355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Демиденко » Приключения Альберта Козлова » Текст книги (страница 5)
Приключения Альберта Козлова
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 22:34

Текст книги "Приключения Альберта Козлова"


Автор книги: Михаил Демиденко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)

Немец шел прихрамывая, боязливо поглядывая на окружающих его людей. Оказывается, враги тоже боятся.

В броневичке сидели в два слоя: немец с шофером, я на коленях у капитана, Рогдай на коленях у тети Клары.

– Сюрприз! – радовался капитан. – А вы немка?

– Нет, – сухо ответила тетя Клара.

Я изучал затылок пленного. По затылку никак нельзя было поверить, что впереди сидит фашист. От него пахло бензином. Он достал сигареты, закурил, пепел стряхивал в кулечек из бумаги. Когда машину тормозило, я утыкался в его спину. Он ничего… Не кусался, не брыкался, что было весьма удивительно.

– Откуда язык знаете? – продолжал разговор капитан.

– Учила, – ответила тетя Клара.

– Где?

– Давно… Немецкий и французский… Разговариваю свободно. Я и братья…

– Где братья сейчас? Воюют? На каком фронте?

– Старший отвоевался. Умер от тифа. Младший… говорят, застрелился в Стамбуле. Может быть… Он у нас был слабохарактерный… Это что, допрос?

– Да нет, – смутился капитан. Он замолчал и перестал стучать по моей спине пальцем.

Часть вторая

ГЛАВА ПЕРВАЯ,

в которой рассказывается о тете Груше, ее сыне и дочке.


Человек привыкает ко всему. Он может мириться или не мириться с тем, что происходит, но привыкать – он привыкает со временем ко всему, приспосабливается. И мы с братом начали привыкать к положению сирот… Обидное слово – сирота; если вдуматься в его смысл, выть хочется… Великим счастьем было то, что встретилась тетя Клара. Я не представляю, как бы сложилась наша судьба, если бы «ишачок» не сбил немецкий самолет. Тогда люди, что прятались от бомбежки по обе стороны дороги, не побежали бы ловить немецкого летчика, не образовался бы круг с фашистом в середине, тетя Клара не вызвалась бы уговорить немца сдаться в плен, и, мы бы разминулись.

Матери мы не нашли. Из штаба авиационной дивизии, куда нас доставил броневичок, звонили в какие-то тылы, наводили справки. Выяснилось, что госпиталь успели, эвакуировать частично, по всей вероятности, мама осталась с тяжелоранеными. Как поступают фашисты с пленными, в сорок втором году знали все, на этот счет не строились иллюзии, но мама была гражданским человеком, медсестрой, женщиной. Могло случиться, что она и успела выскочить из Воронежа. Требовалось время, чтобы разузнать правду.

Тетю Клару оставили при штабе, мы остались при ней. Поселились в деревне, название которой, как ни странно, я забыл. Надо бы списаться с Рогдаем, он-то наверняка помнит. У него память острее.

Деревня, зарывшись в сады, вытянулась вдоль широкой низины. По низине сочилась речушка, в реку она превращалась лишь у деревянного моста. Здесь она, наглотавшись песка и осоки, раздувалась и засыпала.

Хата была с земляным полом и соломенной крышей. Солома на крыше от солнца и дождей почернела, на коньке вырос бурьян. Вместо каменной трубы торчало старое ведро. Я удивлялся, почему крыша не загорается, когда хозяйка топила пузатую русскую печь, но, видно, от времени солома стала огнеупорной.

Хозяйке было лет сорок. Она представилась:

– Кличьте Груней. Живите… Разве жалко? Живите, если не брезгуете.

Тетя Груня была плотная, невысокого роста, по-своему красивая. Брови как крылья ворона, черные большие глаза, добрые и со смешинкой. Вот только руки… Руки красные, с короткими толстыми пальцами, задубелыми ногтями. Некрасивые руки. Такие руки бывают у тех, кто всю жизнь проработал в поле. Земля въелась в ладони, протянулась черными ниточками.

