412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Эдельштейн » Это критика » Текст книги (страница 1)
Это критика
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 00:27

Текст книги "Это критика"


Автор книги: Михаил Эдельштейн


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)


Михаил ЭДЕЛЬШТЕЙН

ЭТО КРИТИКА

Цикл интервью для «Русского журнала» с ведущими критиками начала 21 века

Александр АГЕЕВ

22 мая 2003 г.

        Михаил Эдельштейн: Александр Леонидович, какую цель Вы себе ставите как критик? Когда вы садитесь писать, руководствуетесь ли вы стремлением на что-то или на кого-то повлиять – на литературу, литературный процесс, читательский интерес или книжный спрос?

        Александр Агеев: «Влиять» – это для меня чересчур амбициозная цель. Надо слишком высоко себя ставить, чтобы считать, будто моя статья или рецензия – и даже весь корпус моих статей или рецензий – могут на что-нибудь из вышеперечисленного всерьез «повлиять». Даже в страшных снах мне никогда не снилось, что я, трудясь над тем или иным текстом, выполняю некую «миссию». С другой стороны, и смиренное (впрочем, небезвыгодное) «обслуживание» литературы или, того пуще, книгоиздательского процесса мне претит. Скорее, с помощью литературно-критических рефлексий я решаю какие-то чисто личные проблемы: пользуясь достойным поводом (чужим текстом), какие-то собственные мысли додумываю, обрабатываю и высказываю. Если то, что в итоге получается, как-то «влияет», так и замечательно, но цели такой точно нет.

        М.Э.: Вы неоднократно говорили о себе как о человеке «толстожурнальной» культуры, много лет проработали в «Знамени», но сейчас в «толстяках» практически не сотрудничаете. Почему?

        А.А.: «Толстожурнальным» человеком я стал задолго до того, как пришел работать в журнал «Знамя» в 1991 году. И стал потому, что никакого выбора в те годы, если у подростка появился серьезный интерес к литературе, попросту не было. Молодым это довольно трудно объяснить: заходишь в книжный, видишь полки, забитые разнообразными творениями казахских, туркменских, венгерских и очень-очень советско-русских мастеров пера, а купить решительно нечего. Рано или поздно выходишь на журналы и очень быстро начинаешь ценить прелесть этой культуры, которая, на мой взгляд, гораздо в большей степени «национальное достояние», чем какой-то там «Газпром». Оценим, когда окончательно загнобим. А не сотрудничаю я сейчас с «толстяками» по простейшей бытовой причине: некогда. Туда надо писать неторопливые тексты, имея в запасе большие, не расчлененные никакими спешными работами куски времени.

        М.Э.: Ваша вышедшая два года назад книга «Газета, глянец, Интернет» снабжена подзаголовком: «Литератор в трех средах». Чем для вас эти среды отличаются друг от друга? Ощущаете ли вы сами разницу между своими работами для разных сред?

        А.А.: Ну, это достаточно очевидно, кроме того, про это написано в предисловии к моей книжке. Разные среды – это разные «форматы», разная стилистика, разная степень субъективности, разные читатели. Об этом помнишь всегда, да, собственно, довольно быстро переходишь «на автомат» или, если хотите, «на автопилот».

        М.Э.: А этот опыт работы в разных средах – он обогащает вас как критика, как литератора?

        А.А.: Опыт обогащает всякий.

        М.Э.: Хорошо, тогда, с вашего позволения, о том же самом, но немного по-другому. Все ли эти среды вами одинаково любимы?

        А.А.: Насчет «любви» – вопрос, конечно, более сложный. Скажем так: ближе та среда, в которой чувствуешь себя наиболее естественно, где тебя не стесняют рамки жанра, стилистический «политес» и внешние по отношению к твоей воле задачи. Такой средой для меня была, разумеется, Сеть.

        М.Э.: Но ведь именно Сетью вы и пожертвовали. Это выбор, продиктованный чисто внешними соображениями или за ним стоят и какие-то творческие причины? Ну и, разумеется, планируете ли вы возвращение в Сеть, в РЖ в первую очередь?

        А.А.: Я Сетью не «жертвовал», просто вынужденно и временно, по причине элементарной перегрузки, от нее отказался. Но уже на следующей неделе, если ничего экстраординарного не случится, я вернусь в РЖ.

        М.Э.: С самого начала своей работы в «Знамени» вы выступали и как критик, и как публицист, а сейчас даже больше работаете как чистый публицист. А чем бы вы с большим удовольствием занимались, если б этот выбор определялся только вами, без учета всех привходящих факторов?

        А.А.: Честно сказать, меня всегда раздражали эти определения – «критик», «публицист», всегда казались каким-то внешним насилием надо мной. Если я вообще задумываюсь над тем, кто же я есть, так предпочитаю неопределенное слово «литератор», то есть человек, пишущий тексты. Какая, в сущности, разница, что послужило поводом для текста – художественное произведение или некий факт жизни? В какие-то исторические периоды больше поводов дает литература, в какие-то – жизнь. Если мне самому есть, что сказать, то происхождение повода практически безразлично. Не то чтоб это было некое продуманное «кредо», – просто я так живу и, видимо, буду жить.

        М.Э.: Если все же попытаться отделить одно от другого, публицистику от литературной критики – в одном из «Голодов» вы довольно резко отзываетесь о тех критиках, которые «только по художеству». Вы уверены, что социальная, публицистическая составляющая нужна современной критике?

        А.А.: Никакого отдельного от истории «художества» нет, всякое «художество» порождается вполне определенным стечением социальных, экономических и прочих вроде бы внеэстетических факторов. Полноценная критика, даже когда она занимается только «художеством», фундаментом своим имеет знание об эпохе во всем ее многообразии. Я же резко отзывался о мелких снобах, которые свою приверженность «художеству» и презрение ко всему остальному постоянно и комично манифестируют.

        М.Э.: И еще о «Голоде». В 39-м его выпуске вы пишете примерно следующее (резюмирую): это между собой мы, критики, можем судить по «гамбургскому счету» и утверждать, что в современной литературе ничего интересного не происходит. А общаясь с читателем, должны рассказывать ему о Мамлееве, о Славниковой, о Зорине и т.д., рекомендовать ему их для чтения, помогать своими комментариями. А зачем? Почему нельзя «спустить» читателю тот же «гамбургский счет»?

        А.А.: Между собой мы можем судить по «гамбургскому счету» потому, что мы все, о чем говорим, прочитали, имеем возможность сравнивать, да к тому же у каждого из нас в голове есть некий идеальный образ и писателя, и произведения. Но «спустив» «гамбургский счет» читателю, мы отобьем у него всякое желание хотя бы попробовать пройти наш путь. То есть читать. Собственно, нынешняя критика очень часто так именно и поступает. А на мой взгляд, желание человека читать – ценность куда более важная, чем все вместе взятые «гамбургские счеты» сомнительной корпорации критиков.

        М.Э.: Допустим, но кроме «Знамени» и «Нового мира» существует еще один «толстый» журнал – «Иностранная литература». Что мешает сказать, обращаясь к тому ивановскому библиотекарю, о котором вы упоминаете в «Голоде»: «Вы знаете, в русской литературе последние пару лет некоторое затишье. Зато в „Иностранке“ опубликован великолепный роман Дж.Кутзее. А еще вышел замечательный сборник рассказов Вуди Аллена. И потрясающий роман Грэма Грина недавно издан, никогда не переводившийся (имена, понятно, до некоторой степени условны – как, думаю, и у вас, в примере с Мамлеевым и пр.). Когда что-то равное появится в русской литературе – обещаю сообщить вам об этом»?

        А.А.: На этот вопрос я ответил в каком-то из первых еще «Голодов»: я люблю читать про себя, а в современной зарубежной литературе (по крайней мере, последние полвека) меня нет. К тому же литература – это все-таки еще и язык. Читая Асара Эппеля или Ольгу Славникову, я могу им наслаждаться. А читая «перепертого» Грэма Грина, все время помню, что он на костылях перевода. Добро бы нынешний бум зарубежной литературы базировался на поголовном знании иностранных языков! Так ведь нет – читаем переводы, и очень часто ремесленные. Вкус к языку в массовом масштабе отбивается, и книжки воспринимаются на чисто сюжетном уровне. Это проще, и это, как всякое упрощение сложного, плохо.

        М.Э.: В том же «Голоде», характеризуя отношения критика и читателя, вы употребляете (с несколько ироническим оттенком, разумеется) слова «пропаганда», «агитация», «пиар». У меня довольно давно существует ощущение, и ваши последние ответы его, признаться, укрепляют, что такая характеристика весьма точно отражает нынешнее положение дел в критике: критика наша как бы помогает текущей литературе выглядеть «интересней», чем оно есть на самом деле. И та же АРСС: разве, кроме функций экспертного совета, она не выполняет еще и функции своего рода пиар-агентства, которое раскручивает не конкретные фигуры, а современную русскую литературу вообще? Как по-вашему, оправдано ли такое ощущение и нужен ли такой пиар? А если шире, то должна ли критика «гримировать» литературу" или же «резать правду-матку»?

        А.А.: Критика по возможности должна совмещать пиар с «правдой-маткой», во всяком случае, рисовать образ литературы как сложно устроенной и потому обязанной вызывать уважение системы (или «организма», хотя это слово в применении к литературе не люблю). Отдельные элементы этой системы (произведения, писатели) могут быть достойны похвалы или порицания, но вся система должна подаваться как высокая и всем необходимая ценность. АРСС пока что, к сожалению, очень слабое пиар-агентство. Что же касается критики в целом, то она, на мой взгляд, не столько «гримирует» современную русскую литературу, сколько ее «опускает». И это не есть хорошо.

        М.Э.: Вы часто и азартно полемизируете. Но очевидна интонационная разница в вашей полемике с разными людьми (скажем, Роднянская, Немзер, с одной стороны, с другой же... давайте обойдемся без имен). Можете ли вы обозначить ту грань, за которой полемика с вашей стороны переходит в «драку»? То есть какие жесты (идейные, стилистические) оппонента заставляют вас воспринимать его не как равноправную сторону в споре, а как (условно говоря) «врага»?

        А.А.: С Роднянской и Немзером мы, смею думать, «люди одной культуры», этих критиков я, несмотря на все (иногда очень серьезные) расхождения, уважаю. Полемика переходит в «драку» только тогда, когда я вижу, что встретился либо с цинизмом, либо с глупостью. Я уж не говорю о людях с откровенно «антисанитарными» взглядами. Кстати, вопреки распространенному мнению, «драки» я не очень люблю. Они, конечно, есть некое «шоу», но после них всегда изжога. И никакой пользы.

        М.Э.: На обложке вашей книжки есть характеристика ее как «публичного дневника». В связи с этим – не хотелось ли вам когда-нибудь «поиграть» в «Живой журнал»? Ведь «Голод» был, по сути, шагом на этом пути.

        А.А.: За ЖЖ я внимательно слежу с момента его появления, но пока был «Голод», «играть» в ЖЖ не было смысла. С другой стороны, публичный дневник (а что есть ЖЖ?), который притворяется интимным, – это, на мой взгляд, злокачественное развитие жанра. Так что искушения завести себе эту игрушку у меня до сих пор нет. Лучше я продолжу «Голод».

        М.Э.: Не жалеете ли вы как «литературовед-дезертир» (ваша автохарактеристика) о литературоведении и о преподавании в университете?

        А.А.: О литературоведении иногда жалею – это для меня сейчас образ покоя и наслаждения. На самом деле, покоем и наслаждением была лишь предварительная работа – долгое сидение в библиотеках, неторопливое чтение, ощущение работы «на себя». Потом наступала мука формулирования – на том специфическом языке, который мне всегда был тесен. О преподавании в университете не жалею вовсе: в нем есть чертовски приятные вещи, но в целом это не «мое».

        М.Э.: А то, чем вы занимаетесь сейчас – более «ваше»?

        А.А.: Ну, это я пойму, должно быть, лет через десять. Или тогда, когда начну заниматься чем-то другим.

        М.Э.: Вопрос, который я надеюсь задать всем тем, с кем буду здесь беседовать, но на который ваш ответ услышать, наверное, особенно интересно – ведь вы начинали с научных работ по истории критики, потом преподавали историю критики... Есть ли какая-то традиция в русской или мировой критике, с которой вы себя соотносите, продолжателем которой себя ощущаете?

        А.А.: Чтобы ответить на этот вопрос, надо некоторым образом «выйти из себя», занять некую внешнюю точку и посмотреть на себя со стороны. Я думаю, это не мое дело, а дело тех (ежели они найдутся), кто оценивает меня. А «приписывать» себя к какой-то традиции в критике, чувствовать себя «продолжателем» – это для меня слишком пафосно и потому комично.


        P.S.

        Моя молодость прошла в атмосфере культа личности. Личностью был Александр Леонидович Агеев. Я учился то ли на втором, то ли на третьем курсе ивановского филфака, когда он окончательно завязал с преподаванием и уехал в Москву. Мы были первым потоком, с которым он не работал. И интеллектуальные, но оттого не менее симпатичные девушки, учившиеся годом-двумя постарше, не обращали на нас никакого внимания – «О чем с ними говорить, у них Агеев не вел». Еще бы, «сам Агеев!» – так это называлось тогда на филфаке. Нам, впрочем, хватало и младшекурсниц.

        Последствия культа ощущаются в «городе второй категории снабжения» до сих пор. На днях, готовясь к этому интервью, стал искать в кафедральной библиотеке старый «Литобоз» с нашумевшим в свое время агеевским «Конспектом о кризисе». Вылез из шкафа минут через десять, довольно пыльный и сильно разочарованный. Одиннадцать номеров комплекта за 1991 год стоят, а третьего номера, натурально, нет. В поисках сочувствия обратился к лаборантке. «Неужели нет? – удивилась она. – Увели? А ведь я эту статью помню, такая... ну, с фотографией». Потом несколько секунд подумала и четко подытожила: «Потому и увели».

        В общем, с ранней молодости так и повелось: дерево – дуб, цветок – роза, животное – олень, критик – Агеев. Я, как и положено филологу, тем более земляку, прилежно просматривал все, что он печатал в «Знамени», как, впрочем, читал и других критиков в других толстых журналах. А потом настал «Голод». И тут я понял, что это мне действительно нравится. Это было тем удивительнее, что из всего, там написанного, я был согласен, по-моему, только с текстами «Beatles» и «Jethro Tull».

        Так и пошло: я продолжал читать тексты А.Агеева, не разделяя ни его вкусов, ни его взглядов на литературу, ни его представлений о критике, но восхищаясь тем, как он обо всех этих – вполне для меня неблизких – вещах говорит. Сходные чувства я испытываю, пожалуй, только при чтении вечного агеевского оппонента Дмитрия Быкова, с которым они как-то странно много лет спорят, ехидно поминая друг друга при каждом поводе и без оного.

Я и в интервью этом со многим не согласен. Что, боюсь, время от времени заметно даже по вопросам – полное безобразие с точки зрения канонов жанра. Но интересно там, на мой взгляд, другое. Первые выступления А.Агеева на рубеже 80-90-х создали ему репутацию литературного крайне левого, чуть ли не потрясателя основ. Пейзаж изменился, и при сегодняшнем литературном раскладе А.Агеев – нечто вроде правоцентриста, при всей неуместности здесь подобной терминологии, хранитель традиций, отстаивающий нормы и ценности от «молодой шпаны».

        Ирина Роднянская заметила как-то, что А.Агеев не любит слово «пафос». Слово не любит. А вот пафосом не брезгует. Просто лучше других скрывает. Пафос этот, часто невыговариваемый, но всегда присутствующий в фундаменте, направлен, как мне видится, в первую очередь, на отстаивание представлений о литературе как о безусловной ценности, сомнения в которой уместны лишь до известного предела и, скорее, по частным поводам. Членение на «культурное» – «варварское» или даже «сакральное» – «профанное» (хотя это, казалось бы, понятия уж совсем не из агеевского мира) постоянно присутствует в сознании критика и достаточно часто и отчетливо проявляется в его текстах.

Сегодня граница в критическом сообществе (да и среди читателей) проходит между теми, кто полагает, что литература – это «всерьез», и теми, кто видит в ней нечто вроде раздела светской жизни – серфинг, суши, Виктюк, Пелевин. А.Агеев на общих основаниях принимает участие в патрулировании этой границы и защите приграничных укреплений и обязанностями своими не манкирует. В конкретных работах (не только агеевских, конечно) это наиболее явно проявляется в спорах о том, принимать или не принимать Б.Акунина и прочих сомнительного происхождения, но весьма обеспеченных родственников в родовитое, но обедневшее семейство. Именно четкое самоопределение по этому «основному вопросу» и позволяет А.Агееву видеть в А.Немзере и И.Роднянской людей одной с собой культуры, именно оно снимает все частные разногласия и делает их, по сути, малозначительными.

        Оборотной стороной этого «серьеза» оказывается неожиданно жесткое, хотя и редко выходящее на поверхность отношение многих известных критиков к сегодняшнему засилью на книжном рынке переводного худлита. А.Агеева в почвенничестве заподозрить куда как трудно, и тем не менее... Тут дело, конечно, не в качестве этого худлита (если провести среди ведущих российских критиков опрос на предмет знакомства их с «модными» западными – и восточными – авторами, результат, боюсь, будет неутешительным), а в читательском к нему интересе. Тиражи Мураками не могут не вызывать чувства ревности у человека, ощущающего себя чрезвычайным и полномочным послом русской литературы. Японцы и американцы рассматриваются такой же помехой для «серьезных» российских авторов, как Пелевин и Акунин.

        Всецело сочувствуя традиционалистской «партии», я именно в подобном отношении к иностранной литературе вижу едва ли не основную ее слабость. Увы или ура, но именно японцы и американцы формируют у читателя и отношение к современной русской литературе, и ожидания от нее. Задают планку, если угодно. О.Славникова и А.Эппель существуют не только на фоне Л.Толстого и Ю.Трифонова, но и на фоне Дж.Кутзее и М.Уэльбека. Воспринимать русскую литературу и «воспитывать» российского читателя без учета этого фактора и ненужно, и неправильно, а, главное, все равно из этого ничего не выйдет.

        Разделяющий фундаментальные ценности своей «партии» и некоторые ее предрассудки, А.Агеев выделяется на фоне коллег-традиционалистов не столько идеями, сколько постоянной готовностью к формальному эксперименту. Жанровый (в меньшей степени – стилевой) поиск в работах А.Агеева рубежа тысячелетий ведется с исключительной интенсивностью. Это связано, помимо прочего, и с его обостренным восприятием культуры как общения и, соответственно, с ощущением потребности в новых формах разговора автора и читателя. Основным итогом этого поиска стал «Голод».

        Не случайно площадкой для «Голода» оказался Интернет (кстати, перенесенный на бумагу вместе со всеми линками, «Голод» смотрится довольно-таки странно). Разница между Сетью и оффлайном сегодня, прежде всего, психологическая. Рунет воспринимается как «русское поле экспериментов», автор чувствует себя здесь раскованнее и проявляет большую склонность к риску. Результаты, естественно, различны, но в случае с «Голодом» риск оправдался. На месте отдельно критики, отдельно публицистики, отдельно эссе возник синтетический «публичный дневник» литератора, человека, ощущающего литературу фрагментом «большой» реальности.

        О своем отношении к «Голоду» я уже говорил выше, повторяться не буду. Опасность же здесь, по сути, только одна – обманчивая легкость этого пути. После того как получилось у А.Агеева, попробовать захотят многие. А от синтеза до эклектики – гораздо ближе, чем от великого до смешного. Зато у А.Агеева появятся свои эпигоны – признание посерьезнее любого другого.


Николай АЛЕКСАНДРОВ

5.06.2003

        Русский Журнал: Николай Дмитриевич, на днях в РЖ Сергей Костырко, оспаривая правомочность разговора о сетевой критике как об особом феномене, сказал: «Не говорим же мы, слушая книжные обзоры Николая Александрова на „Эхе Москвы“ или внимая Александру Шаталову, показывающему с телеэкрана новые книги, о феномене радио– и телекритики». Скажите, на Ваш взгляд, на взгляд изнутри, существует радио– или телекритика как отдельное явление? Меняется ли что-то в сознании критика, когда он работает в электронных СМИ?

        Николай Александров: Мне кажется, что теле– и радиокритика – все-таки критика неполноценная. Это, скорее, информация, очень сжатая чаще всего. И радиоэфир, и телеэфир – если иметь в виду те форматы, в которых работаю я, – просто не дают возможности для пространного высказывания. В этом отношении, кстати, сетевая критика – полная противоположность «электронной» критике. Само сетевое письмо иное по природе, человек не ограничен в своем высказывании, Интернет может «съесть» критический текст какого угодно объема.

        Но даже если сравнивать радио– или телекритику с бумажной – отличия все равно существуют. Поскольку я действую еще и как газетный критик, то для меня эта разница совершенно очевидна. Обсуждать какую-то серьезную проблему или анализировать какое-то важное для тебя произведение на письме естественнее, чем устно, если только в студии не собрались несколько собеседников, участвующих в пространной дискуссии. Но даже в этом случае устный жанр существенно иной, письмо больше дисциплинирует.

        Другое дело, что сетевая критика иногда стремится к тому, чтобы свободу устного говорения адаптировать к письму и, таким образом, сделать письмо несколько иным, более привлекательным и менее академичным. Но и в этом случае письменное и устное высказывание, конечно, все равно остаются совершенно разными явлениями.

        РЖ: В Ваших журнальных критических статьях практически не ощущается влияние «телерадийного», аннотационного стиля. Несмотря на более чем десятилетний стаж журналистской работы, Вы в своих больших статьях гораздо более филолог, нежели журналист. Это результат какого-то сознательного самоограничения, сознательной установки?

        Н.А.: Когда я писал статьи, скажем, об Иване Жданове или о лирике Тимура Кибирова, то передо мной, конечно, стояли совершенно другие задачи, нежели при выступлениях по «Эху». Кроме того, они элементарно обширнее по объему, для них требуется больше времени и больше усилий. Да просто иное дыхание требуется. Понятно, что статью в лист нельзя написать за день, даже если она предварительно продумана. И если явление, с моей точки зрения, заслуживает серьезного разговора, то тут, конечно, побеждает филологический темперамент.

        А высказывание журналистское, рецензионное – оно другое по сути. Читателю газеты или слушателю радио не нужен развернутый анализ. Ему достаточно, чтобы я кратко сформулировал свое видение того или иного произведения и интонационно выразил свое к нему отношение, при том, что я стараюсь обычно избегать прямых оценок "хорошо" – "плохо".

        Поэтому это совершенно разные жанры и, соответственно, совершенно разный подход. Большая критическая статья едва ли вообще может быть адаптирована для газеты. Если бы мне пришлось тот самый текст о Жданове или Кибирове переделывать для газеты, то я невольно начал бы перестраивать практически все.

        РЖ: А для Вас как для филолога, «заброшенного» в журналистскую среду, имеющего дело с массовой аудиторией, не унизительна необходимость искать в литературе информационный повод и вообще адаптировать литературу к уровню «среднего» зрителя или слушателя?

        Н.А.: Конечно, ничего унизительного здесь нет. Я же на самом деле не занимаюсь поиском информационных поводов. Скорее, я резюмирую свое прочтение той или иной книги, пытаясь делать это достаточно четко и внятно и, вместе с тем, достаточно коротко, и, кстати, особо не задумываясь над тем, кто является моим слушателем, кому я сообщаю эту информацию. Так что в «радиокритике», с моей точки зрения, не существует проблемы адаптации, здесь нет попытки примирения с другим интеллектуальным или образовательным уровнем.

        Это в каком-то роде афористическое письмо. Иногда, конечно, бывают повторы, одни и те же приемы переходят из одного текста в другой. Но в основе такого письма лежит попытка ясно сформулировать по крайней мере одну мысль по поводу данного художественного произведения. А это требует умения внятно сказать, о чем этот текст, в чем его привлекательность и достоинства. Всего этого критическим работам часто не хватает, нередко в статьях, гораздо более обширных по объему, чем тексты, звучащие в эфире, нет ни единой мысли.

        РЖ: Хорошо, а если посмотреть на эту проблему по-другому: для литературы не унизительно подавать себя как информационный повод? Не унизительна ли для писателя необходимость «раскручивать» свое произведение, а для литературы в целом – строить литпроцесс как цепочку поводов, на которые СМИ могут обратить внимание?

        Н.А.: В общем-то, мне кажется, что литература всегда может постоять за себя. Понятно, что существуют искусственные величины или дутые величины, которые намеренно пытаются раскрутить. Некоторые люди пытаются заработать себе статус, просто его покупая: покупая пространство в газете, покупая положительные оценки своих произведений. Но это крайности, а все более или менее стоящее и без того заявляет о себе.

        Дело в том, что помимо большого писательского сообщества существует довольно внимательное критическое сообщество, которое пристально отслеживает, что происходит в литературе. Любой более или менее внятный текст, даже среднего уровня, сразу привлекает к себе внимание, сразу становится информационным поводом. Просто потому, что дефицит качественной литературы – приходится говорить, используя именно такие термины, – предназначенной для нормального, более или менее образованного читателя, все равно постоянно чувствуется.

        А попытка искусственной раскрутки, как правило, ни к чему не приводит. Ну вот, хоть история прошлого года с прохановским "Господином Гексогеном". Совершенно невероятная кампания по утверждению этого романа в общественном сознании: шум вокруг премии, интервью издателей, разговоры о новой эстетике, о новой имперской идеологии, нашедшей здесь свое адекватное воплощение, – чего только не было. Но текст-то на самом деле скучный, и написан он серенько, чтоб не сказать убого, – этакий фельетонный палимпсест кондового советского уровня, скомпонованный в роман. Поэтому, когда исчез весь этот полемический запал, все сдулось. Сейчас еще существует некоторая инерция, но уже через год мало кто из читателей вспомнит, что такое "Господин Гексоген", и кто его написал.

        РЖ: С другой стороны, роман Проханова покупают, он был замечен в качестве того самого информационного повода всеми каналами, а реальные события прошлого литературного года, например, «НРЗБ» Сергея Гандлевского, привлекли к себе гораздо меньше внимания за пределами собственно литературной среды. В итоге сколько людей знают, что такое «Господин Гексоген», и сколько людей знают, что такое «НРЗБ»?

        Н.А.: Я думаю, что если мы будем проводить опрос, то любые авторы, не ориентирующиеся на массового читателя, будут уступать именам модным или раскрученным. Но, как правило, время здесь расставляет все на свои места. Как в начале века читали Арцыбашева! Сейчас его переиздали, и что? Кто его читает?

        Конечно, художественное качество "НРЗБ" несопоставимо с художественным же качеством "Господина Гексогена", это просто два разных уровня письма. Другое дело, что и среди моих коллег, к сожалению, нередко торжествует прикладное прочтение, а не взгляд на художественное произведение как на художественное произведение. Социальные, идеологические установки, да даже просто обыкновенная человеческая ревность, иногда мешают многим критикам объективно это самое художественное качество оценить. Если брать то же "НРЗБ", то именно оценки контекстуальные, продиктованные самыми разными обстоятельствами, но не имеющие прямого отношения к качеству текста, повлияли, если говорить о премии Аполлона Григорьева, на нежелание занять более объективную и беспристрастную позицию, на итоговое решение жюри.

        РЖ: Членом которого Вы были.

        Н.А.: Членом которого я был.

        РЖ: На той же «григорьевской» церемонии, в частности, в связи с Андреем Геласимовым, много говорилось о необходимости адаптации высокой литературой массовых жанров, о желательности прививки литературе беллетристического начала. Нужно ли литературе идти по этому пути, пытаться, оставаясь литературой, «продать» себя как занимательное чтение, обеспечивая себе таким образом дополнительную раскрутку?

        Н.А.: Да проблема-то на самом деле другая: было бы что раскручивать. Существует очень мало текстов, которые не то что хотелось бы раскрутить, а просто не стыдно было бы предлагать, где есть какой-то уровень для раскрутки.

        Когда в Москву приехала Ирина Денежкина с первой своей книжкой "Дай мне", и на нее все сразу обратили внимание, то человек, с которым она приехала, спрашивал меня: "Коля, как Вы думаете, а можно раскрутить Ирину?" И я ему ответил: "Да, конечно, можно, главное, чтоб человек продолжал писать. Будут тексты – будет и раскрутка". Так вот раскрутка за этот год была необыкновенная, человек, только-только показавшийся в литературе, написавший по сути полтора текста, привлек к себе огромное внимание. Ирину привозят на ярмарку "Нон-фикшн", включают в жюри "Национального бестселлера", переводят на другие языки. Все это просто невероятно – но самих-то текстов нет, ничего нового не появляется.

        Случай Денежкиной показателен тем, что здесь пиар-кампания начинает играть против автора; автор перестает писать и существует на волне предыдущего успеха. Понятно, что если она не будет активно функционировать в литературе – ничего из этого не выйдет. И если присмотреться, то мы увидим, что очень немногие способны долгое время продержаться в литературном пространстве при любых пиар-затратах. Так что ничего в пиаре как таковом плохого нет и ничего унизительного нет – были бы хоть какие-то основания.

        РЖ: И для большого писателя ничего зазорного нет?

        Н.А.: С моей точки зрения, и для большого писателя нет. Это же технология, так сказать, «обоюдная». Понятно, что СМИ создают имя, но идет и обратный процесс, когда уже раскрученные имена поддерживают СМИ. И в журналистике идет постоянный поиск таких имен, они в дефиците. Если некоторое имя стало брендом, то ему уже не нужен дальнейший пиар, наоборот, оно само влияет на авторитет и раскупаемость издания. И писатели тут не исключение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю