Текст книги "Тени пустыни"
Автор книги: Михаил Шевердин
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 42 страниц)
– Что ж, мы так и подохнем, как те? – Зуфар мотнул головой в сторону мумий.
– Судьба…
– А я не хочу превратиться в соляной столб, как жена патриарха Лота. Повернитесь ко мне спиной.
– Что ты затеял, большевик?
Все же он покорно позволил Зуфару грызть веревки, которыми жандармы до боли скрутили за спину ему руки.
Веревки оказались не очень прочными. Зубы у Зуфара были молодые. Но дело подвинулось вперед только ночью, когда духота не так изнуряла. К рассвету старый Эусен Карадашлы уже почти освободился от пут. Зуфар с нетерпением грыз последнюю веревку, жадно мечтая, когда на нем самом слабые старческие руки Карадашлы развяжут аркан. Ни боли в теле, ни жажды Зуфар не чувствовал. Все он забыл при мысли о скором освобождении. Зуфар не желал и думать, как он с больным, чуть живым стариком сумеет выбраться из солончака.
Но он все же думал. И хорошо делал. Думал о будущем и посматривал вдаль, изредка отрываясь от веревки, от которой у него кровоточили губы и нестерпимо ныли челюсти.
– Осторожно! – вдруг воскликнул Зуфар.
На самом краю белого моря соли ему померещилось пятнышко в светящемся ореоле восходящего солнца.
И теперь слух пленников различил ровный стук.
Автомобиль! Здесь, на солончаке? Что он сулит? Освобождение? Новые пытки?
Старый иомуд отполз по–змеиному в сторону и повернулся на спину, вдавив еще связанные руки в соль. Зуфар постарался своим телом прикрыть разметанные ветром клочья изгрызенных за ночь веревок.
Автомобиль быстро приближался. Отчетливо шумел его мотор.
Зуфар лежал, закрыв глаза. Зашуршали покрышки, и на лицо посыпалась соляная крупа. Мотор взревел и заглох.
– Они уже? – прозвучал растерянно голос. Говорил, по–видимому, иностранец на фарси с сильным акцентом.
– Не может быть, ваше превосходительство! Живые, – ответил предупредительно перс. И Зуфар сразу же узнал голос усатого начальника жандармов. – Они люди привычные к солнцу, степняки… Вот городские и дня не выдерживают.
В разговор вмешался, судя по голосу, старый «революционер», и ярость снова поднялась в душе Зуфара.
– Господа, – говорил Заккария, – вы просили, и мы вам, пожалуйста… показали.
– Какая жестокость! – сказал человек с иностранным акцентом. Превращать заживо человека в мумию. Садизм! Да и нет никакой необходимости в такой жестокости. Никто не видит их страданий… Никакого назидательного значения. Это ничему не учит.
– Нет, Стевени, вы неправы… С дикарями надо по–дикарски… Вы сделаете снимки?
– Стоит ли. Впрочем… Только жара… Вероятно, больше ста по Фаренгейту. Эмульсия расплывется.
– Кадры потрясающие… Попытайтесь!
В автомобиле завозились. Стукнула дверца. Под ногами заскрипела соль. Удивительно: ни у Зуфара, ни у старого иомуда даже не мелькнула мысль, что инглизы, цивилизованные европейцы, могли бы спасти их. Ни тот, ни другой не шевельнулись, даже не подняли век. Зуфар стиснул зубы и думал: «Только бы не перевернули Эусена Карадашлы вверх спиной, только бы не перевернули!»
Снова заговорил начальник жандармов:
– Великий Тамерлан, осадив Шахпур, дал торжественную клятву. Если город сдастся добровольно, он, Тимур, не прольет ни капли крови. Жители добровольно открыли ворота… Но как отличить, где враги и где покорившиеся… И он распорядился. Всех ремесленников, всех молодых девушек и красивых женщин и луноликих мальчиков оставили в городе, а мужчин, старух и больных отвели на солончак и… Клятву свою Тамерлан сдержал. Ни капли крови не пролилось!
Писклявый голосок старого «революционера» перебил жандарма. На любой случай жизни Заккария находил подходящую сентенцию. Как ненавидел его Зуфар сейчас! Ненависть его накалилась до предела. Как ему хотелось придушить этого старого болтуна!
– Да будет вам известно, господа, – говорил Заккария, – в Шахпуре великий узбек–Тимур поступил в полном соответствии с заветами пророка, да упоминают имя его почтительно! В суре корана, – к сожалению, не помню порядкового ее числа, – говорится… Позвольте на память: «…когда пленников очень много и цены на рабов и рабынь упадут, отберите лучших, как отбирают шелк от холстины, соловьев от воробьев. С остальными незачем прибегать к железу и пролитию крови. Отведите их в удаленное от жилья место, лишенное пищи и воды… чтобы они оттуда не могли выйти… Пусть они умрут своей смертью…» Так поступали те, кто нес знамя истинной веры ислама огнепоклонникам и идолопоклонникам. И мудрый Тимур поступил так… И с большевиками надо поступить так…
– И с тобой я поступлю так… – прохрипел Зуфар.
Он не удержался. Он забыл, что не хотел доставить удовольствие старому джадиду и проклятым инглизам любоваться своими муками.
– Э, да он жив, – незлобиво обрадовался начальник жандармов, – я говорил… И иомуд жив еще… Степняки быстро не помирают. Вот я сейчас пощекочу господина хана иомудского.
– Оставь его! – прохрипел Зуфар. – Факел жизни его окунулся в реку забвения.
Но Эусен Карадашлы поднял голову.
И тут произошло нечто такое, чего уже никак не мог ждать Зуфар. Старый «революционер» закрыл лицо руками и пискнул:
– Он воскрес! – и бессильно откинулся на сиденье открытой машины.
Англичане, возившиеся с большим фотоаппаратом на треноге, бросили фотографировать и кинулись к автомобилю, выкрикивая какие–то ругательства.
Они так быстро уехали, что забыли про начальника жандармов. Он с жалобными воплями долго бежал по солончаку, скользя и спотыкаясь. Он выл от ужаса. Он боялся остаться среди мумий… наедине с мумиями.
Автомобиль отъехал на километр и лишь тогда остановился. Клаксон его издавал долго и тоскливо стонущие звуки. Казалось, стонут и плачут жертвы солончака и шахской милости. Вопли жандарма не стихали. Он вопил, кажется, еще и тогда, когда его впустили в автомобиль…
Не дожидаясь, пока автомобиль скроется в мареве на краю солончака, Зуфар подполз к старику. Эусен Карадашлы лежал неподвижно…
Зуфар с ожесточением принялся грызть последнюю веревку. В глазах у него ходили черные и красные круги. Временами ему казалось, что он теряет сознание.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯЯсно так, как ясно, что яйцо есть яйцо.
А н г л и й с к а я п о с л о в и ц а
Документы из архива Генерального консульства Великобритании в г. Мешхеде (Девятый астан персидского государства).
Частная переписка консула Анко Хамбера.
Копия на официальном бланке
Генеральный консул Великобритании в г. Мешхеде.
Мистеру Джемсу Клайндору,
Коммерческому директору.
Тегеран, «Рагнер. Поставка мебельной фанеры».
Сэр!
Свидетельствую свое глубочайшее уважение.
Житель провинции Гёрган по имени Эусен Карадашлы обратился в Генеральное консульство с претензией к фирме «Рагнер», аннулировавшей заказ на «виккерсы», калибр 7,62, всего 64 шт. Лицензия на приобретение означенных «виккерсов» выдана шахиншахским правительством за No С–441.
Интересы британской короны и высокие идеалы борьбы с мировым большевизмом требуют, чтобы вы сочли возможным пересмотреть свое решение и поставили товар покупателю.
С совершенным уважением
Х а м б е р
Подлинное письмо на бланке
Коммерческий директор восточного управления
фирмы «Рагнер.
Поставка мебельной фанеры. Экстра».
В Генеральное консульство Великобритании
в г. Мешхеде.
Консулу г–ну Анко Хамберу.
Сэр!
Свидетельствую Вам глубочайшее уважение.
Заказ Эусена Карадашлы аннулирован согласно решению директората фирмы «Рагнер» как невыгодный. Неустойка заказчику будет выплачена по первому требованию. Товар реализован по лицензии No С–441 некоему Музаффару, персидскому подданному.
В своей деятельности фирма «Рагнер» исключительно руководствуется интересами акционеров и идеалами свободного предпринимательства. Вопросы политики не входят в нашу компетенцию.
С совершенным почтением
К л а й н д о р
Третья запись
в ученической тетрадке с таблицей
умножения на голубой обложке
Вершины горные; туманы там и тут;
Морского ветра вой среди высот
Гургена,
Когда промчится дождь, безумствуя,
ревут
Потоки мутные вспененных вод
Гургена.
М а х т у м К у л и Ф р а г и
Мы, Алаярбек Даниарбек, уподобились тому мирзе шахрисябзского хакима, который исписывал по шесть дестей писчей бумаги в неделю и возомнил себя отцом поэтов. Уже я вижу, что мне не хватит тетрадки моей дочки–умницы, а потому буду писать так мелко, как могу, и так кратко, как велит нам мудрость: написанное слово – благо, ненаписанное – во сто крат лучше.
Уголь, сколько его ни мой с мылом, не побелеет. Предупреждал я доктора, что шейх Музаффар смотрит взглядом змеи. Зачем ему Советская власть? По нашей земле он нищим ходил с посохом дервиша и питался молитвами. В проклятой стране, именуемой Персия, он господин богатства и разжег своим посохом костер, а свою дервишескую хирку отдал на подстилку новорожденным ягнятам. А за одного коня, на котором он ездил, можно купить в нашем Узбекистане два танапа виноградника и жить безбедно с семьей до скончания своих дней.
Что шейху Музаффару до какого–то хивинца? У шейха Музаффара стада, жены, богатство, могущество. Слон ступает по дороге, не оглядываясь на раздавленного.
Шейху Музаффару все равно, останешься ли ты жив или какой–нибудь разбойник араб проделает дырку в твоей шкуре.
Сегодня утром я проснулся на прохладном берегу речки Шах Пайсан, и ничто, казалось, не предвещало опасностей. Воздух источал ароматы травы и цветов. Склоны горы Бостам расцвели голубыми ирисами.
СТИХ:
Тут зелень яркая, как изумруд,
Сандал и ладан вольно здесь растут.
М а д ж л и с и
Так надо же нарушить спокойствие человека. «Ну, Алаяр, – говорит шейх Музаффар, – не хватит ли спать и не пора ли побеспокоиться о вашем друге Зуфаре?» Хотел я спросить господина шейха: «Вежливо ли прерывать отдых почтенного человека, растрясшего свои кости шестидневной ездой от самого Тегерана? И разве не знает шейх, что меня зовут Алаярбек Даниарбек?» Но на верблюжьей колючке не созревает инжир. Нет смысла спорить с человеком, имеющим змеиный взгляд. Пусть грубиян останется со своей грубостью.
Музаффар заявил: «Садитесь на лошадь. Поедете вниз, там найдете мельницу, а за ней кахвехану. Там пьет кофе Ибн–Салман со своими людьми. Среди них Зуфар. Сумейте поговорить с ним и приведите его втайне сюда». Хорошо на словах, но обожжешься на деле. Приведите! Легче надоить молока у тигрицы.
СТИХ:
О душа моя, в тенетах тяжких бед
Всех друзей ты с их скорбями вспоминай.
Х а ф и з
Разве шейх Музаффар не знает, что у араба Джаббара полно винтовок и кинжалов? И разве араб – проклятие его отцу! – не запомнил тогда в Хафе мое лицо? Но какое дело копыту, раздавившему жука, до жука!
Прибегая к тысячам хитростей, я проник в стан злодея Джаббара. Я сидел рядом с Зуфаром и мог коснуться его рукой.
И в двух шагах сидел этот араб – чтоб ему помереть молодым! – и не догадывался, что известный ему Алаярбек Даниарбек находится в кахвехане рядом и обманывает его. Хитрость – сестра дьявола. Был Алаярбек Даниарбек в кахвехане и не было его. Пил кофе в кахвехане не Алаярбек Даниарбек, а некий опиеторговец с длинными волосами и в персидской чухе. Хитрейшему из хитрых, Джаббару, следовало бы знать, что персы–контрабандисты надевают парик, искусно сделанный и меняющий обличье человека до неузнаваемости. Такой парик мочат в горячем растворе опиума, высушивают, надевают на голову, а по ту сторону границы парик моют и выпаривают из той воды опиум. Такой парик пригодился мне, хитрецу, и Джаббар меня не признал. Но и Зуфар не узнал того, кто вывел его через крышу хижины для ягнят в Гельгоузе.
Зуфар сказал мне: «Я не знаю тебя. Откуда я знаю, кто ты и что тебе от меня нужно. И запомни, я не позволю плохо говорить о Джаббаре. Пес ест, что ему дает хозяин, умирающий от жажды пьет даже из болота, беглец лезет через гору, нищему и горбатая невеста хороша. Не пойду с тобой. Джаббар спас меня от смерти. Мы с иомудом Карадашлы лежали на краю солончака сухие, словно осенние листья чинара. А Джаббар нас поднял, напоил, дал есть, избавил от смерти».
Я сказал, что верить Джаббару нельзя, что он опасный человек, что Эусен Карадашлы – калтаман и правая рука злодея Джунаида, что джунаидовцы жгут сейчас колхозы Туркмении и Хорезма, убивают и грабят. Я рассказал, наконец, и о Музаффаре и о том, что он обещает помочь Зуфару перейти через границу и вернуться на родину.
Однако Зуфар не захотел и слушать. Он сказал: «Я не знаю, кто Джаббар, но он поделился со мной водой в пустыне. Он дал мне свою одежду прикрыть от солнца мое голое, разъеденное солью тело. Джаббар мне отец, я его сын. Что он скажет, то и сделаю». Я подумал: «Зуфар сошел с ума». Но Зуфар еще сказал: «Я верю ему. Он вырвал меня из рук жандармов и инглизов».
Зуфар заплакал, и слезы смочили его усы и бороду. Видать, в шахском дворце Ороми Джон нет даже цирюльника. Из бороды Зуфара можно было хоть кошмы валять, а на голове у него отросли патлы, какие носят волосатики–дервиши в Шахимардане. От всех лишений Зуфар совсем потерял ум. Дерево если упадет, не поднимешь.
Сколько ни хитри, все равно попадешься. Не знаю как, вдруг неслышным котом – чтоб у него из бороды волосы повылезли! – подкрался Джаббар, снял тихонько с моей головы мой парик хитрости и сказал: «Чего тебе здесь надо? Это тебя доктор подослал? Выбирай: рубленая лапша или суп с клецками?» Затряслись у меня ноги. И словами поэта Хафиза я воскликнул: «Я жив, но жизни нет во мне!» У басмачей лапша – это когда человека рубят саблей на куски, а суп с клецками – когда в котле с семью ушками человека заживо варят. Зуфар тогда попросил за меня: «Он не вредный, отпустите его!» Джаббар согласился, и жизнь моя для моего семейства сохранилась.
Зуфар мне шепнул на ухо: «Я хочу вас предупредить. Шейх Музаффар совсем не шейх и совсем не Музаффар. Он инглиз Лоуренс. Всем известный и страшный дракон шпионства и скорпион козней. Он инглиз, зубастый и кровавый злодей. Остерегайся его». Я удивился и спросил: «Откуда тебе известно?» Зуфар ответил: «Мне сказал отец мой Джаббар ибн–Салман, араб, а вы расскажите об этом доктору, ибо печально, что такой хороший человек попал в пучину заблуждения».
Мало ли что может наговорить поврежденный в разуме. Но потом, вернувшись после многих горьких испытаний в лагерь луров и представ перед дьявольским шейхом Музаффаром, я поверил. Негодяй этот Музаффар! Увы мне!.. Потрудившийся на солнце разве не имеет права поспать в тени? Вырвавшийся из зубов тигра, разве не может ждать сочувствия? А шейх накинулся на меня и поносил всячески. От бранчливых слов и неподобающей ругани этого лжешейха я так рассвирепел, что перестал трястись от страха. Оседлай даже золотым седлом осла – благородным конем он не станет. Наверни на башку инглиза хоть сто аршин индийской кисеи – шейх из него не получится.
Но вернемся несколько вспять. Да, я испытал горе опасности. Посудите сами. Едва Зуфар сказал: «Отпустите его!» – и меня отпустили, как вдруг один хузистанский араб, пошептавшись с Джаббаром, приблизился ко мне и говорит: «Повремени садиться на коня. У меня к тебе дело крови». Открыл я рот от изумления, ибо не знал за собой никакого дела крови… А вид тот хузистанец имел, как однажды говорил мой друг поэт Завки: «Тебя увидев, дьявол сам сбежал бы с криком «Бог мой!».
Хузистанец кровожадно воскликнул: «Клянусь, ты убил моего брата Гариба и его кровь на твоей голове!» Испугался я. Хузистанские арабы известны неутомимостью мести. «Клянусь, господин хузистанец, – сказал я, не знаю твоего брата Гариба, я не видел твоего брата Гариба, я не встречал твоего брата Гариба. Как мог я убить его? Зачем мне было убивать его?» Хузистанец заорал: «Врешь! Ты предательски убил брата Гариба, и он умер, моля о мести!»
Хузистанец вынул из ножен кинжал, которым не только человека, но и слона можно зарезать, и повертел им перед моими глазами.
Джаббар, усмехнувшись дьявольской улыбкой, сказал: «Если араб требует крови, лишь аллах может рассудить, кто прав. Поступим по обычаю». И тогда посадили джаббаровские арабы Алаярбека Даниарбека на коня, дали ему многозарядное английское ружье и сказали: «Поезжай! Вверяем твою судьбу всемилостивому. Когда ты скроешься с глаз, брат Гариба и его друзья поедут за тобой, и тогда берегись! Хочешь – сражайся, хочешь – вверь жизнь коню, дело твое».
СТИХ:
Лекарства нет, чтоб облегчить мои страдания,
Где врач такой, чтоб жизнь мне спас?
Так мудро говорил поэт Мир Амман.
Сказал я себе: «Эй, Алаярбек Даниарбек, со смертью человека прекращается его дело, а дел у тебя осталось незавершенных целый ящик. Узел ненависти надо развязывать, а не затягивать. Хитры хузистанцы, но я, узбек, тоже хитрый». И хоть хотелось моей руке хлестнуть коня плетью и ускакать, пустил я его шажком, чуть–чуть. Пусть они подумали бы: с этим хитрецом шутить не подобает. Однако едва я потерял из виду проклятую кахвехану – о пророк, покровитель всадников! – моя плетка хлестнула коня так, что он забыл, где земля, где небо. Вдруг слышу позади топот коней. Не тратя и секунды, сворачиваю в придорожные заросли и закручиваю морду коню крепко халатом, чтобы он ржанием не выдал нашего местопребывания. Этот мститель–араб со своими приспешниками промчался как черт по дороге с варварскими воплями, а я выбрался из зарослей и спокойно пустился вспять, но, не доезжая кахвеханы, свернул на козью тропинку в горы. Кто опишет доставшиеся на мою долю лишения? Скитальцем стал я, Алаярбек Даниарбек. Девять качеств свойственны святому дервишу. Должен быть он голодным, и я голодал. Не смеет дервиш иметь дома. А разве имел я крышу над головой? Не дозволено дервишу наслаждаться сном. Не спал Алаярбек Даниарбек, опасаясь кровожадного любителя верблюжьего навоза Джаббара и его дьяволов. Не полагается дервишу завещать что–либо в наследство. А о каком наследстве мог думать голодный Алаярбек Даниарбек в горах Шахвара? Рекомендуется дервишу не покидать своего наставника. А как мог Алаярбек Даниарбек покинуть Петра Ивановича, который уже давно послал его разыскивать Зуфара по всему Хорасану? Надлежит дервишу быть довольным самым последним местом за дастарханом. Алаярбек Даниарбек не спешил занимать места поблизости от проклятого Джаббара. И Алаярбек Даниарбек бежал подальше, в такие места, куда даже и гадюки не заползают. Надлежит дервишу воздержание от пищи – и Алаярбек Даниарбек предпочитал пустоту желудка угрозе получить пулю в живот. Лучше скитаться голодным, нищим, нежели лежать в могиле. Восьмое качество дервиша: не помышлять о возвращении домой, когда следуешь по стопам наставника. Никакие силы и соблазны не вернули бы меня в Ороми Джон, где я чуть не лишился самого драгоценного, что имеется у человека, жизни. Одно–единственное качество из девяти дервишских качеств не подошло мне: обязанность вернуться к ударившему меня, то есть к Джаббару. Ну это уж пустой разговор, позвольте вас уверить.