У хозяйки была дочка Зина. Носатая и губастая девчонка моего возраста, лет пятнадцати. Еще был сын Лешка. Его вот-вот должны были забрать в армию, поэтому он дома не ударял палец о палец, пропадал где-то на гулянках и еще бог весть где.

Груня болезненно переживала поведение сына, осуждала и в то же время прощала. Особо ее тревожило лишь то, что Леха грозился увести и пропить соседскую козу.

– Коза-то дрянь ползучая, – жаловалась тетя Груня. – Я бы давно ее ухватом порешила или марганцовкой стравила. Один позор! Но увести, сами посудите, вы люди грамотные, конокрадство получается. У нас годков пять аль шесть… Пожалуй, семь годков назад, когда амбар сгорел, аккурат шесть годов прошло… Били конокрада. Чем попало… Потом судили и оправдали. Аблакат купленый был. Он выгородил. На суде аблакат как соловей пел, что другой мужик умыкал жеребенка. Какое-то альби не сходилось. Что такое альби?

Тетя Груня замолкала, задумывалась. В хату заходили куры и петух с развесистым хвостом. Петух гордился хвостом и на бесхвостых смотрел с презрением. Курицы смелели, прыгали на лавку, на стол; их возня выводила хозяйку из оцепенения.

– Кыш! – кричала она и гнала кур чапельником. – От воры! Только бы стибрить что-нибудь! Кыш на улицу! Ходите, как другие, сами ищите корма, не до вас, голодранцы!

Петух выскакивал на улицу, куры забирались под кровать и выглядывали из-под деревянной кровати, как мыши из норы.

– А почему жизнь не удалась? – продолжала размышлять тетя Груня. – Хозяин виноват, он в ответе. Жили-то хорошо, как в урожайный год. Муж-то при начальстве… Доверили сельпо. Не то чтоб вор, да выпить любил. С тем бутылочку, с другим… Аккурат ревизия, хлоп – недостача! Старый дом продали, купили этот. Покрыли растрату. Да прокурор не признал, не захотел по-мирному.

Она вновь замолкла, что-то вспоминая, улыбалась, затем вздыхала глубоко и безутешно.

– Полтора года дали, – говорила она вроде бы самой себе. – На север увезли. Наколобродил чего-то, еще три добавили. Был муж, стал тюремщик. Я-то с двумя на руках. И ведь могла замуж выйти, за красавца, тракториста… Если Лешка уведет козу, тоже под суд пойдет, загудит за отцом по торной тропинке. На аблаката денет нет. Если бы были деньги, аблакат, может, и выгородил бы, да денег нет. Хоть бы забрали Леху побыстрее в армию! Клара Никитишна, похлопочите перед начальством, чтобы побыстрее Леху призвали. В армии из него человека сделают.

– На фронте могут и убить, – говорила тетя Клара.

– На то судьба. Ему все равно идтить на фронт. Лучше сложить голову на поле брани, чем в тюрьме захиреть.

Тетя Груня доставала чапельником из печи огромную черную сковороду с жареной картошкой, облитой яйцами.

– Прошу к столу! – приглашала она. – Зинка, перестань бросать хлеб курям, самим жрать нечего. Ешьте, гости дорогие, угощайтесь! Не обращайте на нее внимания. Она без понятия. Вы небось отличники, а моя учиться не хочет. Хотя бы ей ума вставили. Как ты учишься, меньшой, расскажи, – попросила хозяйка Рогдая.

По имени она звать брата отказалась, потому что, по ее понятиям, имя Рогдай звучало оскорбительно для городского человека – Рогдаем в колхозе называли племенного быка.

– Меньшой, расскажи, расскажи! Ты слушай, на ус мотай. Только бы на парней глазеть, думает, что не успеется.

Рогдай запускал деревянную ложку в сковородку, вылавливал желток и говорил:

– Главное в учебе – усидчивость.

– Правду говоришь! – кивала головой тетя Груня и давала пестом по затылку дочке. – Не чавкай, хоть тут-то поучись.

– Главное – внимание, – продолжал Рогдай.

– А как учеба? Какие отметки?

– Ничего, – уклонялся от прямого ответа Рогдай: он получил на лето работу по русскому.

Тетя Клара ела торопливо, запивала картошку водой.

– Спасибо! Я пошла.

Дома она бывала редко: ее взяли в разведотдел на подслушивание: слушала по радио, что в эфире делается на немецкой стороне. Дежурила чуть ли не сутками. Тогда еще не было магнитофонов, записывали на слух. На северной окраине Воронежа шли жестокие бои, бои шли в районе сельскохозяйственного института, Ботанического сада. Услышанное тетя Клара записывала на бумажку, а потом переводила и отдавала перевод в разведотдел. Ей повезло – до войны она работала стенографисткой, и теперь стенография ей пригодилась.

В штабе у нее были два напарника, они тоже знали немецкий язык, но они не могли равняться с тетей Кларой.

Начальник разведки говорил:

– Перевод давай точный! Одно слово упустишь – главное не узнаешь. Берите пример со Скобелевой – находка для штаба. Умница! По-стахановски службу несет.

Через месяц тете Кларе выдали военную форму и присвоили воинское звание – сержант. Но об этом я расскажу подробнее в следующих главах, потому что присвоение командирского звания дальней родственнице прославленного русского генерала Скобелева было связано с другими, не менее интересными событиями.

Прежде всего хочется рассказать об одном воскресенье.

В то воскресенье тетя Груня с утра не вышла на работу. Выходных дней летом в деревне сроду не было. Не было раньше, тем более теперь. Невыход на работу был своего рода событием. Предварительно тетя Груня вела тонкие переговоры с бригадиром, занудным стариком по кличке Кила, носила ему яйца и масло. Наконец он смилостивился и разрешил выйти в поле после обеда.

Спозаранок тетя Груня надавала подзатыльников Зинке, заставила дочь чистить хлев. Зинка оказалась непонятно сговорчивой, выполнила урок на совесть, потом куда-то умчалась. Рогдай тоже ушел. Дома остались я и тетя Груня.

Она мылась во дворе под рукомойником, оттирала медные руки и шею пемзой – мыло в деревне перевелось.

Я сидел на пороге дома. Мне все было безразлично, лишь одно чувство мучило, жгло – острая жалость к самому себе и к матери. Она снилась наяву, чудилась во всех встречных женщинах на улице. Сердце замирало: «Это идет мама! Она! Наконец-то она разыскала нас, теперь мы будем с ней и никогда больше не расстанемся». Женщина проходила мимо, чужая, озабоченная, молодая или старая. Я долго глядел ей вслед и глотал слезы…

Тетя Груня кончила мыться под рукомойником, обтерлась полотенцем с петухами, прошла в сенцы, распахнула тяжелый кованый сундук. Он напоминал несгораемый ящик в сберкассе. Ключ от сундука тетя Груня прятала в одном лишь ей известном месте. Это она так думала.

Ключ лежал на печке за трубой. Я видел, как его доставала Зинка.

Тетя Груня вынула из сундука атласное платье. Развернула, прикинула на фигуру. Платье полыхало, блестело; в таком наряде человека видно, как красное знамя, километров за пять.

– Муж в городе купил, – не утерпела и похвасталась тетя Груня. Она присела на край сундука, положила платье на колени, погладила его, как котенка, приговаривая: – Красотища-то какая! Я в нем как незамужняя. И продать жалко и надеть нельзя: наденешь, люди языки распустят: «Мужа в заключение отправила, сама, как пава, вырядилась, кавалеров завлекает». У нас народ спуску никому не даст. Еще туфли у меня есть, лодочки. Сиреневые. Покажу, полюбуешься.

Она бережно свернула платье, еще раз погладила его своими толстыми и сильными пальцами и вдруг заголосила:

– Ой, да кто же мою радость извел! Ой, да кто же этот супостат!

Она держала на вытянутых руках сиреневые лодочки. Лодочки были в грязи и травяной зелени. Я сразу же догадался, кто их брал, – Зинка. Вот зачем ей понадобился тяжелый ключ за трубой – наверняка к солдатам на свиданье бегала, шлындала ночью по лугу, мяла сочную траву сиреневыми туфлями.

Тетя Груня, кажется, тоже догадалась, кто мог быть супостатом.

– Ну, стервь, придет домой! Собственная дочь обворовала! – Она бросила туфли в сундук, хлопнула крышкой, замкнула замок, кованый ключ спрятала под кофточку на грудь. – Алька! – впервые позвала она так грубо. – Хватит горе горевать! Вставай, пойдешь со мной в церковь.

В руках у меня оказался огарок стеариновой свечи.

Тетя Груня продолжала:

– Пойдем, поставишь богородице, заступнице сирот. Думаешь, не вижу, как по матери изводишься. Понятно – мать есть мать, вы люди городские, воспитанные, не то что Зинка. Небось не дождется, чтоб я в поле надорвалась – на платье и на лодочки позарилась. Подумай! Вот вырастила чертово семя! Один никак в армию не уйдет, того гляди отчудит лет на пять в каталажку, вторая… Да я убью ее, своими собственными белыми руками задушу. Не хватает, чтоб в подоле принесла, на всю улицу ославила…

– В церковь не пойду! – твердо сказал я и положил огарок на скамью.

– Чего? – не поняла тетя Груня.

– Бога нет, – продолжил я. – Это суеверие, от глупости в бога верят.

– Правильно, правильно, – закивала тетя Груня. – Разве хочу разуверить? Ну, нет бога, ну и пусть его. Я ведь тебя плохому не учу.

Она замолчала на минутку, потом заговорила шепотом, таинственно, заговорщически подмигивая:

– Так-то оно так, а вдруг? – Она подмигнула и подмяла палец. – Вдруг что-нибудь да все-таки есть? Ведь недаром старики всегда ходят, а? Вдруг есть, кто знает? Вреда-то все равно не будет, если ты поставишь свечку богородице. Понял? Ты смекай, что к чему. Вреда не будет… А вдруг польза? Много еще непонятно в жизни. Конечно, у вас в городе иначе.

Собственно, логика, что вреда не будет, если я схожу с тетей Груней в соседнее село, в какую-то церковь, к каким-то попам, которых сроду и в глаза не видел, и решила дело – я пошел.

Шли полем. Было очень жарко. Хотя стояло безветрие, по хлебу разбегались волны, и в размеренном волнообразном движении хлеба было столько спокойствия и почти забытой мною безмятежности, что я даже обрадовался, что мы ушли из деревни куда-то в гости, куда-то туда, где, может быть, еще осталось вчера и не наступило сегодня.

ГЛАВА ВТОРАЯ,

в которой рассказывается о молитве героя нашего повествования.

Видно, церквушку не заняли в горячие тридцатые годы под овощехранилище потому, что была она ветхой и стояла на отшибе. Река здесь текла сонно; ее можно было свободно перейти вброд или переехать на телеге.

В церкви, как иконы, висел полумрак. Пахло керосином. Народу было много – молодухи, пергаментные старушки. Мужчин, не считая меня, двое – солдат с усами и поп. Солдат стоял в темном углу, белела выцветшая гимнастерка, на ней поблескивала медаль «За отвагу». Он крестился, потом замирал, как по команде «смирно». Поп сипло что-то бубнил нараспев, его мучил кашель.

Бабы падали на колени, били поклоны, били поклоны…

Перед образами чадили керосиновые лампадки; от них-то и тянулся едкий специфический запах. Я поставил огарок домашней свечи перед изображением женщины с ребенком на руках.

Не знаю, как точнее передать то чувство, которое я ощутил в полумраке деревянной церквушки перед изображением женщины с младенцем на руках. Я не думал о том, есть бог на самом деле или нет, я вдруг почувствовал, что горе не только у меня одного, что горе такое же у всех стоящих рядом на коленях женщин, горе у тысяч людей, у миллионов. У нас одно горе. И люди позвали выплакаться вместе с ними.

– Боженька! Боженька!.. – зашептал я.

Я не знал ни одной молитвы, поэтому стал выговаривать то, что было больно; и, дав выход боли, почувствовал, что наступает облегчение. Так выплакивал я в колени матери, когда смертельно обижали более взрослые мальчишки. Мать нежно гладила по голове, я затихал – и обида пропадала.

– Боженька! Боженька!.. – шептал я. – Если ты есть на самом деле, то сделай, пожалуйста, очень прошу, чтоб мама осталась живой! Ну, зачем тебе она? Зачем ей умирать? Она хорошая, самая хорошая! Я буду послушным, буду послушным, буду самым послушным, буду делать все, что прикажешь. Хочешь, убей меня! Убей Рогдая, всех убей, только пусть мама останется! Ты слышишь меня, боженька? Правда, слышишь?

Я шептал страшную молитву, и ее слова околдовывали. Я никогда не предполагал, что слова, которые говоришь сам себе, могут действовать сильнее, чем слова, сказанные другим человеком.

Горе, тоска, отчаяние, безраздельное одиночество превратились в источник горькой сладости. Это было сладостное самоистязание.

Окружающее растворилось в тумане, я забылся…

Рядом женщины били поклоны, били поклоны…

– Боженька! Боженька!..

Тетя Груня вытащила меня на улицу. Она набрала в ладони теплой речной воды и плеснула мне в лицо.

– Сдурел, что ли? – закричала она. – Чего зенки вылупил? Право слово, городской. Иконы… Велика невидаль иконы! На деревяшке масляной краской намалевали и кланяются деревяшке. И молился неправильно, без пользы – свечу-то поставил богородице, а звал бога. Слезы распустил… Может, тебя собака кусала, так скажи, пойдем к фельдшеру, уколы в живот сделают. Кому поверил? Попу! Он прошлой зимой водки нажрался, в сугробе заснул. Легкие-то и простудил. Нет, тебе не в церковь – в комнату смеха ходить. На ярмарках бывал? Видел или нет зеркала там разные смешные?

Она вычитывала долго и убежденно. И много лет спустя, вспоминая поход на богомолье, я удивлялся практицизму русской женщины: в церковь она ходила не потому, что верила в доброту бога, ходила на всякий случай – вдруг поможет, хуже, чем есть, не будет, но надеялась она лишь на самое себя, так как с детства работала и с детства привыкла делать сама себе подарки.

Домой мы вернулись часов в десять.

Я чувствовал себя разбитым, подавленным. Мне было стыдно за истерику. Где-то смутно я понимал, что голословной убежденности в том, что бога нет, оказалось мало, что там, в церквушке, я почему-то смалодушничал и распустил нюни, как девчонки. Ученик шестого класса, пионер, сын большевика, стал умолять бога спасти мать. Разве это не позор? Не предательство?

Я ушел в конец двора, к старой, разлапистой сливе. Здесь стояли стол и две скамейки. За столиком вечерами собирались соседи, играли в лото. Набирали по копейке карт пять, кричали как можно позамысловатее: «Иван Иванович», «Две палочки», «Крендель».

Во дворе появилась Зинка. Мать коршуном налетела на дочь и погнала, как строптивую телку, в сарай. Сколько веревочка ни вейся…

Пришлась Зинке держать ответ за сиреневые туфли, за прогулочки на луг.

На улице остановились две женщины с коромыслами. Они прислушались к крику, который донесся из сарая, и одобрительно закивали:

– Молодец, молодец! Правильно делает, что дочку учит. Зинка никого бояться не стала.

– Дело, дело говоришь. Груня в строгости дочь содержит.

Мать «учила» дочку в сарае…

Сарай был высокий, крытый обрывками толя и клочками серого слежавшегося сена, торчали стропила, двери сняли зимой на растопку кизяка в русской печи.

– Маманя, маманя, невиновная я! – визгливо орала Зинка. – Не буду более без спроса брать твоего!

Вообще-то Зинка вызывала у меня непонятный интерес – выхаживает, как взрослая. И к солдатам ночью на свидания бегает…

Спала Зинка летом на сеновале, так что матери трудно было уследить за ее похождениями. Зинка отличалась от девчонок из моей тридцать четвертой школы. Тех можно было на большой перемене вытолкнуть из очереди в буфете, ударить портфелем по голове, дернуть за косу, пригрозить кулаком, чтобы не ябедничали. Я не мог представить, чтобы какая-нибудь городская девчонка осмелилась бы выйти ночью из дому на улицу, не то чтоб бежать в кромешной темноте огородами, мимо кладбища к солдату на какое-то свидание. Я еще ни разу не назначал никому ничего подобного.

Помню: в третьем классе я пошел после уроков с Борькой Пашковым и Вовкой Гладких в кино на «Дети капитана Гранта». С нами пошла Лерка, тоже из нашего класса.

После кино мы проводили Лерку до ее дома. Нас кто-то увидел. И на второй день Пашкова, Гладких и меня мальчишки дразнили «женихами». Это было очень стыдно. Мы перестали разговаривать с Леркой.

– Маманя, будя терзать! – орала в сарае Зинка. – Маманя, больно, не соображаешь, что ли! Волосы-то выдерешь.

Тетя Груня вошла в раж. Она ни разу в жизни не била детей и, переступив через заветное, не могла сдержаться.

Неизвестно, чем бы окончилось «учение», если бы в конце улицы не послышатся разноголосый собачий лай.

Женщин с ведрами ветром сдуло. Улица опустела. Тетя Груня тоже услышала свору. Она выбежала из сарая, постояла, пригнувшись, чтобы ее не увидели с улицы, перебежала двор.

По деревенской улице шла почтальонша.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

в которой рассказывается о почтальоне и русском плаче.

Она ходила в черной юбке, длинной – до самых заготовок тяжелых солдатских сапог. Почтальонша была высокой и костлявой. Она вышагивала по деревне, стучали сапоги, и еще дальше разносился неистовый лай. Собаки катились следом, норовя вцепиться желтыми клыками в ее ноги. Никто не отзывал собак, не обращала на них внимания и сама почтальонша. Изредка быстрым и точным движением, точно обивая росу на крапиве, выбрасывала вперед ногу, доносился отчаянный визг, и опять слышался захлебистый лай. Из-за прикрытых ставень, из-за навесов, из-за плетней за женщиной в черной юбке следили десятки глаз. В глазах были испуг и суеверная надежда, что собаки отпугнут письмоносицу от дома, от улицы, от деревни – и тогда уйдет беда, никто не придет и не скажет: «Получите похоронное извещение!»

Свора приближалась. Тетя Груня стояла в сенцах. Ей пора было бежать на работу, но она боялась выйти и, переминаясь с ноги на ногу, прислушивалась к звукам с улицы, грызя короткие ногти.

Вдруг лай смолк. Почтальонша вошла в наш двор.

Полканы и Жучки остались там, на воле, у них были свои правила – по деревенским понятиям не положено травить человека в чужом дворе, где ты сам гость, где за беспардонность могут протянуть поленом поперек спины или еще того хлеще – ошпарить крутым кипятком. Собаки, высунув языки, расположились цыганским табором в тени акаций; старики с упоением щелкали блох, молодые обнюхивались.

– Чередниченко! – громко позвала почтальонша. Она стояла посредине двора.

Ей никто не ответил. Женщина в черной юбке сплюнула, достала кисет и газету, сложенную гармошкой, оторвала клочок, свернула самокрутку, долго выбивала искру из кремня обломком напильника; наконец трут занялся, и она прикурила цигарку, трут спрятала в гильзу от крупнокалиберного пулемета, чтоб нагар не осыпался.

– Выходи! – предъявила ультиматум почтальонша. Голос у нее был пронзительный. Говорила она сквозь сжатые зубы, точно боялась, что вырвут изо рта цидулку.

– Меня, что ли, ожидаешь?

Во двор вышла хозяйка, неестественно улыбаясь, всем обоим видом пытаясь показать, что слыхом не слышала о приходе незваной гостьи.

– Чего пожаловала? Аль письмо от паразита пришло?! Может, кто-нибудь адресом ошибся и тысячу рублей пожаловал?

– Нет, письма нет! – ответила письмоносица.

Я опять удивился, как она может громко говорить сквозь сжатые зубы.

– Что ж тогда пришло? – торговалась тетя Груня.

– Извещение…

– У меня на фронте никого нет, – сказала хозяйка и перестала улыбаться.

– И не с фронта.

– Откуда?

– Из заключения.

Я наконец сообразил, в чем заключался секрет звонкости голоса почтальонши – она просто-напросто кричала, кричала на пределе, но зубов не разжимала.

– Что пишут-то?

– Сама прочтешь.

– Ой, не надо!

– Распишись в получении!

– Ну, зачем сегодня пришла? – с обидой сказала тетя Груня. – Сегодня воскресенье… Я с утра в церковь бегала. Я ведь сегодня до обеда гуляю. Ты завтра лучше заходи. Зачем сегодня-то?

– Распишись! – безжалостно потребовала почтальонша и развернула тетрадь, сшитую из серой оберточной бумаги.

– Раз требуется, тогда понятно, – вяло согласилась тетя Груня. – Ой, где писать-то фамилию? Ой, маменька, правда мне! Ой, пришло… Ну ладно, спасибо, что зашла.

Она взяла извещение и, опустив руки вдоль тела, пошла в хату. На улице взбеленились собаки. Лай покатился вниз по улице, к мосточку, через ручей…

Потом он замолк.

Потом возобновился.

И через минут пять опять оборвался.

Так с перерывами он удалялся, становился все тише и тише.

Тетя Груня положила извещение на стол.

– Надо бежать к бригадиру, небось Кила матом кончился, – вспомнила она о работе и быстрым шагом вышла из дому.

Работала она в поле. Весь день копнила сено, вернулась к вечеру усталая, потная. Справила работу по дому: напоила помоями корову, подоила, процедила молоко. Затем второй раз за день долго оттирала пемзой руки и шею под умывальником. Вошла в дом. Достала из кованого сундука красное атласное платье, надела.

Причесалась.

Раскрыла настежь окна.

– Ходила свечу ставить, – сказала с грустью, точно извиняясь. – У людей как у людей – с военкомата приносят, а мне… Эх, непутевый! Иванушка мой! Голубь мой сизокрылый!

Она вздохнула глубоко и шумно, взяла извещение, быстро надорвала, прочитала.

На бумажке, отпечатанной типографским способом, было написано, что ее муж, Иван Иванович Чередниченко, скончался в тюремной больнице от разрыва сердца.

 
Допустите меня, сиротинушку, —
 

вдруг запричитала тетя Груня.

 
Как к удалой-то головушке…
К своему мужу законному…
 

Нет, она не билась в слезах, не рвала на себе волосы, она пела. Нет, не пела – она голосила. Именно! Как могут голосить только русские бабы, горемычные сироты. И в ее голосе было столько отчаяния, столько безраздельного горя, что у меня волосы зашевелились на голове.

Нет, она не билась в слезах, она причитала:

 
Как, скажите мне, пожалуйста,
Нас кто станет кормить-поить?
Как поля-то наши не сеяны,
Стога-то не напаханы.
И закрома-то не насыпаны…
 

Я не мог слушать – я выбежал. Побежал. Убежал на бугор…

На бугре угасал день. Там, внизу, в деревне, было уже совсем темно, и нельзя было различить домов, деревьев – все затопила темнота. Я слышал, как в ночи горевала тетя Груня.

И вот ей, как петухи, подпели голоса. Один у мосточка, другой чуть-чуть подальше, за ручьем.

И еще, и еще…

Это там, где днем смолкал собачий лай.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю