Текст книги "Зазимок"
Автор книги: Михаил Годенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
За Котькиным огородом, на самом берегу Салкуцы, есть яма. В ней делают саман. Круглая, словно циркулем очерчена. Широкая, глубиной до колена. Таких ям по берегу много. Словно кратеры стародавних вулканов, лежат они до поры до времени холодные и безжизненные. Но вот задумал кто строиться. Хату, скажем, новую поставить, кухоньку летнюю, сарай слепить. Тут-то яма-кратер и оживает. Лопаты рыхлят глинистое дно, ведра подают воду из реки, вилы кидают сюда солому. Получается темная каша. Пыхтит, чавкает под ногами людей, под лошадиными копытами. Круто замешивается. Ее туго натаптывают в формы – деревянные ящички без дна. Относят формы в сторону, выталкивают кирпичи. Оставляют на берегу. Ветерок и солнышко делают свое дело. Кирпичи твердеют, садятся. По временам их переворачивают то на ребро, то на попа. Когда поспеют окончательно, складывают «хаткой», покрывают сверху бурьяном, чтобы дождь не тронул. Вот и все. Дешево и сердито!
Ожила Котькина яма. Бурлит, словно кратер. В яме по кругу ступает молодая кобылка. Ладная собой. Гладкие бока, вороная, как галочка. Любо посмотреть… Постой, постой. Никак, Ожинка? Ну да, она самая! Ожинка, Ожинка, кось-кось-кось! Протяни теплую мордочку, уткнись бархатистыми губами в мою ладонь. Фыркни знакомо, заржи пронзительно. Закуси удила, рвани поводья из рук, выскочи из ямы, полети по лугу так, чтобы хвост по ветру!.. Ожинка, лошадка моя, где бывала, как поживала? Почему давно тебя не видел?.. Может, и видел, да не примечал, некогда было. Может, и видел, да недосуг было поговорить с тобой, дотронуться до блестящей шерстки, погладить теплые лопатки. Какая рослая, тонконогая красавица!
Котька стеганул Ожинку, дернул за длинные поводья.
– Шевелись, шельма!
Одним прыжком я подскочил к нему, стукнул по затылку, задыхаясь, выпалил:
– Кого бьешь, идол!
Монгол опешил. Смотрит на меня обалдело.
– С крючка сорвался?
Я выхватил из его рук батог, кинул далеко в сторону, взялся за поводья.
– Пусти!
Друг по лицу моему понял: шутки плохи. Выпустил сыромятные вожжи. Стою в месиве, по центру ямы, – штаны засучены до колен, – мягко держу вожжи-поводья, добрыми глазами посматриваю на молодую лошадку, ласково почмокиваю. И она узнала меня, ей-бо, узнала! Косит лиловым глазом, перебирает губами, уши навострила. Встрепенулась вся, пошла резвее. Так легко пошла, что сердце у меня запрыгало. Ожила моя Ожинка, ожила! Выгибает шею, пританцовывает, словно она не в яме, а на арене цирка.
На валу стоит Микита. Что-то говорит Котьке. Тот слушает, поглядывает в мою сторону, согласно кивает. Конечно, говорят обо мне. И об Ожинке. Может, про Таню вспомнили?! Котьки долго не было в слободе. Он же ничего не знает…
Говязов долго не было. За это время слобода успела перемениться. И подворье их переменилось. Хата сиротливая. Стены подточены крысами. Того и гляди, рухнут. Сдается, проще было бы строиться на свободном участке. Но Говязы рассудили по-своему, настояли на своем: потребовали возвратить хату и участок. Сельсовет заупрямился. Но на ту пору Петровский случился, как раз чистка шла. Говяз-землемер уловил момент, подошел к председателю ВУЦИКа, так, мол, и так. Григорий Иванович, обиду терплю несправедливую. Петровский пригласил землемера в кабинет головы сельсовета, поговорили втроем как следует. Попросил составить заявление и справки необходимые приколоть. Недавно пришла из столицы бумага. Радости было – хоть отбавляй! Дело, конечно, не в подворье, а в справедливости. Значит, можно во всем разобраться, значит, нельзя обижать человека зазря. Значит, она, верховная власть, на то и существует, чтобы защищать своих граждан от кого бы то ни было!
Собралась теперь Говязова родня саман лепить. И соседей покликали на помощь. Котькины дружки, само собой, все тут. Я погоняю Ожинку. Микита с Юхимом формы носят, Котька доволен, гоголем ходит. На меня, правда, хмуро поглядывает монгольским оком, но, думаю, помягчает со временем.
Я командую по-Котькиному:
– Гоп-ля!
Ожинка понимает. Выпрыгнула из ямы, идем к речке. Вначале пугливо трусит тонкой кожей, затем охотно ступает в воду, наклоняет голову, стучит удилами… Погоди, погоди, сейчас я их выкину. Наклоняю ее голову. Стаскиваю через уши уздечку. Вытолкнула удила. Надел уздечку обратно.
– Пей!
Легонько посвистываю. Ожинка по-барски макает губы, поднимает морду, жует недовольно. Вода вместе с пеной льется изо рта. «Привередливая, шельма, – думаю. – Ишь питье ей не такое!» Вода и самом деле не того. Теплая, мутноватая. Одним словом, не колодезная.
Поглаживаю шерстку.
– Пей, пей!
Послушалась. Сосет. Комки по горлу звучно перекатываются. Мою Ожинке ноги. Сперва передние, потом задние. Стоит спокойно, не топнет ни разу. Хотя муха вокруг и жужжит.
Котька уже собрал компанию. Показывает номер. Разбегается, подскакивает над речкой, словно резиновый, переворачивается в воздухе через голову и – бултых в воду. Сальто переднее крутит. Задается монгол. Еще и покрикивает перед подскоком: «Але-гоп!» Циркач! Конечно, если бы любой из нас побывал в Барвенкове, может, похлестче бы научился: Но мы-то не были, а ему посчастливилось. Теперь хвастает, косоглазый.
Юхим попробовал. Разбежался: «Гоп!» Да как станет торчмя. Хорошо, попал в ил. А если бы в песок? Хохочут вокруг, поддразнивают:
– Не говори гоп, пока не перескочишь!
– Далеко куцему до зайца!
У меня свое занятие: Ожинка. Беру ведро, окатываю ее с крупа до гривы. Стоит не шелохнется. Любит! Хватаюсь за холку, скок – и на спине. Щекочу пятками ее бока. Ожинка медленно движется на глубокое. Замечаю, пошла вплавь. Вытянула шею, положила морду на воду, постанывает. Я прилег, держусь за гриву, чтобы потоком не смыло, переживаю вместе с Ожинкой. Но вот противоположный берег. Лошадь круто поднимается, берет горку рывком. Остановилась на бугре.
– Вперед, милая вперед!
Потанцевала на месте, потом как бросится вскачь. Чуть было не слетел. Прилег. Кричу: «Молодец, давай-давай!» И заходили подо мной мускулы, стегануло по щекам гривой. Чувствую, пьянит меня скорость. Хочется лететь вот так по воздуху и чтобы это никогда не кончалось.
3Старого Гавву не узнать. Раньше, бывало, курицы не обидит. А теперь!.. Мясником стал, живодером. И, можно сказать, палачом. Вот как его жизнь перевернула. Раньше был худой, смирный, ни в какие дела не встревал: «Хиба воно мени нужно!» А сегодня? Круглый весь, щеки раздуты, лоснятся. Ходит быстро, низко приседая на деревяшке. Только – гуп-гуп! – земля вздрагивает. Деревянная нога «бутылью» называется. И впрямь похожа на бутыль, только горлышком вниз. Раньше и в мороз и в жару носил баранью шапку. Теперь нет. Раздобыл защитную фуражку с лакированным козырьком и тоже не снимает ее ни зимой ни летом. Из-под козырька пот каплями. Всегда жарко Гавве. Оно и не удивительно: то и дело вливает в себя горилку. Заработок жирный, позволяет. Время тоже находится.
Гавва мясник. В середине базара – мясной ларек каменной кладки. Посередине ларька – дубовая колода в два обхвата толщиной. На колоде разделывает туши. Гавва их разделывает. Так напрактиковался, что любого мясника заткнет за пояс. Лезвие топора – как бритва. Звонкое, из доброй стали ковано. Задень ногтем и дзенькнет тонко. Гавва берет тушу за ноги, кладет на шершавую, исклеванную топором колоду, начинает колдовать. И так повернет, и этак. То подаст вперед, то возьмет на себя. Сечет резко – кости хрупают, словно сахар. Любой мослак перерубает одним ударом. Живо, споро работает. Ну, конечно, если заприметит ляжечку парного теленка или молодого барашка, он ее мимо пальцев не пропустит. Отсечет, сколько надо. Помнет ласково. Подкинет на ладони и шлепнет в кошелку, что под лавкой. Это для себя. Не в счет платы, понятно, а как бы на магарыч.
Поверх клеенчатого жесткого фартука – широкий ременный пояс с ножнами. В них – ножи разной длины и ширины: от самых маленьких до сабельного размера. Выхватывает их попарно, не глядя, точит друг об друга. Один бросает на доску, другой пускает в ход. Кроит, полосует, колет, отделяет слои. Ну мастер, и весь разговор.
В небазарные дни дядько Гавва опять же не скучает. Перерезать барашку горло, подвесить на крюках вверх лодыжками, спустить шкуру – его занятие. Живо все провернет, еще и кружку горячей крови выпьет. От нее-то, от крови, у него и сила буйная, и стать широкая появились. Может, и характер переменился от крови?
Если где задумают колоть кабана, зовут Гавву. В момент порешит. Иные горе-палачи не режут, а мучают скотину. Воткнут нож между ребер, жертва вырвется, бегает по огородам, оглашая криком слободу. Не дело. Надо чисто, чтобы и не трепыхнулась. Тут лучше Гаввы мастера не найти.
Когда колют кабана – праздник.
Обычно это происходит осенью или под рождество. Ранней ранью, еще в темноте, раздается свиной визг. Заколотого кладут пузом на землю, наваливают на него соломы. Солома вспыхивает, окрашивая двор желтоватым светом. По белой стене хаты бегают причудливые тени. Деревья, кажется, пляшут. Пламя гудит, бешено рвется вверх. Пахнет подгорелыми копытами, сожженной щетиной. Вкусно пахнет смаленым хвостом. Когда кабана опалят начисто, его обрызгивают водичкой, укутывают свежей соломой, сверху набрасывают полость, подают команду:
– Душить кабана!
Пацаны шумно набрасываются на него, садятся верхом. Душат. Кабан упревает, доходит. Его раскутывают, подсовывают под низ снятые с петель двери сарая, переворачивают тушу на спину, рассекают брюшину, вываливают в оцинкованное корыто требуху, начинают выбирать жир, промывать кишки и желудок, которые потом будут начиняться мясом и гречневой кашей, то есть пойдут на колбасы и кеньдюх.
Шумно и людно, чистый праздник. Пацаны грызут хвост и уши. Коты таскают по огороду какие-то пленки, псы подлизывают кровяные следы. Дядька Гавва кидает в кошелку кусок теплой свинины, стучит «бутылью» дальше. Задерживаться долг не велит. Юхима тоже водит на свой промысел. Юхим – хлопец крепкий, как говорят, ветер в руках есть. Вот и подсобляет батьку. Школу Юхим бросил. Не век же в ней сидеть. Надо, мол, и за ум браться – семью кормить.
– Мне что, больше всех надо? Вон сколько хлопцев и девчат побросало школу. А я что, хуже их? – так говорит Юхим.
В средней школе отсев большой. Но мы с Котькой и Микитой держимся, бросать пока не собираемся. Юхим все реже с нами. То с батьком на живодерню ходит, то в базарный день на воротах стоит, пошлину с баб собирает, билетики взамен отрывает. Держится хозяином. Покрикивает на теток, чтобы не напирали, пропускает по одной, проверяет поклажу. Посмотришь на Юхима, и вспомнится сказка про козу-дерезу. Там есть такое место: «Стоит хозяин на воротах в червонных чеботах…» Юхим похож на хозяина, тетки – на коварных коз, которые всякий раз пытаются его обмануть. Но Юхима провести трудно. Не тот Юхим, что был, скажем, год назад. Проворство появилось, живости прибавилось. Рослый стал, головой над базаром возвышается. Бабы его за глаза по-всякому обзывают, но при встречах «доброго здоровячка» желают финансовому агенту.
Да, Юхим нашел свое место, определился. Мы кто? Так, ученики. А он фигура! И заработок и положение. Чеботы хромовые справил, пиджак купил. Ходит, семечками поплевывает, папиросы потягивает. Мы курим, что у кого «подстрелим», а он самостоятельный. И таиться ему не надо: сам себе голова.
Старший Гавва занялся неотложным делом: хлопочет о пособии по инвалидности. Считает, раз пострадал на колхозной работе, колхоз и должен ему платить. Правду сказать, вначале помогали. Не густо, но подбрасывали. Зерна там, овощей, сена, бывало, привезут для коровы. Теперь перестали. Отвечают: у тебя заработок дай бог каждому. И сын здоровый, и жинка трудоспособная. Гавва обозлился, написал повыше. Ждет, что оттуда скажут. Втайне надеется. Вишь, за Говяза заступились. Может, и ему пофартит. У «рачной» ведет разговоры с мужиками, почем зря поносит правление и особенно Оверьяна, председателя.
– Здоровья лишился, калекой стал. А мне что за это? Дулю! Глядите, хлопцы, доберусь до вас. Самому Григорию Ивановичу упаду в ноги, а таки выведу вас, живоглотов, на чисту воду!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1Нынешний февраль выдался теплым. У скирды соломы, в затишке, чирикают суетливые воробьи. У южной стороны сарая топчутся ленивые куры. Петух, басовито крокоча, обхаживает подруг, чертя крылом по мокрому снегу. Пробует голос, настраивает его на долгое лето. Чтобы промочить осипшее горло, подходит к лунке, выдолбленной капелью.
Говорят, если петух напьется талой воды, быть теплу.
Подгоняемые теплым ветром, заторопились люди. Хорошо бы отсеяться пораньше. Февральский посев дает такой урожай, что вози – не перевозишь. Начали с ячменя. Он холоду не боится. Пустили на поля конные сеялки. Трактор выводить не рискнули. Засядет в черноземную квашню – и волами не вытащишь.
Вешняя пора суетлива. То одно надо успеть, то другое. Хотя бы взять картошку – на глазах прорастает. Торопись поднять ее из погреба, рассыпать в комнатах по полу, пусть гонит ростки. Чуть потеплеет земля – сажай. Упустишь момент – вместо картошки накопаешь горошин. Лето ведь обычно сухое. Надо, чтобы клубни налились до начала засухи. Вот и торопятся люди, один другого подзадоривая.
– Кум, картоплю посадил?
– Не, а ты?
– И руки вымыл.
– Дывысь! Як же в болоте не утоп?
– А так и не утоп. Кладу доску, ступаю по кладочке и сажаю.
– Тю, придумал, такого еще не видели!
Пришпоренный неожиданным известием, сосед наскоро отрывает доску от сарая, хватает в руки вилы (вилами по сырому копать легче), кричит жене, чтобы тащила ведра с семенем. Заодно и лук повтыкают и чеснок.
Рассеют губчатые семена свеклы и подсолнечные хрусткие семечки. Подальше к теплу – воткнут фасолины и кукурузины. Посадят огурцы.
У школяров своя морока: на нашей совести парк. Вернее, пока не парк, а то место, где когда-то стояла церковь.
Теперь тут глинистое место. Надо брать лопаты и долбить ямки. В ямки ставить деревца. Конечно, и ломик должен быть всегда под рукой, потому что одной лопатой с таким полем не управишься. Долбишь – искры сыплются.
Вот она, наша забота.
Торопимся, даже уроки часто отменяют. Работаем попарно. Хлопец копает лунку, дивчина подносит перегной, поддерживает деревце.
Мне попалась напарница задумчивая. Дело – делает. А вот слова из нее не выдавить. То ли стесняется, то ли отроду такая. Ну, молчи, молчи. Молчание иной раз – золото. По правде сказать, я тоже не очень настроен на разговоры. Теплые дни принесли непонятную тревогу. То, бывало, спишь, как утопленник. А сейчас – нет. Колышет тебя, в пропасть кидает, под облака уносит. Иной раз таким холодом душа зайдется, что испарина на лбу выступит. Что это? К чему?.. И Таня по ночам навещает. Как засмеется, как захохочет. Еще бывает, догоняю Таню, беру за плечи, поворачиваю лицом к себе, а она – Ожинка. Смотрит на меня большими глазами, кладет шею на мое плечо, подрагивает атласной кожей, вздыхает шумно. И мне не по себе становится. Зачем она, думаю, такое творит со мною? Чем перед ней провинился? А ничего переменить не могу…
– Котька, мне ведра мало. Давай два, а то и все три!
– Разевай рот пошире – бочку волью!
Котька словно водяной. Весь забрызганный, чуб лохматый, – картузом хотя бы придавил!
– Чья очередь? Подходи! Микита, подгони бричку к тому месту!
Котька распределяет воду. Микита правит возком. На возке стоит бочка. Ее наполняют у речки, везут сюда. Каждый подходит с ведром, требует свое. Котька окунает ведро в бочку, выхватывает его полным.
– Держи! По штуке на ямку, больше не дам.
– А то Салкуцы не хватит! – в тон ему шутя добавляет Микита.
– Мало!
– Не беда: ранняя земля сама влагу даст!
Строг монгол, у него не разживешься. Мне и то больше не дал. Хотя лучшим другом считаюсь.
Микита похохатывает, стервец, смешно ему. В одной руке – вожжи, другой трет темную родинку на щеке.
Возле бывшей церковной сторожки переминается Алексей Петрович. Он посматривает за нами, за всей школой, от мала до велика. Парк «лежит на его совести». Так сказал Сирота. Выше Нарошкина нет здесь командира. Но сейчас он занят другим, а школу пустил на самотек. Сейчас возле него Саша – «молочная королева». Опустила голову, разгребает носком туфли сырой песок. Говорит что-то неслышное. Я ревную. Его к ней. Все-таки не чужой мне человек: брат Тани. Выходит, и мне вроде брата. Вижу, светится весь, доволен. Как он может?.. Нехорошо перед ее памятью. Ее нет, а он счастлив!.. Говорят, в воскресенье свадьба. Уже видели их в сельсовете: Сашу и Алексея Петровича. Зарегистрировались. А чудно́: расписались, а такие несмелые, как ученик с ученицей. Чего же теперь стесняться? Я бы с Таней!
Алексей Петрович подзывает Котьку, посылает его в школу за фотоаппаратом.
– Счас! – Котька рванул с места в карьер.
– Штатив не забудь.
– Ага-а-а!.. – И уже нет Говяза, прыткий. Особенно, когда дело касается фотоаппарата. Пристрастился к нему. Ночами просиживает над снимками. При физкабинете отгородили темную конуру. Заряжают кассеты при красном свете. Проявляют негативы. Печатают карточки. Даже глянцуют.
Котьку Говяза называют «знёмщиком» – хорошо на карточку снимает. Ладно у него все получается. Движением одной руки раскидывает сразу три ноги штатива, свободной рукой крепит аппарат. Потом хватает себя за полы, выворачивает пиджак на голову, наклоняется у гармошки аппарата, ловит резкость.
Открыв кассету, балагурит с тобой, зубоскалит. Забудешься, что надо держать фасон, потеряешь позу – он тебя щелк, и поймал. Выглядишь тюхой-матюхой, уши развешены, рот открыт, словно ворон считаешь. Этим он и славен, монгол, что ловит нас такими, какие мы есть.
2Гляжу на хлопцев и думаю: у каждого свои наклонности. Ну, про Юхима говорить не стоит, он отрезанный ломоть, его обратно к месту не приставишь. Финагент.
Микита постоянно при музыке. До того напрактиковался, что за старшего может. Часто на танцах Микита за «капильдудку». Строгий – не подступись. Возьмет в руки медную лялечку – баритон, кивнет головой и пошел вальсы выдувать.
Котька – «знёмщик». Тут разговор ясный. Уже о цветных карточках фантазию разводит. Не веришь, конечно, но послушать любопытно.
Я же – читаю с выражением. Свое говорить не мастак. Но если по написанному – тут я могу. Или, скажем, стих выучить и прочитать – тоже первый. Короче, наклонность к декламации. У меня и книжечка появилась с таким названием: «Чтец-декламатор», для самодеятельности напечатанная. По ней и точу свой голос. Учительница литературы заметила:
– У тебя, Найдён, есть хист!
Понятней сказать, способность.
Не пойму, откуда вдруг взялось? Неужели Танина смерть всколыхнула? Может, не только смерть, а все? Вся Таня. Ни расстаться с ней, ни забыть. А может, я артистом стану? Выйду на сцену, внизу народ…
Что нужно для того, чтобы стать артистом? Может, необходимо многое испытать самому, прежде чем что-то сказать другим. Люди будут плакать, покачивать в тоске головами, вспоминать самое дорогое, жалеть о потерянном… Помню, когда выходит на сцену Алексей Петрович, так и бывает.
А может, вовсе не это нужно? Может, что-то другое – живое, веселое, ловкое. Я же по себе знаю, как порой хочется быть на месте акробата. Летать в качалке под самым потолком, повисать над замершим залом, перепрыгивать с трапеции на трапецию, кошкой взбираться вверх по канату, раскинув руки, бесстрашно падать вниз, на сетку. Это ведь ближе, понятней того, что делает Нарошкин…
Или вообще плюнуть на школу, на сцену? Отец охотно возьмет к своим машинам. Буду ходить в замасленном пиджаке, буду отмывать закопченные руки желтым керосином, вытирать паклей. Возьму себе участок «на низу», поставлю саманную хату, заживу припеваючи. Дел хватит. Вон и Чибрик может взять к себе на трактор подручным. А то можно на курсы комбайнеров податься. Куда хочешь! Была бы твоя воля… Конечно, охота махнуть в края, которые подальше, увидеть что-либо позаманчивее. Ну, скажем, податься в Мариуполь, устроиться матросом на пароходе, побывать в далеких морях, посмотреть всякие диковинки. И штормы выдержать, и зной перенести. А то, может (недавно в газетах писали), на судно нападет фашистский военный корабль. Скрутят руки, будут пытать. А ты – ни слова, как и подобает красному моряку. Отец прочтет газету, и, улыбнувшись, скажет матери:
– Рабочий класс шапку ни перед кем не ломает!
В самом деле, на чем же остановиться? И в ледовый поход хочется, и в дальний перелет тянет, и на границу, где то и дело перестрелки.
В сельсовете красочные плакаты на стенах понаклеены, зовут и в танковые училища, и в пехотные, и в артиллерийские. Хлопцы, кто постарше, уже справки собирают, заявления пишут. И у меня вот тут такое разыгралось, что хоть тайком убегай из дому.
Голова идет кругом. Время подходит – надо решать.
А то, может, вызовут в комитет комсомола, предложат ехать в Боково-Антрацит или в Чиатуру? Ну и что, поеду! Соберу пожитки в мешок, возьму отцовский сундучок с инструментом, накину на себя фуфайку стеганую, картузик серый – и в теплушку. Пускай несет меня мимо Черного моря, мимо лесов дремучих, через горы, через долины кавказские, в самое боевое место. Чиатура так Чиатура! Буду землю копать, опоры ставить, стены возводить! Хорошо бы отправиться туда вчетвером, со своими друзьями. Можно бы отдельную бригаду создать, чудеса творить. Дадим по-стахановски сверхнорму – поднимут нас на-гора́, выйдем из клети в робах, касках, чумазые, словно черти, одни зубы белеют, – а нас музыкой да цветами встречают. Гордость распирала бы: знай слободских!
Я понимаю, что все произойдет проще, без суеты, без музыки. Но, как только об этом подумаю, меня так и поднимает, так и поднимает. Помечтать охота!
Нет, в самом деле, чего я хочу, кем буду? Может, все-таки на сцене себя попробовать? И музыка, и живопись, и природа волнуют меня, тревожат. А вот сцена – тянет. Не просчитаться бы! Летчик, моряк, красноармеец – сила, ловкость, мужество. А артист?.. Нет, артистом быть тоже не просто. Тут необходимо всего себя выложить, все отдать: ведь люди тебя слушают, верят. Какие прекрасные чувства вызываешь, сколько доброго, высокого!.. Шорох кулис, лица в гриме, свет рампы – сдается, я родился в этом мире. Я не пропускаю ни одного спектакля ни в школе, ни в клубе. Я сам столько раз играл – и чувствовал, что живу какой-то особенной жизнью. Мать говорит: что любишь, к тому и тянись! Ее правда!