Текст книги "Приключения Альберта Козлова"
Автор книги: Михаил Демиденко
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,
в которой наш герой приходит к выводу, что любовь – не картошка.
Рассказы девчонок взволновали меня. Раньше в кино, когда показывали, как целуются, – я зевал. Тянут резину. Глазки строят, вздыхают, как астматики, потом слюни распустят. Тьфу! Поцелуй – первый источник гриппа. И вдруг я поймал себя на том, что помню губы Гали. Захотелось их поцеловать. Зачем? Всякие такие тонкости, которые происходят между мужчинами и женщинами, я знал. Рос среди взрослых, война шла, теоретическая база была обширная. Мужики, понятно, хотят добиться своего, оказывается, и девчонки думают про любовь. Алла, например, даже обиделась, что ее названый муж не дотронулся до нее. С лагеря парня привели, в бане помыли, белье чистое надели, накормили, – да после этого спать охота. Он и спал, неделю отсыпался, потом правильно сделал, что ушел искать партизан. Я бы тоже ушел. А мать Алкина… Убивалась. Кричала: «Я честная!»
Неужели у меня голова по-иному устроена, чем у других?
На Среднемосковской остановил патруль, проверил документы. Офицер и двое солдат с автоматами.
– Чего шатаешься? – спросил офицер. – Не спится?
– Девчонку небось провожал, – предположил один из солдат.
– Дело холостяцкое – гуляй и гуляй?
И эти тоже… Что они, договорились все?
– Жми домой, жених!
Раньше я слышал подобные слова, но теперь они для меня стали как бакены на реке – в первую очередь бросались в глаза, и были разбросаны не просто так, для красивого словца, а имели смысл, хотя, возможно, лишь лоцман видит знаки на реке.
Любовь… С чем ее едят? Почему про нее столько песен написано? Я прожил пятнадцать лет и никакой любви не встретил. Ее, наверное, и нет, придумали ерунду. Я познал страх, голод, холод, тоску, чувство привязанности. Может быть, одно из подобных чувств, которые набросились на меня, как разъяренный пчелиный улей, и была любовь, просто я ее не заметил, не понял?
…Я вспомнил все свои похождения. Была Зинка. Губастая. В деревне распространялась про поцелуи, про то, что бегала к солдатам украдкой от матери на свидание за кладбище. И сиреневые туфли в зелени изгваздала. Тетя Груня ее порола вожжами в сарае за туфли, потом, когда сына призвали в армию, отдала дочке туфли, и та напялила праздничные туфли на босые ноги. Сейчас, если бы Зинка так же подсела под бок, сильная, потная и бесстыжая, как бы я повел себя? Опять убежал?
Заныло почему-то в животе… Было интересно вспоминать. И в то же время стыдно и противно, но интересно, или, как говорят, завлекательно.
Мысленно я дотронулся до Зинки. Разволновался, покраснел, представил кое-что, о чем слышал от взрослых, и дыхание сперло. Потом я представил, как поцеловал бы Зинку… Когда она улыбалась, у нее были видны розовые десны.
Любовь! Бр-р-р!
Я побежал, чтобы быстрее добраться до дома.
Рогдай спал пьяный. В нос ударил запах водки-сырца. Вонючка страшная. Тысяча рублей пол-литра. И брали. На моей кровати спал какой-то тип в морской форме.
Я постоял на пороге. Свеча почти оплавилась. Хоть бы потушили свет. Могли бы зажечь и коптилку. Вата имелась, керосин тоже, свечу раздобыли, аристократы. Я подошел к кровати, тип сел – чуткий, натренированный. Оглядел меня, как цыган лошадь, и произнес:
– Я из Ростова.
– Я из Воронежа.
– Воронеж – не догонишь, а догонишь – не возьмешь.
– Давно знаю. Кто вы такой?
– Человек.
– Это дает право без спроса ложиться на чужую постель? И обутым?
– Скрипишь.
– Слушай, ты, – перешел я к делу. – Тебя кто привел? Ладно, с братом завтра потолкую, чем обязан вашему появлению?
– Гостеприимство Среднерусской высоты, – сказал тип. – Зовут меня Леша. Сирота, как и вы. Залетом в ваш город. У меня после госпиталя месяц отпуска. Или ты думаешь, товарищ, что в бараке, который называется у вас вокзалом, более уютно, чем здесь? Тепло от печи, как у поэта: «Она дышала жаром, она пылала…» Это к делу не относится. Я у вас ненадолго, на два месяца. И не стесню. Между прочим, Рогдай – человек. Котелок у него работает.
– Ты его напоил? – спросил я. С типом я уже не церемонился. Конечно, нужно было бы проверить документы, но я не решился.
– Он сам пил, – ответил Леша. – Гроши заработали вместе.
– Где заработали?
– Честным путем. На балочке. Продавали мой бушлат. Бушлат назад вернули. Психи. Разве мы виноваты?
– Интересно.
– Не шуми.
– Слушай, Леша, не тяни. Если я опрашиваю, отвечай. Пока я здесь старший, и ты пришел в мой дом.
– Или?
– Или уматывай на вшивый вокзал.
– Хам ты, парниша, хам. Но я… Прощаю тебе за серость. Что, драться будем?
– Ты сильнее, а то бы подрались.
– Я знаю… Я отваливаю на боковую вот на той скамейке. Не будь пижоном, дай что-нибудь под голову.
– У тебя рюкзак.
– В нем консервы.
– Чем укроешься?
– У меня бушлат и шинель. Спокойной ночи, зверь.
Он перетащил барахло на свободную лавку и завалился, точно упал в траншею.
Я потушил свет, разделся, лег. Да, душно у нас становилось в подвале. Пришла весна, земля оттаивала с катастрофической быстротой. И с потолка капало все сильнее и сильнее – кирпич на потолке пропускал воду, он был гигроскопичным, или как там называется стройматериал, пропускающий воду. Снег мы разбросали над подвалом, но тем не менее стены дышали влагой. Будь мы злаками, мы бы давно проросли и из нас выглянули бы лепестки. Но мы были людьми и хотели жить в сухой квартире. От буржуйки воздух становился тяжелым. Постель набухла, как портянка в дырявом сапоге.
Рогдай храпел. Леша стонал во сне, точно у него нарывала пятка. Изредка он скрипел зубами, и мне думается, что он пугал кого-то во сне.
Я был доволен, что они спали и я мог остаться наедине с раздумьями о «чувствах», объединяющихся, как жильцы в коммунальной квартире, общим названием – любовь.
Наверное, любовь все-таки существует. Мой отец любил маму, она страдала, когда пришла повестка, что отец пропал без вести. Я тоже любил родителей. Как вспомню о матери, худо становится, слезы наворачиваются. Я бы не знаю, что сделал, на какие бы жертвы пошел, лишь бы она осталась живой и с ней ничего не случилось. Это бесспорная любовь, но иная, чем любовь хотя бы к Гале. Я любил еще Родину. И ни минуты не задумываясь, пошел бы на любые пытки, лишь бы моей стране избежать страданий. И это совсем иная любовь, чем к женщине. Так почему же все эти важные и сложные чувства затолкали, как деньги, в один кошелек? Как-то их различать нужно, неужели не могли придумать специальных слов, чтобы четко отличать хотя бы в душе, что ты любишь, что ты подлюбливаешь, а что так себе, серединка-наполовинку, просто хочешь получить удовольствие. Хотя бы сокращали слово «любовь» на «люб», и то уже будет яснее. Полюб, в люб, залюб, разлюб, а для совсем маленьких страстишек должны быть и совсем короткие и убогонькие слова – влю, излю, просто лю или у лю-лю… Тогда бы то желание встретиться с Зинкой выглядело правдивым, понятным: я хочу с ней улю-лю. А с Галей… Не знаю. Может быть, полюб, а может быть, и полюбить по-настоящему. Но что это такое, что я хочу от нее и от себя?
Заснул я поздно. И мне снился бесстыжий, липкий сон. Я проснулся от гадливости к самому себе, мокрый, и захотелось побежать за город, найти гранату и оторвать себе голову. Я испугался и в то же время переполнился презрением и ненавистью к самому себе. Я не знал, что произошло со мной. И никто не мог мне объяснить это. Никто не мог сказать, что я стал юношей.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,
в которой дружина получает боевое крещение.
Из второй бани нас выставили через неделю. Поступил приказ пустить помывочный пункт в эксплуатацию. Нас перебросили в особнячок на Селивановой горе. Гора катилась вниз, по ней когда-то зимой мчались санки с мальчишками. Правили они длинными шестами. Гора тянулась километра два, делала повороты, и санки катились почти до самой реки. По воскресеньям на горе толпились любители птиц. Буйствовал птичий базар. Продавали красногрудых зябликов, щеглов, соловьев. Мальчишки покупали голубей. Теперь гора осиротела, по ней катились самодельные коляски редких жителей. На колясках раскачивались бочки, плескалась вода – везли воду с реки.
Ремонт оказался несложным, два дня мы плотничали, потом связисты протянули телефон. Иногда звенел звонок. Старший сержант Зинченко подходил к деревянному ящику полевого телефона, разглаживал усы, снимал трубку и строго рапортовал:
– Номер сто десять на проводе.
После переговоров крутил ручку и требовал «отбой».
Официально мы числились за комендатурой, но звонили нам все, у кого имелся телефон.
Первый выезд состоялся в субботу. Пришла грузовая машина, из кабины вылез дядька в очках. Он снял очки и спросил:
– Здесь спасательная станция?
– В чем дело? – в свою очередь поинтересовался Зинченко. Курсанты изучали устройство противогаза. Старший сержант шутил по этому поводу: «Незнание материальной части противогаза, ржавчина в гофрированной трубке, отсюда и разгильдяйство».
– Я с хлебозавода, – сказал дядька в очках.
– Пекарей среди нас нет, – подал голос Валька. Старшина поглядел на него, и Валька замолчал, крутя в руках выхлопной клапан.
– Понимаете, – сказал небритый дядька, – в городе хлебозавод восстанавливается. Кое-что сделали, но в заднем цехе… Бомба лежит. Пробила перекрытие и почему-то не взорвалась. Она, кажется, тикать начала.
– Звоните! – закричал Зинченко на небритого дядьку. – Немедленно всех с завода! Вон! Как можно дальше. Немедленно! Белов, Козлов… Инструмент. Давай, шофер, показывай дорогу. Где моя сумка? Давно тикает?
– С час.
– Боевая тревога!
Ничего не соображая, мы метнулись к машине, вскочили в кузов.
– Я с вами! Я с вами! – бросился небритый. – Около бомбы поставили дежурного, чтоб ее не били ломами.
– Идите к телефону, – рявкнул на него Зинченко. – Если взорвется, на вашей совести. Бегом. Чтоб пока еду, никого вблизи завода не было.
Шофер включил газ, полуторка рванула, мы с Валькой упали на Верку. В кузове сидели девчата. И Галя, и Сталина со Светланой, Маша, даже Роза, которая умудрялась всюду опаздывать. Когда они успели сесть, я не заметил. Машина, скрипя железными ребрами, как ревматик суставами, прыгала по ухабам. Кое-где разбирали развалины, убирали щебень с тротуаров, сваливали в развалины, затем окна закладывались и белились. Получались как бы среднеазиатские дувалы в два этажа.
Проехали мимо Кольцовского сквера по площади, обкома, завернули на улицу Кирова. Трамвайные провода перекрутились между рельсов, точно трамваи ходили вверх колесами. На углу Верхне-Стрелецкой машина завернула к хлебозаводу и заглохла. Шофер отбросил капот, послышались удары, так встряхивают старый будильник, когда он застопорился.
– Докатились, дальше катиться некуда, – сказал Валька.
– Ого! – сказал Зинченко, выбираясь на крыло машины. – Команда в сборе. Я вас не звал.
– Как так? – удивились девчата. – Мы с вами. Мы тоже.
– Это же замечательно, – сказала Роза. – Коллектив налицо.
– На месте разберемся, – буркнул Зинченко. – Слазь, тут рядом. Пошли. Быстрее слазьте!
Девчонки полезли. Они вначале ложились на борт, потом перекидывали ноги, и только тогда медленно оседали на землю, как снеговики под лучами солнца. Мне стало смешно.
– Как неживые, – сказал я гордо. – Смотрите, как действуют. В один момент.
Я подскочил к заднему борту, оперся рукой и ловко, как ласточка, перемахнул через борт. Ноги слегка согнул в коленях, чтобы приземление было упругим.
Почему-то падал я невероятно долго. Падал и падал, вспомнил полжизни и продолжал падать куда-то через центр земли к Америке.
Вокруг потемнело, наступила южная ночь, которая, как известно, наступает мгновенно, а я продолжал падать. Затяжной прыжок. Я оказался в мягком и ледяном, и свет окончательно погас, и невозможно было продохнуть.
– Где я?
С трудом я сообразил, что нахожусь в глубоком сугробе. Наваждение! Я попытался закричать, но рот был забит снегом.
– Неужели вижу сон? – мелькнула мысль. – По асфальту ехали. Откуда снег?
Я протянул руку… Наткнулся на что-то твердое, каменное и холодное. Крутом было каменное.
– Э-э-э! – заорал я от страха, выплевывая снег. – Люди! На помощь!
Сверху с неба донесся гулкий голос:
– Альберт, живой?
– Не знаю. Да где же я?
– В канализационный колодец упал.
Оказывается, машина проехала канализационный люк и остановилась. Крышки на люке не было. Может быть, ее фрицы в Германию увезли, как памятник Петру I из Петровского сквера, может, еще кто-то другой спер для важных целей, только я влетел в колодец. Вошел я в отверстие без сучка и задоринки, спасибо, на дне сохранился снег, а то бы собирали меня по косточкам.
Когда я вылез на землю белый как лунь, девчата минуты три глядели на меня оторопело, и потом упали от смеха. Началось… Зинченко гоготал, как будто по пустой металлической бочке били камнями, Валька Белов вытаращил глаза и замер, точно ему дали под дых, а шофер… Его смех напоминал залп гвардейских минометов: вжи-вжи… ха-ха… вжи-вжи-ха-ха… Он ударил по мотору ручкой, мотор чихнул, шофер замолк, сунул ручку в мотор, крутанул. Машина застучала, мы опрометью полезли в кузов.
– Смотрите, как действую, – вспоминал кто-то, и начинался новый приступ хохота.
Когда, повизгивая, хохоча, наша команда подкатила к хлебозаводу, люди, что стояли у ворот завода, остолбенели.
– Сумасшедший дом на побывку отпустили? – спросила пожилая женщина в комбинезоне.
– Вылазь! – приказал Зинченко и добавил: – Только не через задний борт.
И опять началось веселье. Захихикали и рабочие, не понимая, по какому поводу смеются, а когда я занес ногу, Роза сказала:
– Подожди, Альберт, погляжу…
И она ощупала землю перед машиной.
– Давай, твердо, дыр не обнаружено.
– Дураки! – закричал я, но прыгать ласточкой не решился. Не хотелось.
– Вы те, кто положено? – спросила с большим недоверием пожилая женщина в комбинезоне. – А не цирк?
– Они, они, – сказал шофер. – Минеры.
– Не понимаю, – сказала женщина. – Почему тогда смешки? Абрам Самуилович позвонил, поднял, как всегда, панику, мы обежали двор, людей вывели, бетон стынет. Сделали замес… Цемента дали всего ничего, три тонны. Килограммов двести впустую схватится. Подумаешь, показалось, что тикает. Может, мыши скребутся.
– Это у вас в голове скребется, – грубо сказал я. – Зинченко, начальник, кончай ржать, как лошадь. Зачем нас сюда привезли?
– Цэ дело! – наконец посерьезнел старший сержант, расправил комсоставский ремень на поясе. – Начихать на цемент. Всех с улицы за три квартала. Хорошо, что приехали в комплекте. Галя, Галочка, распредели посты. Оцепите бегом завод, чтобы никто не прошел, не пролетел. Так… На территорию иду я, хотя… Белов, не сдрейфишь, пойдешь?
– Я завсегда, – сказал Валька и тихо улыбнулся.
– Тоже с вами, – подал голос и я.
– Нет, друг, оставайся здесь, а то погляжу… Смех!
Старший сержант опять было засмеялся, но, увидев печальное лицо женщины, сдержался.
– Рука дрогнет… Если потребуется, позову. Действуйте! Чтоб никого поблизости. Так… Двинули. Бери инструмент.
Но старший сержант пошел не сразу.
Постоял минуту, набрал в грудь воздуха, плотно застегнул воротничок, из-под которого на миллиметр выглядывал, как положено, белый кантик, стряхнул шапкой пыль с сапог и пошел. Валька нес следом инструмент в сумке. Белов шел как-то боком, как котенок, который учится ходить.
– Девочки, – начала командовать Галя. Хорошо, что назначили старшей ее. Я не обиделся. А если и обиделся, то совсем немножко: старшиной назначил меня, а как дошло до дела… Другому власть отдали.
Мне выпало идти с Веркой в начало улицы. Верка шла рядом злая, аж глаза потемнели.
– Галечке все… Подбивается. Ух, немецкая шлюха! Я ей за…
– Ты чего бормочешь? – остановился я. – Чего язык распустила, как помело? Как тебе не стыдно!
– И ни капельки, – огрызнулась Верка. Я наконец догадался, что ее тоже возмутило решение Зинченко назначить старшей при выполнении первого задания Галю. Но мало ли что бывает на фронте, а сейчас мы были на передовой, впереди наступающей цепи.
– Приказы начальников не обсуждаются, – сказал я.
– Какой он мне начальник!
– Прекрати! – разозлился я. – Мы на боевом задании. Человек пошел на смерть. Ты представляешь, что такое бомба замедленного действия?
– Мы их еще не проходили.
– Каждую минуту может сработать… Как даст. И от Зинченко с Беловым потрохов не останется.
– Столько пролежала, ничего не случилось, и сейчас ничего не случится. Сколько их валяется по городу.
– И рвутся каждый день люди. Ты знаешь, не тебе объяснять.
– Так это опасно? – вдруг остановилась Верка и побледнела. – Зачем же он пошел? Зачем его послали?
Она повернулась и побежала к заводу, я еле догнал ее, ухватил за подол, потом за руку, потащил по улице. Она вырвалась и вдруг сникла, из глаз полились слезы. Обильно, как мелкий дождик, который моросит недели две. Я был не рад, что завел с ней разговор, лучше бы она позлилась и не догадалась, что наш старший сержант и Валька пошли в объятия смерти, что там… Одно движение, или где-то в чреве толстой стальной чушки, начиненной сотнями килограммов тротила, повернется на единственный зубчик колесико, соединятся провода и… Страна не досчитается двух сыновей.
– Алик, Алик, – скулила Верка, кусая ногти. – Зачем они пошли?.. Стрельнули бы издалека.
– Не реви, он опытный, он все сделает. Шашку подложит. Да идем, выполняй приказ. Бикфордов шнур видела? Зажжет… Ты же сама знаешь, мы же проходили, как подрывают фугасы.
– Я забыла все.
– Убегут, а она рванет. Красиво.
– Ой, ой, как же я… У меня… Накаркать могу, у меня такой характер, как скажу, так и получается, и все плохое. Что же раньше не сказал?
– Бежим, вот уже улица кончается. Гляди, мужик на лошади заворачивает. Назад! Стой! Назад!
Я схватил под уздцы маленькую тощую лошаденку. На телеге с фанерным ящиком для хлеба сидел мужичонка в немецкой шинельке.
– Отпусти, леший! – заорал мужичонка на меня в свою очередь. – Пусти, а то как гвоздану кнутом, идол. Мне за хлебом…
– Ну, вороти, – подлетела Верка и толкнула в бок лошадь. Та зашаталась и присела на задние ноги. Мужичонка икнул и отпустил кнут.
– Чо? Чо? Чо вы, бешеные?
– Тебе говорят, чурбан, нельзя! – подскочила к нему Верка, вырвала вожжи и завернула подводу.
– Чо нельзя! Караул! Люди, ратуйте! Каратели пришли!
– Батя, – подошел я, – заткнись. На заводе бомбу нашли. Может взорваться. Ее обезвреживают, никому нельзя посторонним приближаться. Тебе жизнь дорога?
– Аллах с ним! – внезапно переменила решение Верка и бросила вожжи. Они потянулись по земле и попали под колесо. Лошадь остановилась. Тощая лошаденка ничему не удивлялась, за войну насмотрелась на такое, что стала философом: сколько ни крути, конец один.
– Так бы объяснили, а то рвут, гикают, скаженные! – выдернул из-под колес вожжи мужичонка, вскочил в телегу, перекрестился и завертел над головой кнутом, как ковбой лассо. Телега загремела по булыжнику. Полы немецкой шинелишки хлопали, как крылья.
– До чего народ непонятливый, – сказала Верка и со смаком сплюнула. – Сколько времени прошло? Скоро рванет?
– Часов нет, – сказал я. – Счастливые часов не наблюдают.
– И зачем я додумалась напроситься в минеры? – сказала Верка и опустилась на край тротуара, села, подогнув колени до подбородка. – Не видела бы, не знала. Чего они тянут? Сердце изнылось.
– Все будет в порядке, – успокаивал я. – Ты… Чего ты про Галю-то сказанула? Отчет своим словам даешь?
– Даю.
– Что, она с немцами крутила?
– Еще как, тебе не снилось.
– Мелешь. Чего плетешь? У нее на глазах родных сожгли.
– Правда, сожгли. Хлебнула.
– А ты говоришь.
– Ой, мальчик, – сказала Верка и положила подбородок на колени.
– Договаривай, раз начала.
– Ну, а почему она осталась живой, знаешь?
– Убежала.
– Никуда она не убежала. Ее схватили, в публичный дом бросили.
– Куда?
– В бардак. Знаешь, что это такое?
– Слышал.
– Слышал. Она, несчастная, туда угодила. Для немецких солдат, и сколько ее там потоптало сапог, одному богу известно.
– Вера, Верочка, – еле произнес я. У меня внутри похолодело. – Ты никому не рассказывай. Никому, умоляю!
– И ты в нее влопался?
– Вера, Вера, что хочешь… Молчи!
– Тебе-то что? Жалостливый. Все вы такие, когда другим баба достается.
– Она же наш товарищ.
– Знаю. Ладно. Я буду молчать. Но если к Зинченко полезет, устрою концерт.
– Ни к кому она не полезет. Она… Понимаешь, она… Она устала. Ей… Я ее взял на руки на дровяном дворе. Теперь я понимаю, почему она так на меня поглядела, – у нее внутри все отмерло. Как бомба взорвалась и все убила.
– Типун тебе на язык и два под язык, – вскочила Верка. – Накличешь. Плюнь три раза через левое плечо.
– На, на… Хоть десять раз плюну.
– Подожди, – она замерла. – Кто-то побежал? Кажись, Валька. Валя, Белов, ты чего? Кого? Кричи громче.
– Козлова, – донесся голос Вальки. Он стоял у ворот хлебозавода и махал рукой.
– А меня? Кликал Зинченко?
– Козлова. Остальным оставаться на местах.
– Тебя. – Верка схватилась за меня. – Алик, тебя кличут. Тебе идти, твой черед.
– Пусти!
– Алик, дай поцелую.
– Отвали! Старшего сержанта целуй.
– Алик, не бойся. Хочешь, с тобой пойду?
Я вырвался и убежал.