Я поспешил в Мешхед, чтобы разыскать лагерь экспедиции. И ехал я так быстро, как мог. Испуганному человеку и баранья голова кажется головой тигра.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯАллах знал нрав осла и не дал ему рогов.
П е р с и д с к а я п о с л о в и ц а
Человек подобен мешку. Если в человеке будет пусто, то с ним будет как с пустым мешком – он стоять не сможет.
А л а я р б е к Д а н и а р б е к
Насекомое приспособилось к окружающему, подделалось под листик, под веточку. Мимикрия спасает насекомых от уничтожения. Быстрая букашка замаскировалась под корявую веточку. Но веточка не бегает, не прыгает, не летает. Уподобившись веточке, насекомое отказалось от движения. А оно необходимо для развития. Все существа, приверженные мимикрии, обречены на прозябание.
Когда–то Джаббар ибн–Салман прибег к мимикрии. Он надел на себя ливийскую джуббу, геджасские мягкие туфли, обвязал голову полосатым агалом и сел верхом на арабского скакуна. Сделался ли он арабом? Нет, конечно, хотя говорил он по–арабски одинаково хорошо на десятке наречий, сочинял стихи, в которых восхвалял молоко верблюдицы и финики, а красавиц сравнивал с кобылицами, а запах шерсти и овечьего помета уподоблял благовониям Востока.
В своей мимикрии Джаббар достиг главного: он преодолел привычки предков. Он проникся безразличием ко всему, из чего складывается быт цивилизованного человека. Он неделями мог не умываться и не замечал этого. Он забыл, что такое мыло. Он питался финиками и верблюжьим молоком. Он обходился без кровати и чистого белья. В гостиной с европейской мебелью он инстинктивно искал место на полу, чтобы усесться по–восточному, скрестив ноги.
Джаббар ибн–Салман сделался во многом кочевником не только по внешности. Он думал, как араб, он мечтал, как араб, вожделел, как араб. Казалось, ни один араб не был больше арабом, чем он. Арабы считали его своим. Светлые брови его и серые глаза не смущали их. Среди иракских арабов немало светловолосых.
Но жизнь сыграла с Джаббаром ибн–Салманом злую шутку. С ним случилось то же, что и с насекомым, замаскировавшимся под листочек или веточку. Джаббар ибн–Салман сознавал, что джуббу и пестрый агал можно снять, личину сбросить, но… душу не переделаешь.
Он жил среди арабов, изображал из себя араба, но не любил арабов. Жизнь он прожил в пустыне, но ненавидел пустыню. Пустыня опустошила его душу. Сердце его превратилось в пустыню.
Он повторял вместе с арабами: «Персидский язык – сахар, турецкий ремесло, курдский – ишачий крик, арабский – совершеннейший из языков». Но он ненавидел арабский язык, и не потому, что какой–то другой язык ставил выше арабского.
Он прекрасно говорил и на фарси и по–курдски, но почему–то боялся персов и курдов. И возможно, не без оснований. С ним происходило что–то странное. Длительная мимикрия под араба почти превратила его в араба. Но среди курдов он не мог «войти в образ» курда. А с персами он не мог быть персом. Ничего не получалось. Курды и персы относились к нему настороженно, потому что в нем так и выпирал араб со своим высокомерием, со своим презрением и пренебрежением ко всему неарабскому.
Джаббар ибн–Салман с тревогой замечал, что не в состоянии скрывать свое арабское высокомерие и превосходство, столь ненавистные народам Востока, и не мог.
Еще больше Ибн–Салмана тревожило перерождение его души и сердца. Он отчаянно сопротивлялся, но… бесполезно. Временами ему казалось, что он сходит с ума.
Изучая в молодые годы ислам, он потешался над его наивными догмами, над мистическим бредом пророка Мухаммеда. Арабы пустыни, кочевники, мало вникают в суть религии. Они не разбираются в религиозных догматах и не пытаются разобраться. Но они слепо выполняют обряды. И в этом они упрямы и непоколебимы.
Он понял, что кочевники смотрят на него как на горожанина, а горожане – хранители чистоты веры. И ему, когда он жил среди кочевых племен, приходилось всегда и скрупулезно соблюдать обряды. Всегда за ним следили напряженные, испытующие, даже подозревающие глаза.
Частое повторение – мать привычки. Привычка незаметно воздействует на волю, вкусы, склонности человека и переделывает душевную его жизнь. Привычка перерождается в убеждение. Вдруг однажды он сделал открытие, ошеломившее его. Оказывается, он не просто внешне, формально соблюдает обряды ислама, но, как это ни нелепо, верит в целесообразность мусульманской догмы. Долгое общение с людьми пустыни привело его неожиданно к убеждению в праведности их веры. Каждый шаг кочевника, каждый поступок пропитан верой в то, что его постоянно в ровной, открытой солнцу, ветрам и звездам пустыне созерцает всевидящее око божества. Среди пустыни под безжалостным небом кочевник чувствует себя всегда наедине с богом. Кочевник не думает, не анализирует. Для него религия – естественная пища для души, такая же естественная, как финики и молоко верблюдицы для его желудка.
Пищей души Джаббара ибн–Салмана в силу привычки и необходимости сделался ислам, причем так же безболезненно и просто, как ислам вошел в быт кочевников Аравийского полуострова по слову пророка Мухаммеда. Пророк знал, что делал. Он дал арабам религию, очень удобную именно для кочевника, отвечающую условиям жизни в пустыне, примитивным его интересам и вкусам, нищете его миросозерцания. Пустыня и степь наложили печать на ислам.
Джаббар ибн–Салман жил почти всю жизнь в пустыне, сделался арабом, мысль его дремала. Во всем, и внешне и внутренне, он поступал как правоверный мусульманин. В минуты просветления он с отвращением убеждался, что машинально верует во все, во что верует невежественный кочевник.
Он – кочевник…
Он потерял чувство критики. Он, образованный человек, перестал рассматривать религию как орудие политики. Он поверил в ислам, в правоверие ислама.
Сознание его раздваивалось: «Физиономии этих дикарей арабов – точное подобие европейских! Это оскорбительно!» Он презирал их со всем презрением, на которое способен представитель «избранного» народа, а таким он считал себя.
Разум его отравила примитивная мистика ислама. Он опустился до взглядов, до миросозерцания примитивного дикаря. Он машинально переносил свои взгляды на всех людей Востока. И он просчитался.
Просчеты случались уже не раз.
Он знал: на территории Советского Азербайджана живут мусульмане. Значит, решил он, они думают, как думают мусульмане–арабы. Поступают так, как поступают арабы.
Он облачается в персидскую чуху, напяливает на голову курдский кулях, на ноги лурские постолы. Он уже в Тебризе. Он действует. Его не смущает, что даже дети на тебризском базаре указывают на него пальцами, а прохожие заговаривают с ним по–арабски. Он доволен. Никто не смеет в лицо ему бросить слово «ференг». Но он забывает, что есть испытующие глаза. Кое–кому странно видеть на улицах Тебриза араба в одеянии персидского райя. Должен же он понимать, что его вид привлекает внимание.
Зуфара тоже облачили в персидскую чуху. Но никто не поглядывает на него косо. Все его принимают за азербайджанского перса. Никто не косится на него, когда он твердо, на узбекский лад, произносит азербайджанские слова.
Джаббар ибн–Салман объяснил Зуфару, что надо молчать и слушать, что они работают на Советы. Важное дело. Ответственная миссия…
Все образовывалось к лучшему. Ибн–Салман нашел патлатого юношу с подходящим именем Хусейн. По тебризскому базару ходили темные слухи, что Хусейн служил в бане мальчиком на побегушках, что в пьяной драке он убил молодого курда и бежал от мести. Но, глядя на него, на его хилое тело, слабые руки, слюнявый рот, никто не верил, что он способен убить кого–то. Грязь и вши сыпались с него, когда он бродил в пыли персидских базаров. Молитвами и темными изречениями он оглушал слушателей. В ночной тиши патлатый, давясь, глотал сготовленный Зуфаром плов из керманшахской курочки, размазывал золотой жир по нежному, не знавшему бритвы подбородку и хныкал. Хусейн просился в баню. Брезгливо он стряхивал перхоть с сальных кудрей. Вши претили ему. Он привык к ароматам восточной бани, к выкрашенным хной ладоням, к острым запахам духов, к щедрым поклонникам своих прелестей. До сих пор он жил обволакиваемый музыкой и ласками. Дьявол, имя которого Хусейн боялся произнести мысленно, попутал его, вложил ему в руки нож и приказал ударить курда. Хусейн в детстве научился читать книги и погружаться в бездны шиитской мистики. «Скоро, – цедил медленно Джаббар ибн–Салман, не сводя с юноши гипнотического взгляда, скоро поднимешь ты знамя веры. Ты избранник божий». «Избранник сатаны», бормотал Хусейн, но покорно слушался его. Ибн–Салман вызволил его тогда из рук полиции.
Зуфар не понимал, в чем дело. Кому понадобился этот патлатый пророк? Тебриз близок от турецкого Курдистана. «Ты, Зуфар, турок, – говорил ему Ибн–Салман, – узбекский турок. Ты пойдешь через границу вместе с ним… С пророком Хусейном. Ты будешь делать большое дело, нужное дело. А сейчас…» Пока что Зуфар был слугой и учителем. Он готовил Хусеину плов и просвещал его, объяснял ему, как живут советские люди, что такое колхозы, пятилетка, индустриализация.
Патлатый пророк почесывался и ворчал. Конечно, он ворчал только в отсутствие грозного Ибн–Салмана. Он не мог понять, что мешает ему плюнуть на все, на сатану араба и… просто затеряться в толпе тебризского базара. Ну а потом… Ни один парикмахер не посмеет сбрить его дервишеские, полные вшей кудри. Да и сколько усилий воли нужно, чтобы переступить порог цирюльни. Но воли у Хусейна не осталось. Хусейн курил много гашиша. Гашиш делает человека мягким, податливым. Зеленые глаза сатаны гнали Хусейна на базар проповедовать. Он шлепал босыми растрескавшимися ногами по пыли пограничного селения Агамедбейли и проповедовал. Что? Он сам не знал, что проповедовал.
Почему патлатый, прокуренный гашишем Хусейн откровенничал с Зуфаром? Возможно, потому, что знал его как верного слугу и помощника араба. Возможно, потому, что Зуфар располагал к себе молодостью и открытым лицом. Или потому, что Зуфар говорил на довольно приятном тюрку Хусейну узбекском языке. К тому же Зуфар не корчил из себя господина и обращался с несчастным, вечно пьяненьким от гашиша пророком снисходительно. Именно Зуфар находил патлатого Хусейна на базаре на куче мусора и, не ругая, почти ласково тащил его под руку домой и укладывал на одеяле.
Джаббару ибн–Салману не нравилась жалость Зуфара к «слюнтяю» Хусейну. Араб не раз выговаривал хивинцу за его добродушие: «Вы не годитесь, клянусь, вы не тот…»
Для чего Зуфар не годился? Почему он был «не тот»? Смысл упреков Джаббара ибн–Салмана не был понятен хивинцу. И он страдал, что заслужил эти упреки.
Зуфар проникся глубоким уважением к Ибн–Салману, считал его сильным, справедливым человеком и верил ему.
Прикажи араб Зуфару самому превратиться в пророка, отпустить длинные волосы, завести вшей, и он беспрекословно бы согласился. Он все более приходил к убеждению, что Джаббар ибн–Салман выполняет какое–то очень важное, очень таинственное задание Советов на Востоке и что ему, Зуфару, выпала завидная участь быть его помощником… Помощником в чем? Зуфар еще не знал. Он вспоминал, каким вниманием, какими заботами окружил араб его и Эусена Карадашлы, когда подобрал их, умирающих, на краю солончака смерти. Зуфар долго после солончака болел, и в бреду все смешалось: безжалостный блеск соли, жажда, боль и участливое лицо араба, лицо доброго джинна из сказки.
В последние дни добрый джинн посматривал все чаще на Зуфара. Все чаще он заходил в его каморку и, усевшись на ковре, попивал молча кофе. Изредка они перебрасывались короткими фразами. Оранжевые блики заходящего солнца переплескивались через щербатый порог. В дверь врывались шумы и запахи вечернего селения Агамедбейли. Но казалось, Джаббар не замечал ничего. Он пил свой кофе и в упор разглядывал лицо молодого хивинца. Он думал. И Зуфару делалось неловко. Он чувствовал себя провинившимся мальчишкой. Только он не знал, в чем он провинился. Очень он хотел знать, в чем, чтобы исправить свою вину и сделать приятное своему спасителю и покровителю. Но как?