остается, как подсчитывать свои потери.
Порой бывает, Котька расходится. Тоже никому слова не даст сказать.
– Але-гоп, и не ходи босый! Наша взяла! – Одним взглядом охватывает все очки. – Шестьдесят восемь! Мешай, Дёнка! Стоп! Пересчитывать будете?
Никто не пытается пересчитывать. У Котьки глаз арифметический. Ошибок не допускает. Присчитывать себе не станет, не то что Микита.
Если удается закончить Юхиму, подгребает весь куш, берет по костяшке, считает очки медленно и дотошно, чуть ли не тыкая пальцем в каждый глазок. И уши двигаются, и кожа на голове ходит, и пот на носу выступает. Не работа – наказание. Котька уже давно подсчитал. Микита давно записал на доске химическим карандашом цифру выигрыша. Юхим все считает.
Я вырываю у него «косточки».
– Ох и занудливый ты, Юхимко!
– Та геть, та не лезь! – отмахивается он.
Я больше люблю смотреть на играющих. Иной раз и в фишки не гляжу, и «не в те ворота лезу», зато вижу все лица. Иногда показываю потом всю нашу игру – один за четверых. Представляю и Юхима, и Микиту, и Котьку. Ребята удивляются, хохочут.
– Вот черт, га?
– Як живых малюет!
– А ну, Найдёнка, еще раз финагента!
– Тебе на лицедея учиться. Не иначе!
И тут начинается серьезный разговор о том, кто куда подастся, кто кем будет. Самый главный для нас разговор. Как-никак девятый класс. Впереди – никого, пусто. Впереди нет спины, за которой можно тянуться. Мы первые начали среднюю школу (до нас ее не было), первые и закончим. Еще год, а там – прощай, слобода! Как все сложится? Куда кто подастся?.. Слышал, есть театральные училища. Может, решиться?..
Играем, не думая, мысли заняты другим.
– Хорошо раньше: подрос – и к волам. Цоб, цобе, рябе, тпру!
– Сила есть, ума не надо! Простое дело, конечно. Куда? – вопрос вопросов.
Микита вроде бы решил:
– В педагогический. С такой специальностью не пропадешь. Учителя нарасхват.
– Тэ… учитель! Вот бы насобачиться цветные карточки делать. Це добре! – Котька рассматривает нас поочередно. Очи сузил, губы слепил вареничком, указательный палец приставил к виску, словно дуло пистолета. Думает. – Не двинуть ли в Киев на знёмщика поучиться, на киношника? Вот так. Але-гоп! Смотри – показываю. – Крутит ручку воображаемого киноаппарата, водит объективом по всему базару. – Массовая сцена на ленте. Четыреста кадров. Дело! А ты – учитель!..
Микита мнет бородавку-родинку, размышляет:
– Попытка не пытка. Можно попробовать.
– Надо бить наверняка, – уточняет Котька. – Во, Найдён, будем тебя снимать. Скажи, здорово!
У меня разыгралось воображение. Вижу, привозят в слободу в жестяных коробках кино. Вставили ленту в аппарат. Включили вольтову дугу.
– Глядите, глядите, кто играет!
– Найдён Будяк! Дёнка!..
Какие тут костяшки! Юхим скучает, ему все эти разговоры ни к чему. А мы завелись теперь надолго.
2Колосья шипят, качаются колосья. Сухой шелест катится по полю. Поле похоже на серебряную воду. Ходит ветер по этой воде, балует, окаянный. То в жгуты вьет, то воронки крутит. То лохматит посевы, то к земле прижимает. Отпустит на время и снова по головам ходит. Расплескались хлеба, раскачались во всю ширь. И солнце над ними такое, что ничем не заслониться. Взглянешь на него – долго потом перед глазами черные сковородки плавают. Яростное солнце. И само белое, и небо белое, и хлеба белые. Ослепнуть можно от непроходимой белизны. И никакой пустоты, никакого покоя: все до краев залито светом, теплом, урожаем. Все до краев заполнено свистом усатых колосьев, воркованием косилок, тарахтением тракторов.
Пот щиплет глаза. Пыль щекочет в носу. Руки горят от вил-тройчаток. Спину палит беспощадное солнце. А никуда от этой горячки не денешься. И никакого тебе спасения. Ни лицо утереть, ни дух перевести. Где там! В гору некогда глянуть. Давай, давай! Живее поворачивайся! Мотовило лобогрейки мелькает перед самым носом. Бьет по головам колосьев, кидает на железную плаху под резаки. Знай подбирай. Соберешь копну на площадке косилки, вывалишь на стерню, нагребаешь новую. Только хрустят стебли, стрекочут ножи, звенят шестеренки. Слышно, как по временам всхрапывают лошади и Котька иногда подгоняет их:
– Шевели-и-сь!..
Не отвлекаясь от дела, ловлю все, что происходит вокруг. За нашей косилкой следует Микитина. Напарник конями правит, а Микита, как и я, вилами орудует. Догадываюсь, нагрел лоб. Косилка не зря названа лобогрейкой! Впереди, чуть левее, слышен рокот чибриковского «интера». Худенький тракторишка. Уже новые появились, силачи, красавцы. Но Чибрик не бросает своего керосинового «стрекача». Привык, сжился, словно жену родную жалеет, лаской берет, уходом. В иных руках давно бы заглох, а у Чибрика, гляди, тарахтит, старый, трудится. Что значит руки! Таскает «интер» две жатки-самоскидки. Самоскидка полегче лобогрейки.
Недавно сноповязку получили. Беда с ней. То сноп никак не соберет, то шпагат рвет, которым должна его связывать. Батька мой, механик, ругается на чем свет стоит.
Только наладит – свяжет она снопа три-четыре и опять соломой плюется. Оставил бы отец ее в покое. Но не таков Тимофей Вакулыч. Если уж взялся, всю перевинтит, но вязать заставит!
Колосья надвигаются, шипят рассерженно, словно гусаки. И ты поживее орудуешь вилами, попроворнее сбрасываешь валок.
Порой кажется, что ты не на жатве, а в лодке. И правда, все тут можно перевернуть на нужный лад. Поле можно назвать ну хотя бы озером, косилку лодкой. Вилы веслом. Те же движения: гребок, гребок и опя-а-а-ать гребок. Сперва короткий-короткий, затем продолжительный толчок с заводом весла за корму. И волны вокруг как волны. И по борту бьют похоже. И тяжело так же: вода тяжелая и хлеб тяжелый. И там пот по лбу и здесь потом умываешься. Разве можно прожить на свете, не видя всего этого? Пусть трудно вначале. Но потом же и пот тебе сладок, и ломота в теле сладкой становится. Окунаешься в густое марево, в бесконечную белизну и, не помня себя, упиваешься работой.
Котька натянул вожжи.
– Смена-а-а! Але-гоп, слезай – приехали!
Усаживается на мое место, я перехожу вперед, на его сиденье.
– Но, лихие!..
В голове кружение. Я еще пьян работой. Править лошадьми – разве занятие! Я мог бы еще такого наворочать! Руки налитые, тело отвердевшее. Я словно молотилка, которую раскрутили и не загружают – гудит впустую. Вожжи в руках – я их не чувствую. По сторонам глядеть отвык. А тут – гляди сколько влезет.
В упряжке вороные кобылицы. Ожинка с матерью. Трудно им ступать по мягкой почве, таскать за собой такую бандуру. И еще трудно потому, что хлеб удался густой, колосистый.
Не хочу ни о чем думать, ничего вспоминать. Но это не в моей воле. Дела ведь нет. Голова свободна.
Вижу Танино окно, высокую подушку, темные волосы на ней. Вижу лицо. Оно яснеет при виде Ожинки. Таня улыбается крестнице. Подается вперед, словно хочет ее погладить Она так и не дотронулась ни разу до жеребенка. Только через окно видела… Таня навсегда осталась за тем окном. Мы с Ожинкой выросли, изменились… И вдруг, как напоминание о далеком Танином времени, из-за косилки торопливо прискакал к своей матери Ожинке тощий сосунок на высоких ногах-ходулях. Я видел его раньше. Но почему-то сейчас его появление показалось таким неожиданным, что у меня перехватило горло.
Котька управляется ловко. Хоть ростом и маловат, зато напорист. Жила у него крепкая. И в дружбе стойкий. Хорошо, когда такой за спиною. Спокойней себя чувствуешь.
А вон и Микита. Хитер, но свой до пяток. Чудить умеет. И разума не занимать. И к музыке, и к карандашу, и к краскам способность имеет. И вилы крепко держит. Не соскользнет рука при любой погоде.
Юхим в слободе остался. У него свои интересы. Базар на плечах держит. По хатам налоги собирает. Мрачноват Юхим. Тугодум, конечно. Да велика ли в том беда? Он же все-таки друг детства…
Широта, свобода на все четыре стороны. Любо в этой воле находиться, дышать горячим запахом жнивья, видеть перекаты готового хлеба, слышать кузнечика-стрекача – серого полевого коника, которого я умею накрывать голой ладонью. Славно в бесконечном мире! Помню, впервые глядел на него сквозь детские перепуганные слезы. Произошло это как раз в страду. Один остался дома. В глиняной миске налито молоко, поставлено на пол. Рядом мякиш хлеба. Это мое дневное пропитание. Я подползал на карачках к миске. Макал нос. Хлебал еду в паре с кошкой. После выбирался за порог, достигал канавы и там, в холодке, засыпал до заката. Возвращаясь с поля, мать с отцом поднимали меня на руки, относили в хату. Однажды осмелился шагнуть в большой мир. Встал по-взрослому на ноги и, не шатаясь, пошел в степь. Белая дорога увела меня из села. Серые коники-стрекачи заманили в высокие хлеба. Я долго пробирался сквозь их чащу, долго искал выхода из густого царства. Не найдя его, заревел в голос. Какой-то дядька вынул меня на свободу. Посадил на высокие плечи, понес в слободу. Я впервые почувствовал: не надо бояться человека.
И солнце, и небо, и хлеба белы, словно молоко в глиняной миске.
3На подворье Говязов собралась целая громада. Будем поднимать причёлок. Причёлок – это фронтон. Но только наши слободские причёлки фронтонами называть как-то неловко. Фронтон – для дворца, для храма. Разве саманной хате подойдет фронтон? Конечно, нет. А причёлок – в самый раз! Только причёлок тоже гордость имеет. Равносторонний треугольник из чисто струганных сосновых досок. Олифой грунтованный, краской крашенный, чтоб не темнел от непогоды. Посередине треугольника – окошко. Над ним филеночка с кружевным рисунком. Маленькая такая, веселая безделушка. В верхнем углу причёлка, словно ласточкино гнездо, лепится солнце. Его вырезают из новенькой доски, красят оранжевым, пускают веером планочки-лучи. На самом острие причёлка ставится жестяной конек. Ноги в полете, хвост по ветру. Несется сказочным Сивкой-Буркой добывать хозяину счастье. Кто не желает коня, ставит петушка. Тоже весело. Гребешок огненный, хвост радугой. Поет петушок, возвещает грядущий день…
Причёлок мастерят на земле. Когда стены возведены, потолок настелен, поднимают причёлок. Дело большое, торжественное. Тут нужен народ.
Детвора забегала по слободе.
– Говязы поднимают причёлок!
Говяз похаживает на длинных ногах, что кузнечик, дает последние распоряжения.
– Костя, неси из сарая бечевку! – кричит сыну. Меня толкает в плечо: – Тащи жерди!
Мой батько, замечает хозяину:
– Что ж год не обозначил?
– Какой год?
– На причёлке. Надо было написать, в каком году построена хата.
– Что ты, Тимофей, хата ж не заново выстроена, только ремонт дан.
– Не скажи. Стены перекидал, причёлок выстрогал заново, черепица новая. И жизнь пойдет по-новому. Надо бы год поставить. Пусть все видят.
Говяз засуетился, забегал, перебрал все баночки из-под краски.
– Все засохло. Нечем и усы подфабрить!
– Я завтра принесу краску. Встану на лестницу, выведу цифру…
Наверху нас трое. Мой отец взял бечевку в руки. Другой конец – внизу, крепят к причёлку. Мы с Котькой по сторонам. Когда поднимут сооружение, установим его углы на место. На земле народу побольше. Там и Перехват со своим Микитой в паре, и Юхим, и Гавва-мясник топчет двор деревянной ногой, там и Чибрик-тракторист помахивает длинными, как жерди руками. Там и председатель артели Оверьян. Пришел, не погнушался низкой работой.
Далеко видать с высоты. Я даже хату свою различаю. Сады вокруг темнеют, крыши черепичные желтеют. Вон и олийница видна, и труба высокая. Школа со своими верными стражами – старыми орехами. За базаром новое здание силикатным кирпичом белеет: контора артели «Большевик». По обе стороны высокого крыльца скульптуры поставлены: колхозник и колхозница. Он держит в руках сноп, она курицу алебастровую. За огородами поблескивает Салкуца. На правом ее берегу, словно памятник, встает каменный обрыв. Там и чудная криница теплится…
– Раз-два, взяли!
– Тимофей, ослабь бечевку. Не горячись!
– Подпирай жердями!
– Куда вас повело? Держи к стене поближе!
– Не ставь на ветер – повалит!
– Да стену не оцарапайте, вот лиха година!
И пошло. Всяк командует, всяк указывает. Не разбери-пойми. Тетки и те из-за ворот нос суют.
– Чи вы николи причёлки не ставили, что вас водит, як пьяных?
– Ой-ой-ой, валится!
Говяз не выдержал бабьего стрекоту:
– Идите отсюда, без вас управимся.
Низ причёлка задрали на стену. Теперь работа отцу. Тяни во весь дух, выводи на попа. Мы с Котькой поддерживаем углы, подсобить не можем. Ему помогают снизу, подпирая жердями. И землемер прибежал на помощь. Легко, словно кошка, взбежал по лесенке, оказался рядом с моим отцом.
Причёлок заводится под рейки. Они белеют над хатой голыми ребрами. На них будет класться черепица. Отец стучит молотком, приколачивая рейки к причёлку. Взбирается по рейкам, как по лестнице. Уселся, довольный, на самом верху, закручивает цигарку. Чибрик смотрит снизу, восхищается.
– Шту-ка-арь!
Под раскидистой шелковицей сдвинуты столы, поставлены скамьи, табуретки, стулья. Старая Говязиха с дочкой так и снуют от плиты к столу, от стола в погреб, из погреба в кладовку. Волокут миски с солениями, сковородки с яичницей, кувшин с вином.
– Садитесь, помощнички дорогие! Чем богаты, тем и рады. Извиняйте, может, что не так! – Жена землемера, Котькина мамка, худая-прехудая, росту высокого – выше мужа, выше сына, – сложила руки на животе, приглашает за стол.
– Простое угощение, но от чистого сердца. – Говяз подсовывает каждому по очереди глиняную миску с солеными огурцами. – Покушайте, будь ласка, они вас заинтересуют! – Не забыл-таки землемер любимое словцо, вставил. – Теперь и у нас своя крыша над головой. Хватит, поскитались по свету, потолкались среди людей, поумнели. И, скажу я вам, нет лучше своего дома!
– Правда ваша. До́ма и стены помогают.
– И не говорите, кум. Сорваться легко, да зацепиться трудно.
Говяз подливает вина. Отец провозглашает, кивая в сторону хаты:
– Чтоб не пошатнулась ни в грозу, ни в бурю!
– Спасибо на добром слове! – в один голос благодарят хозяин и хозяйка.
Наша четверка сидит рядышком, как дружки на свадьбе. Влили в себя по стакану, жуем-закусываем. В желудке теплым-тепло, и в голову стукнуло.
Батьки тянутся к хлебу узловатыми пальцами. Работают кто ложкой, кто вилкой.
Затевается разговор. Один посмотрел в сторону причёлка:
– Стоит!
Другой поддержал:
– Как колокол!
Третий кивает в сторону Говяза:
– Сам бы не поставил!
Четвертый сказал, словно печать приложил:
– Ти́ки то́ко так!
Мой отец стал доказывать, что крестьяне всегда тянулись к коллективу: и помоча, мол, и складчина. И сено вместе убирали, и пожары громадой гасили, и в ополчение шли вместе. Сейчас и хозяйствуем вместе. Правильную линию дает рабочий класс.
Павло Перехват усмехнулся:
– Раньше сохой пахали, но хлеб был. А теперь… Сказано, гуртове́ – че́ртове!
– Ты что, против коллективу?
– Хто хоче, нехай состоит… Хто не хоче – отпустите на волю.
– Тебя никто не держит, чуешь?
– Чую, только за петельки не хватай!
– А я не хватаю. Это ты, паразит, хватаешь! Помнишь, сорочку с меня спустил на церковном пороге?
Все притихли, насторожились. Меня будто током шибануло, даже руки подрагивают. Гавва-мясник видит: суматоха началась. Решил замутить воду погуще. Потянулся через стол к самому лицу Оверьяна:
– Ты что на меня не смотришь? А-а-а, знает кошка, чью сметану слизала?
– Зачем туману напускаешь? Говори прямо!
– И рубану. Я тебе рубану так, что родная жена не признает. Хочешь моих детей оставить без куска хлеба, так? Говори!..
Землемер вскочил с места, просяще протянул руки:
– Хлопцы, чи вы подурели? Хозяина не уважаете?.. Выпили, закусили, так давайте заспиваемо.
– Он у меня запоет. Кукушкой закукует! – Гавва вскочил, перевернул табуретку, стукнул «бутылью» в землю, взмахнул палкой. – Юхим, до дому!
– Ой, боже! – Говязиха всплеснула широкими ладонями. – Стыд и срам!
Говяз молит председателя:
– Оверьян, скажи ему слово!
– Что тут скажешь?..
– Юхим, кому говорю.
– Зараз! – Юхим вылезает из-за стола. Я еле сдерживаюсь, чтобы не поддать ему под зад. Катись, мол, колесом, агент несчастный. И Микита хорош. Все ехидничает, все насмешничает. Эх, дружки-приятели…
Отец отвернулся от Перехвата. Листоноша тоже – спиной к спине. Оверьян оглаживает лысоватую голову, и не понять, то ли улыбается, то ли кривится от обиды. Чибрик перестал жевать, протянул многозначительно:
– Штукари! Прямо-таки шту-ка-ри!
Не было на празднике ни песни, ни радости. Разошлись молча, будто не новоселье справляли, а поминки.
Но причёлок все-таки голубеет над белой стеной. И солнце на нем всходит, как живое, кидая книзу планочки-лучи. Котька прикрепил на вершине деревянный самолет. Крылья враскид, пропеллер крутится.
Если придет завтра мой отец, принесет краски, обозначит год, – получится совсем ладно.