412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Эдельштейн » Это критика » Текст книги (страница 7)
Это критика
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 00:27

Текст книги "Это критика"


Автор книги: Михаил Эдельштейн


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

        Оппозицию «критика vs criticism» сам же Д.Бак и задал в одном из своих обзоров. И если вслед за ним по этому пути пойти, то можно довольно много всего интересного понять и про современную критическую жизнь вообще, и про самого Д.Бака в частности.

        Но прежде надо, наверное, договориться, что именно мы под этим самым «criticism'ом» понимаем. Потому как слово новое, на русской почве до конца со своим значением еще не определившееся, из чего и проистекает некоторая путаница, следы которой все желающие могут без труда заметить в помещенном чуть выше интервью.

        Итак, говоря далее о criticism'е, я буду иметь в виду критическую стратегию, построенную на понимании критики как «движущегося литературоведения». То есть «критицисты» о Сергее Гандлевском или Станиславе Львовском говорят в той нейтрально-аналитической манере, какая пристала историку литературы, рассуждающему, скажем, об одической традиции в декабристской поэзии. Выражение личного отношения к предмету разговора в таком тексте воспринимается как нечто рудиментарное, случайно доставшееся по наследству от дальнего родственника и до сих пор до конца не изжитое. В результате получается статья – хоть сейчас в университетские «Ученые записки» помещай.

        Это, впрочем, теория. Или практика – но западная. У нас на практике все выглядит несколько по-другому. Но об этом чуть позже. Пока же шаг в сторону, попытка обрисовать контекст.

        На мой взгляд, Д.Бак не вполне прав, когда, описывая в интервью свой путь, объединяет себя с Андреем Немзером и Александром Архангельским. Между ними совпадение биографическое, поколенческое, личное, в конце концов. Но творческого сходства совсем немного, разнится почти все, от метода до темперамента. Попробуйте представить Д.Бака газетным обозревателем – ничего не выйдет.

        Как критик Бак стоит совсем в другом ряду. Он ближе к М.Липовецкому, И.Кукулину, Д.Кузьмину. И потому защита Д.Баком толстожурнальной критики кажется мне скорее данью традиции или проявлением человеческих пристрастий (здесь надо бы, наверное, какое-то примечание для Александра Агеева сделать: мол, не хочу ничего плохого сказать про толстые журналы, просто пытаюсь ситуацию описывать как она есть – но ведь все равно не поверит). Его естественная площадка – НЛО или, скажем, «Критическая масса».

         «Какой же вы критик, если в своих статьях ни разу никого не «приложили»?! Все пытаетесь наукообразно рассуждать о критике, а не о литературе, уклоняетесь от прямых оценок», – бросает Д.Баку Вл.Новиков на другом круглом столе – на этот раз в «Вопросах литературы». Довольно странный упрек: человеку в вину ставится то, что составляет суть его (и не только его) метода. Хотя в случае с Д.Баком и впрямь любопытно получается: прийти в критику из литературоведения, дабы получить право на оценку и прямое высказывание, и в результате стать символом холодного академизма. Я вот тоже, читая статьи Бака, нет-нет да и ловил себя на мысли: интересно, а ставит ли он двойки своим студентам?

        На самом деле проблема русского criticism'а, конечно, не в «уклонении от прямых оценок». Скорее уж наоборот. Собственно, сам Бак исчерпывающе проанализировал положение дел в едва ли не лучшей своей статье «Революция в одной отдельно взятой поэзии, или Бесплотность ожиданий».

        Criticism сейчас – не просто перспективное критическое направление, но и интеллектуальная мода. Соответственно, упражняются в этом виде спорта у нас по преимуществу не университетские профессора, как можно было бы ожидать, а обозреватели упоминавшихся выше продвинутых журналов. В роли русского поля экспериментов, на котором отрабатываются новые подходы, у них выступает собственная литтусовка. Более того, весь смысл русского criticism'а как раз и состоит в раскрутке нескольких, частично пересекающихся по составу тусовок. В итоге мы получили просто-напросто экспортный вариант пиар-критики. Как будто нам мало было той, что для внутреннего пользования!

        Стоит добавить, что «пиар-критицистами» в таких тусовках оказываются, как правило, самые талантливые, умеющие расставлять умные слова в наилучшем порядке и работать со скоростью несколько новых «-измов» в минуту. Одна беда: как ни тасуй и ни классифицируй их подшефных – все это может произвести впечатление только на тех, кто не знаком с собственно поэтической продукцией последних.

        Д.Бак представляет другой вариант criticism'а, более аутентичный, что ли. Его тексты не предполагают никаких оргвыводов – редкий случай не только на фоне ближайших соседей, но и в современной русской критике вообще. Счастливый человек, он действительно не хочет строить процессы, раскручивать и пиарить. Ему и впрямь важно только мнение свое высказать и аргументировать, а потом обратно в архив, чтобы там сличать варианты Тарковского.

        Любая рецензия у него превращается в легкий пробег по клавиатуре мировой литературы, для того, чтобы рассказать о романе Юрия Малецкого, он вызывает Достоевского, Булгакова, Макса Фриша, Айрис Мердок, Германа Гессе. «Критик тем профессиональнее, чем полнее у него в голове карта текущего литературного процесса», – говорит Бак, сам себя по этому критерию аттестуя скорее как дилетанта, нежели как профессионала. На самом деле это не совсем так. Просто у него в голове другая карта, другой контекст. Ему хочется прочитать понравившуюся вещь на фоне нобелевских, а не букеровских лауреатов.

        Основная интенция Бака-критика – объяснить читателю, как сделана та или иная шинель. И он распускает ее по ниточке, а потом сшивает заново. От анализа к синтезу. От морфологов к Бахтину. Не забывая попутно эксплицировать собственные методологические основания. Criticism как он есть. Знакомьтесь.

        Если бы так писали все – наверное, было бы скучно. Если б такой критики не было вовсе – наверное, было бы грустно. А так... Так в самый раз.

Павел БАСИНСКИЙ

18.09.2003

Русский Журнал: Павел Валерьевич, давайте начнем с вопроса о загадочной премии "Ясная Поляна ", членом жюри которой вы являетесь...

Павел Басинский: На самом деле, я был консультантом по той части премии, которая вручается за лучший дебют, хотя все газеты действительно называли меня членом жюри...

Что касается самой премии – она возникла только в этом году, и произошло это несколько стихийно. Учредили ее фирма "Самсунг электроникс" и музей-усадьба Льва Толстого "Ясная Поляна". Члены жюри – директор музея Владимир Толстой, критики Лев Аннинский и Игорь Золотусский, председатель – прозаик Анатолий Ким. Премия делится на большую (20 тыс. долл.), которую получил Виктор Лихоносов, и малую, за лучший дебют, которая досталась Владиславу Отрошенко. Предполагается, что премия станет ежегодной.

Процедура присуждения "Ясной Поляны" вызвала много споров. Дело в том, что обе части премии вручаются за конкретное произведение, независимо от времени его написания. Единственное условие – чтобы автор был жив. А когда эта вещь была напечатана – роли не играет. Да, наверное, идея вручать премию за дебют, состоявшийся десять лет назад, небесспорна. Но так задумана премия.

Другой вопрос, что в этом году были некоторые частные недоработки, например, не было номинаторов. В следующем году институт номинаторов, я думаю, появится.

РЖ : А сама ситуация, при которой награждаются вещи, написанные тридцать лет назад, сохранится?

П.Б.: Думаю, да. Хотя, по моему мнению, малую премию стоит давать не за дебют, а, скажем, за лучшее короткое произведение.

РЖ : Спасибо, с новой премией все более или менее ясно. Перейдем теперь к вашим критическим работам. Скажите, в своих статьях вы отталкиваетесь от эмоционального восприятия текста или же руководствуетесь определенной стратегией?

П.Б.: Какую бы книгу я ни читал, я изначально к ней благорасположен, я жду от нее чего-то нового и хорошего. Сейчас, скажем, я читаю новый роман Пелевина – и начинаю с того, что говорю себе: «Это интересно». Это первое. Второе: критик никогда не должен забывать о том, что он просто читатель. Перед ним стоят те же вопросы, что и перед обычным читателем. Интересна ему книга или нет? Когда он ляжет в постель, то будет ли читать до двух-трех ночи или отложит книгу в сторону и уснет? Вспомнит ли он об этой книге завтра, захочется ему ее дочитывать или придется себя заставлять? Вот эти два момента очень важны: заведомая благорасположенность к книге и момент непосредственного читательского интереса к ней.

Что же до стратегии, то она касается не конкретного текста и даже не конкретного автора. Конечно, в современной литературе, как, впрочем, и в любую эпоху, есть определенная сумма политик, личных, групповых. И, естественно, я не могу их не учитывать, они присутствуют у меня в голове. Но здесь уместно вспомнить слова Ницше, которые я очень люблю и часто повторяю: нужно бороться с идеями, а не с людьми. Если замечательный человек высказывает идею, которая мне кажется вредной для жизни, – значит, с ней надо бороться...

РЖ: Для жизни или для литературы?

П.Б.: А я считаю, что литература – это часть жизни, социальной в том числе. Я их не разделяю. Более того, для меня разведение жизни и литературы – это смерть и того и другого. Жизнь становится вульгарной, глупой, пошлой, а литература превращается в бессмысленное и бесполезное занятие.

Я категорический противник идеи литературы для литературы. Когда я слышу, что литература избавилась от несвойственной ей роли, мне хочется спросить: а кто знает, какая роль литературы, кто это определил? Со всех сторон раздается: "Наконец-то литература займется сама собой". Но представьте себе женщину, которая говорит: "Ой, как хорошо! Ушел муж, умерли дети, теперь я займусь сама собой". Ну и что она будет делать? Сидеть перед зеркалом и краситься?

А если литература – это часть жизни, то, следовательно, она может приносить жизни пользу или вред. И, скажем, Владимир Сорокин реально вредит жизни. Поэтому с ним нужно бороться, несмотря на то, что он талантливый человек, виртуозно владеющий стилем...

РЖ: В статье «Авгиевы конюшни», напечатанной за пару лет до начала кампании «Идущих вместе» против Сорокина, вы требовали судить его «как минимум по трем статьям: порнография с элементами извращения, разжигание межнациональной розни, а также надругательство над конкретными историческими лицами, чьи дети и внуки, кстати, еще живы». Те подробности, которые идут в вашем тексте дальше, удивительно напоминают будущие действия еще не существовавших в тот момент «Идущих...». Мы знаем, чем их акция закончилась: популярность писателя выросла, он превратился в модную публичную фигуру, тиражи его книг увеличились многократно и т.д. Но представим себе, что Сорокина действительно посадили, романы из магазинов изъяли, лоточникам, торгующим его книгами, грозит уголовное преследование... Вам не тошно было бы существовать в литературном пространстве, из которого подобным образом вычли вашего врага?

П.Б.: Я не предлагал преследовать конкретно Сорокина. Я писал, что если писатель по Уголовному Кодексу заслуживает ареста, то его надо посадить. Почему можно посадить нарушающего закон слесаря и нельзя посадить писателя? Писатель такой же член общества, как слесарь, на нем даже больше ответственности, потому что он имеет дело со словом, а оно будет действовать и после его смерти. Если же вернуться к Сорокину, то я не считаю, что его нужно сажать, скорее, надо штрафовать издательства, которые выпускают его книги. Я не очень хорошо разбираюсь в уголовном праве, но думаю, что в УК РФ можно найти основания для подобных действий.

Что касается "Идущих вместе", то я не знаю, что это за организация, кем она создавалась и кем финансируется. Я в ней не состою и никакого отношения к ней не имею. Но когда томный Сорокин, развалившись, рассказывает, что вернулась цензура, настал новый 37-й год, – это чушь! Какой 37-й год? Да в 37-ом он до письменного стола не дошел бы!

Давайте разберемся. Что, собственно, произошло? Общественная организация подала на писателя в суд. Имеет она право это сделать?

РЖ: Безусловно.

П.Б.: Вот и все. Происходит нормальная демократическая процедура, демократичнее некуда. Подобное случается на Западе сплошь и рядом, на писателей подают в суд, феминистки со всеми подряд судятся – и ничего. Никого это не волнует, никто не кричит про 37-й год.

РЖ: И все-таки: я предлагал представить гипотетическую ситуацию, когда все то, что вы описывали в «Авгиевых конюшнях», сбывается, как свойственно антиутопиям...

П.Б.: Наверное, мне было бы жалко Сорокина, мне всех жалко. Я жалел Лимонова, когда он сидел в тюрьме. Действительно жалел. Потому что пробыть там месяц, может, и не страшно, но когда он год просидел, то было видно, насколько ему это тяжело. И пускай вся страна его узнала, пускай шли письма протеста и все его поддерживали – но элементарно физически человеку было тяжело.

С другой стороны, писатель должен знать, на что он идет. Он отвечает перед вечностью, но он отвечает и перед обществом, перед законом. И Рушди должен был знать, на что идет. И знал, я вас уверяю.

РЖ: Аналогия между Сорокиным и Рушди, наверное, более уместна, чем между Сорокиным и Лимоновым. Потому что Лимонова все-таки сажали за хранение оружия. Мы можем утверждать, что обвинение было сфабриковано или что для Лимонова игра в войну – вариант жизнетворчества. Но никто не арестовывал Лимонова за печатное слово... И все-таки, я хотел бы понять – когда вы писали: «Мы со своей стороны обязательно подключим Пен-центр и прочие сердобольные организации, чтобы талантливый в общем-то писатель за свое несознательное хулиганство схлопотал не три, допустим, года, а один», – какова была доля метафоры в этих словах? Давайте сформулируем вопрос так: согласны ли бы вы были выступить общественным обвинителем на процессе Сорокина?

П.Б.: Нет. Можете считать мою позицию лукавством, но я человек литературы, а общественным обвинителем может быть, скажем, представитель общественной организации, борющейся за нравственность в нашем отечестве...

Поймите, литература не может существовать без границ. Более того, с моей точки зрения, границы полезны для литературы и для культуры в целом, они-то, собственно, ее и создают. Беспредела не должно быть, понятия какие-то нужны. Братки существуют по понятиям, а современная культура считает, что может жить без всяких понятий, что можно писать книги сплошным матом, можно глумиться над Ахматовой... Да относитесь к Ахматовой как угодно, но ведь она не только поэт, она еще и реальный человек.

РЖ: Тут возникает наивный вопрос: а кто эти пределы, эти понятия определяет?

П.Б.: Давайте сначала согласимся, что культура запретов создает культуру вообще. Каким образом – это следующий вопрос. Например, я говорю: необходима цензура. Меня спрашивают: а кто ее будет осуществлять? Так вот и давайте думать: кто, как, в каких пределах?

РЖ: Цензура как самоцензура или цензура как внешний институт?

П.Б.: Как внешний институт. А уж как он будет работать – это зависит от развитости общества. Пока же государство просто блудливо отворачивается от культуры, кидая тем самым свое общество и свой народ.

Мы уже говорили, что литература реально влияет на жизнь. Ее читают школьники, читают их родители. Книга становится составной частью души человека. Я уж не говорю про кино, влияние которого сегодня, конечно, несравненно сильнее. И если государство говорит: снимайте, что хотите, печатайте, что хотите, – это значит, что к власти пришли временщики. Большевики, как к ним ни относись, считали, что будут править долго. А сейчас пришли временщики.

РЖ: А вам не кажется, что в вашей позиции есть некоторое противоречие? Когда мы говорим, что культура вырабатывает механизмы запрета, то речь идет о ее саморегуляции, не нуждающейся в объективации. Предполагается, что писатель каких-то вещей по умолчанию не пишет, а если и пишет, то читатель их не читает и не покупает. А комитет по цензуре – это уже не культура, это форма государственного влияния на культуру...

П.Б.: Вот опять же: как вы хотите отделить литературу от жизни, так вы хотите развести культуру и государство. А их не надо разводить, они едины. Государство должно быть культурным, а культура должна строиться, в том числе, и на государственных интересах, должна заботиться о них.

РЖ: В середине – второй половине 1990-х годов в критике шла достаточно бурная полемика о «новом реализме». Ваши оппоненты утверждали, что она была спровоцирована вами, вы от этой чести всячески открещивались. Но тем не менее: жизнь как-то прояснила этот спор?

П.Б.: О «новом реализме» говорили еще в начале XX века, а уж само понятие «реализм» и вовсе существует с незапамятных времен. Так что я тут действительно ни при чем. Что касается того спора, о котором вы упомянули, то он начался с моей статьи «Возвращение», напечатанной лет десять назад в «Новом мире». Мне просто стало обидно за ту корневую, магистральную линию русской литературы, которую тогда элементарно топтали. Начали с соцреализма, а к тому времени добрались уже и до реализма как такового. Владимир Новиков, к которому я отношусь с большим уважением, писал, что вся русская литература XX века – это литература модернизма, и открыто говорил: «Реализм – это гроб». На это я и возражал в своих статьях тех лет.

Что касается "новых реалистов", то это название закрепилось за группой авторов, о которых я тогда действительно довольно много писал. Это Олег Павлов, Алексей Варламов, Светлана Василенко, Петр Алешковский. Да, определенная доля стратегического расчета в этом, конечно, была. Но уж ни в коем случае мне не хотелось создавать какую-то партию. Скорее, я стремился показать, что и в моем поколении есть люди, которые придерживаются сходной со мной точки зрения.

А потом уже началась вся эта возня. Владимир Бондаренко написал в "Дне литературы", что я создал партию – и правильно сделал. Вячеслав Курицын сообщил, что Басинский ухватился за реализм, так как просчитал, что придет такое время, когда за него будут платить больше, чем за модернизм, – и опять-таки выходило, что я молодец. Тут мне стало неинтересно и даже, если угодно, противно. Потому что реализм ни в коем случае не партия и не школа. Это мировоззрение, уходящее корнями в средневековье. Это способ отношения к миру, основанный на доверии к нему как к творению Бога. Модернист же не доверяет миру, он против не наличного состояния мира, а изначального замысла о нем.

Что касается постмодернизма, то мне с самого начала было ясно, что все это довольно быстро исчезнет. Да, минувшее десятилетие было эпохой постмодернизма, причем это касается не только литературы, но и политики, да и жизни вообще. Но сейчас это проходит. Грубо говоря, Ельцин был постмодернист, а Путин уже нет.

РЖ: А Путин – реалист?

П.Б.: Не знаю. Путин для меня вообще совершенно темная фигура. Сначала он мне нравился, а теперь я просто не могу понять, что это за человек. Но, тем не менее, ясно, что время постмодернизма закончилось.

РЖ: Тогда зачем вы десять лет жизни потратили на борьбу с тем, что, по вашим же словам, оказалось муляжом, обнаружило свою несостоятельность?

П.Б.: Нет, бороться было необходимо, ведь шла экспансия модернизма, в самом широком смысле слова. Писателю, который хотя бы просто писал нормальным литературным языком, отвечали: «Иди ты со своим соцреализмом! Пришли другие времена. Пиши по-новому, если хочешь, чтоб тебя замечали». Курицын мне прямо говорил: «Ты маргинал. Чем ты занимаешься? Сорокин, Пригов, Пелевин – вот настоящая литература. Подрастешь, сам поймешь».

Да ведь и до сих пор ходят споры, включать произведения Сорокина в школьную программу или не включать. И если б не было оппозиции этому, то давно бы уже включили, знаю я этих министерских работников. И учительницы, краснея-пунцовея, обсуждали бы с учениками, почему школьник поедает экскременты своего учителя, и что это значит.

Про выход романов Сорокина или Пелевина сообщают в новостях НТВ. Вы слышали, чтобы там рассказывали про других писателей?

РЖ: Но Пелевин реально популярен, и следовательно, выход новой его книги после нескольких лет перерыва – это информационный повод. Новый роман Сорокина после кампании «Идущих вместе» – это тоже информационный повод...

П.Б.: При советской власти быстро разобрались бы с информационным поводом. Сказали бы: «Товарищи, надо сказать то-то и то-то про такого-то писателя» – вот и повод появился. Повторяю: у государства должна быть политика в области литературы и искусства. Когда она появится – можно будет обсуждать, хорошая она или плохая. А когда ее вообще нет – это ужасно.

РЖ: Со времени публикации «Возвращения» прошло десять лет, история литературы сделала несколько шажков. Подтвердился ли тот прогноз, который вы давали в начале 90-х?

П.Б.: Подтвердился постольку, поскольку модернизм и постмодернизм, как им и положено, уходят сейчас на обочину. Но на первый план выходят вещи, про которые вообще нельзя сказать, модернизм это, реализм или что-то еще. Ну, например, Маринина – это реализм? Да, она пишет довольно простым языком, чего-то злого в мир не несет, вреда от нее нет... Победила массовая литература, ее еще можно назвать народной. А постмодерн уходит в салоны, на славистские конференции. Вот пусть слависты и занимаются всеми этими Приговыми, Сорокиными и прочими.

РЖ: Но слависты сейчас занимаются Марининой и ей подобными едва ли не больше, чем постмодернистами...

П.Б.: Конечно, даже слависты начинают чувствовать, что это явление относительно живое и в большей степени отражающее реальную жизнь... Вообще, в нашей стране идет сейчас процесс, который я, воспользовавшись языком Константина Леонтьева, определил бы как упрощение. Вслед за поверхностным усложнением, так называемым плюрализмом, – на самом деле жизнь не усложнялась, а скорее расцветала ядовитыми цветами – начинается вульгаризация всего и вся.

То же происходит и с реализмом. Я вполне отдаю себе отчет, что появись сегодня новый Юрий Казаков, первоклассный, глубокий прозаик-реалист, то он остался бы маргиналом, имеющим свою достаточно узкую аудиторию. Ну, получил бы он премию имени Юрия Казакова, и на этом его известность закончилась. А реально все равно читали бы Маринину, Акунина, Пелевина. И от этого никуда не деться.

РЖ: А какое место в литературном процессе занимают «ваши» писатели: Отрошенко, Варламов и др.?

П.Б.: Они принадлежат к той самой магистральной традиции русской литературы, о которой мы говорили, к настоящему русскому реализму, существовавшему и в XIX, и в XX веке. Хотя, конечно, даже лучшие из сегодняшних писателей несопоставимы по своему масштабу с Платоновым или Достоевским. Это направление сейчас висит в воздухе и может поддерживаться только премиями. Увы, это так.

РЖ: А почему не находится достаточного количества читателей, которые могли бы поддерживать этих авторов, раскупая тиражи их книг?

П.Б.: А откуда возьмется такой читатель? Народ оглупел, и оглупел стремительно, за какие-то десять лет. Десятилетие назад люди не умели делать деньги, не разбирались в иномарках, но они были глубже, это же очевидно. Советский человек, которого сейчас принято считать уродом, был умнее и тоньше сегодняшнего человека. А с чего нашему современнику быть умным, когда он смотрит этот телевизор и читает эти газеты?

В итоге мы потеряли читателя, которого воспитывали, начиная со школы, с той самой советской рутинной школы, где бедные затюканные учительницы говорили: "Дети, читайте Тургенева; дети, Пушкин – наше все; дети, Лев Толстой – великий писатель". И так или иначе, но школьники что-то читали. А сегодня я включаю телевизор и вижу учительницу, которая говорит: "Нашим детишкам скучен Шолохов, они хотят читать Пелевина". Ну, если уже учителя так заговорили, то это просто кранты.

РЖ: В уже упоминавшейся статье «Возвращение» вы писали, что «между модернизмом и... реализмом лежит граница, переступать которую... нельзя». Вы и сегодня считаете, что в тех словах не было полемического преувеличения?

П.Б.: На уровне техники диффузия, конечно, возможна. Тому есть множество примеров, взять хотя бы Платонова. Но при этом Платонов, по крайней мере, Платонов поздний, периода «Возвращения», никакой не модернист.

РЖ: А «Чевенгур» – это реалистическая вещь?

П.Б.: Я еще раз говорю, что реализм – это не метод и не стиль, это мировоззрение писателя. И пока Платонов исповедовал революционаристские идеи, он был модернистом. А когда он понял, к чему это ведет, и стал жалеть человека, страдать о человеке, то стал реалистом. Что при этом происходило с его писательской техникой – это сложный и интересный, но по отношению к тому, о чем мы говорим, второстепенный вопрос. Безусловно, на этом уровне какие-то диффузные процессы шли.

РЖ: Высшие достижения западной литературы XX века тоже связаны с реализмом?

П.Б.: Ну, давайте посмотрим хотя бы на американскую литературу. Фолкнер, в общем-то, по мировоззрению своему почвенник, человек американского Юга. Хемингуэй – писатель экзистенциалистского плана, но и для него американский ландшафт имеет колоссальное значение. Про всю мировую литературу я рассуждать сейчас просто не решусь, но думаю, что там происходили до некоторой степени сходные процессы. Много ли людей сейчас читает Джойса?

РЖ: Судя по тиражам, да, но реально, наверное, во много раз меньше. А Джойс по вашей классификации разве не реалист? Писатель, встраивающий маленького человека в мифологическое пространство, – чем это не реализм в мировоззренческом плане?

П.Б.: Пожалуй, так.

РЖ: Но тогда кто, кроме Сорокина, остается в рядах модернистов и постмодернистов? Взгляд без боли, взгляд без сочувствия едва ли вообще возможен в большой литературе...

П.Б.: Да даже и в Сорокине есть реализм, от этого никуда не денешься. Если из его последнего романа выкинуть все ритуальные гадости, то получается вполне традиционное повествование. И в Пелевине много реализма, хотя бы в его последнем романе, который весь, по сути, сводится к мысли, высказанной еще отцами Церкви: если человек отказывается от веры в высшее начало, то он ввергается в худшую мистику и его жизнь становится абсурдной, начинает подчиняться не Богу, а числу 29 или 34. Пусть от обратного, но Пелевин приходит к тому же. Другое дело, что он не дает выхода...

РЖ: Так кто же тогда модернист?

П.Б.: Ну, нельзя так ставить вопрос. Не существует, особенно в XX веке, чистых реалистов и чистых модернистов. Мы же не в армии и не в пионерлагере: девочки налево, мальчики направо. Это очень сложный духовный процесс, который каждый писатель переживает по-своему.

Эталон реалистического письма – Лев Толстой, в "Анне Карениной" мы вообще не найдем зазора между жизнью и текстом. Но в Толстом при всем том модернизма более чем достаточно, особенно в позднем творчестве, в "Крейцеровой сонате". Я уж не говорю о его антицерковных проповедях, где звучит такая гордыня... Так что глубинный внутренний конфликт реализма и модернизма живет едва ли не в любом крупном писателе. Другое дело, что компромисса между этими началами быть не может. О чем могут договориться черт с Богом?

РЖ: Давайте попытаемся как-то подытожить все сказанное. По каким же критериям вы оцениваете тот или иной текст? И насколько важно для вас его эстетическое качество?

П.Б.: А что мы понимаем под красотой? Просто соразмерность частей? Когда я слышу выражение «эстетически смелое произведение», мне хочется спросить: «Ну и что?»

Я считаю себя леонтьевцем, а Леонтьев говорил, что все может поверяться эстетикой. Но что под этим понимать? Для того же Леонтьева высшим эстетическим мерилом была, скажем, византийская служба...

Меня интересует, в первую очередь, степень воздействия литературы на жизнь. Литература, которая никак не влияет на мир, пуста. А влиять на мир нельзя, если нет широкого, заинтересованного читателя. Поэтому та потеря читателя, о которой мы говорили, – это главная культурная катастрофа наших дней. Нужно писать, как Маринина, и одновременно – как Лев Толстой, – доступно и глубоко. Не умеете? Что же делать. Значит, маленькие писатели.

РЖ: Вы много лет печатались в толстых журналах, а сейчас работаете в «Литературной газете». В чем для вас разница между журнальной и газетной критикой?

П.Б.: Газетная критика сейчас – это не столько критика, сколько журналистика. Настоящая, серьезная критика может существовать только в журналах. Но журналы страшно потеряли свое влияние, и журнальная критика сегодня практически не востребована. Газеты, конечно, больше читают, у них элементарно выше тиражи. Но, повторяю: газетная критика – критика неполноценная, суррогат. Есть и исключения, скажем, Андрею Немзеру часто удается серьезное критическое высказывание в газетном формате, взять хотя бы его относительно недавнюю рецензию на роман Дмитрия Быкова «Орфография». С выводами этой рецензии я скорее не согласен, но, тем не менее, это блистательный образец того, как в газете, при минимуме площади, можно серьезно, с филологической основательностью, разобрать роман.

Широкоформатная журнальная критика сегодня нужна, пожалуй, только писателям, которые хотят, чтобы о них писали большие статьи с подробным разбором их произведений. Они не хотят понять, что серьезная современная литература по большей части неинтересна никому, кроме самого писателя и его ближайших друзей. А критик изначально ориентирован на более широкую аудиторию.

РЖ: А с чем связана скандальная репутация сегодняшней «Литературки»?

П.Б.: Пришел новый главный редактор, проводящий новую редакционную политику, суть которой в том, чтобы печатать представителей всех враждующих литературных группировок. С этим посылом я абсолютно согласен, а насколько это возможно – вопрос другой. Сейчас литературная жизнь такова, что когда начинаешь печатать и тех, и этих, ни те, ни другие не довольны. Раскол в литературе заизвестковался, образовались два лагеря, которым очень удобно существовать отдельно друг от друга, и им не нужно никакое сближение. Особенно это касается «демократов», которые все сидят в своем углу и повторяют: «Там, где печатается Владимир Бондаренко, ноги моей не будет». Хотя посмотрите на молодых журналистов, Дмитрия Ольшанского или Льва Пирогова, – они же смеются над этой замшелостью.

Вот эту безнадежную миссию объединения литературного поля "Литературка" и пытается взять на себя.

P.S.

Критиковать Басинского легко. Слишком легко. До того легко, что даже неинтересно. Ну кто еще умеет так виртуозно подставляться? Кто может позволить себе с серьезным видом восклицать «Культура в опасности!» или, дразня коллег словцом, напоминающим скорее медицинский диагноз, чем критический инструмент, из статьи в статью требовать от литературы «сердечности»?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю