Текст книги "Это критика"
Автор книги: Михаил Эдельштейн
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
РЖ: То есть если вы пишете о Сергее Кара-Мурзе или Олеге Платонове, это не значит, что они вам интереснее, нежели Владимир Маканин или Людмила Петрушевская?
А.В.: Нет, просто о Маканине и без меня – другие – напишут, а о Кара-Мурзе из наших авторов не напишет никто. Это опять-таки скорее заполнение некоей журнальной лакуны, чем обозначение каких-то пристрастий.
РЖ: Расскажите как бывший президент АРССа о деятельности Академии. Каковы функции ее президента?
А.В.: Главная задача президента и его помощников – это правильная организация работы премии имени Аполлона Григорьева. Есть и другие моменты, связанные с выпуском сборников «L-критика», с проведением григорьевских чтений, но главное – это жеребьевка жюри, организация его работы, процесс выдвижения произведений, обеспечение судей текстами, подготовка двух церемоний и тому подобная малотворческая работа.
РЖ: А чего сегодня, на ваш взгляд, не хватает русской критике? Каких течений, каких имен, каких жанров?
А.В.: Меня печалит, что исчезает обзорная статья. По-моему, последним критиком, который еще работал в этом жанре – ну, скажем, писал статьи по итогам года, десятилетия, жанровые обзоры – был Андрей Немзер. Когда он перестал этим заниматься, обзор фактически исчез.
Исчезает он, во-первых, потому, что исчезает автор, который хочет и может написать обзорную статью, а во-вторых, потому, что исчезает читатель обзорной статьи. И исчезновение автора вполне объяснимо: для того, чтоб написать обзор, прочесть надо очень много, писать его долго, а гонорар... Гораздо практичнее прочесть одну-две книжки, написать рецензию и заработать по сути те же самые деньги.
P.S.
Об этом уже неоднократно писали: во второй половине 90-х целое поколение критиков бросило заниматься литературой и подалось в публицистику. Хотя «бросило», наверное, слишком категорично сказано, – бывших критиков не бывает, о чем недавно напомнил Александр Архангельский, – но тем не менее.
Насколько оправданным оказался тот переход, однозначно ответить не возьмусь. Для всех по-разному. Например, тот же Архангельский от него скорее выиграл, чем проиграл; хороший критик стал отличным политическим обозревателем, одним из самых интересных либеральных журналистов. А вот «общественные» тексты Александра Агеева мне кажутся скучнее его критических работ, при том, что «за политику» я с Агеевым практически всегда согласен, а «за литературу» совсем даже наоборот...
Из того критического поколения формально Андрей Василевский сегодня теснее всех связан с литературным процессом. Однако, как справедливо заметил Агеев, «Василевский – главный редактор, это уж и вовсе особая профессия». Как литературный критик Василевский последние несколько лет практически не выступает. На «Книжных полках» у него одни Третьяковы с Куняевыми, а литературную часть новомирской «Периодики» давно уже ведет Павел Крючков. Сам Василевский причины такого уклона в интервью объясняет достаточно убедительно, но что-то мешает поверить ему до конца. Наверное, слишком уж синхронно двинулись в эту сторону его ровесники и коллеги.
Разобраться со своими чувствами по поводу превращения Василевского-критика в Василевского-публициста мне оказалось достаточно сложно. Конечно, я один из тех упомянутых в интервью пользователей, кто первым делом скачивает из сетевой версии «Нового мира» очередную «Периодику», а потом уже смотрит все остальное. Но с другой стороны, мне всегда нравились собственно литературно-критические выступления Василевского, и нынешний песок в виде Кара-Мурзы с Олегом Платоновым, на мой вкус, слишком неважная замена тому овсу.
У Василевского-критика есть (было?) несколько очевидных достоинств. Во-первых, завидный полемический темперамент – в 90-х он воевал на несколько фронтов одновременно, защищая поэзию от Пригова, прозу от Сорокина, масскульт от Золотоносова, художественный вымысел от Гольдштейна и т.д. Во-вторых, впечатляющий диапазон возможностей: от изящного, почти литературоведческого эссе «Попытка компенсации» до такого блестящего образца саркастической аналитики, как «Вот Слаповский, который способен на все» – о Слаповском с тех пор писали много, но не совсем понятно зачем: этой рецензией почти десятилетней давности феномен писателя, собственно говоря, исчерпывается. К этому перечню надо прибавить редкий дар психологического анализа, когда рецензируемого автора клали на кушетку и разбирали до последнего винтика, как в случае с неудачно съездившим в Иерусалим иеромонахом Романом.
К концу 90-х на смену всей этой цветущей сложности пришла «Периодика». О жанровой природе этой рубрики сказано много и в основном правильного и восторженного. Александр Агеев, например, назвал ее «единственным настоящим „ноу-хау“ в крупноформатной литературной журналистике 90-х годов».
Это, конечно, так. Но, на мой взгляд, «Периодику» нужно рассматривать еще и как своего рода стратегический ход. Или, если заимствовать приговское выражение, использованное самим Василевским в одной из его старых заметок, «назначающий жест». Появление подобной рубрики «назначает» «Новый мир» «„золотой серединой“, условной осью, по отношению к которой... позиционируются другие журналы». Тот, кто обозревает и структурирует литературное поле, тем самым как бы приподнимает себя над ним. И в этом плане «Периодика» восходит не к «Библиографической службе „Континента“», на чем настаивает Игорь Виноградов, а к столетней давности практике тотального рецензирования – к деятельности Брюсова в «Весах» и «Русской мысли», к «Письмам о русской поэзии» Гумилева.
В современной ситуации так, волевым жестом, назначил себя первым критиком Андрей Немзер и десятилетием ежедневного труда заставил литературу поверить в это. Параллель не случайная. «Немзер – своего рода литературный ОТК», – говорил в недавнем интервью РЖ Дмитрий Бак, поясняя, что прозаик NN может побояться сочинять откровенную лажу, зная, что Немзер прочтет и приложит. В таком случае «Периодика» – нечто вроде ОТК для авторов non-fiction. Об этом хорошо написал Агеев в уже цитировавшемся «Голоде».
В пользу этой версии свидетельствует и эволюция рубрики, описанная самим Василевским в интервью. От авторского комментария к объективной подборке цитат – так и должна она была развиваться в рамках избранной стратегии.
Боюсь, правда, что Василевскому в силу его темперамента не слишком уютно в роли беспристрастного арбитра, которая так легко давалась тому же Брюсову. Даже маска редактора «наиболее универсального» толстого журнала, «печатающего не все, но замечающего все», Василевскому ощутимо жмет, и иногда он ее с видимым удовольствием сбрасывает, превращаясь на пару минут в Василевского середины 90-х: «Я хочу сказать Владимиру Новикову, который радуется тому, что спустя двадцать лет любимые им Соснора и Айги вошли в число уважаемых, премируемых и проч. Я думаю, что не пройдет и двадцати лет, как мое нынешнее убеждение, что Соснора и Айги – выдуманные, несуществующие поэты, станет общим местом. [Владимир Новиков с места: „А аргументы?“] Дело обстоит еще хуже, чем представляется профессору Новикову, никаких аргументов не нужно».
Никита ЕЛИСЕЕВ
26.12.2003
Русский Журнал: Никита Львович, вы несколько раз говорили, что «серьезная» русская литература находится в кризисе и ваши надежды сейчас связаны скорее с жанровой беллетристикой. Вы видите в этом естественную актуализацию младшей линии или же это необратимый процесс: «мир, как мы его знали, подходит к концу», и литература превращается в средство развлечения, конкурирующее с боевиками и компьютерными играми?
Никита Елисеев: Позвольте, но «естественная актуализация младшей линии литературы» как раз и означает, что «мир, как мы его знали, подходит к концу»... По крайней мере, я так понимал и понимаю формалистов, у которых я вычитал эту самую мысль насчет «актуализации младшей линии». Иное дело, кто это «мы», знавшие мир, который подходит или уже подошел к концу? Я, к примеру, уже столько миров увидел, подошедших к концу или вовсе кончившихся, что впору завопить: «Мы, мы, мы, что за странное слово? Неужели они – это „мы“?»
Иное дело, что я не то чтобы надежды связываю с жанровой беллетристикой. Нет, нет, здесь потребно иное слово. Не надежда, а... прогноз, что ли? Диагноз? Здесь не радостный клич Льва Лунца "На Запад! К Стивенсону!" и не веселое довлатовское "Долой Пруста и Джойса! Да здравствуют Виталий Бианки и Борис Житков!". Здесь такая... мм... печальная констатация факта – "литература превращается в средство развлечения".
То есть умирает. Или не умирает? Я не знаю. Понимаете, мне кажется, что если литература будет только средством развлечения, то она попадет на то поле, где ее побьют. Футбол – азартнее, шахматы – интеллектуальнее, фитнес – здоровее, кинематограф – зрелищнее. Конкуренции с боевиками и компьютерными играми литературе не выдержать.
Я, кстати, если и хвалю современные жанровые книги, то как раз такие, в которых развлекуха (so?), экшен (так, что ли?) не более чем средство решения... мм... извините, высоких, внелитературных задач. Идеология "решателей" этих задач может быть мне – мягко говоря – не близка, но я ценю энергию, пусть это будет даже энергией ошибки, как в "На будущий год в Москве" Вячеслава Рыбакова.
Видите ли, я люблю писателей, которые уважают читателей. Писателей, которые стараются писать интересно, но уверены в том, что читателям интересен не один только экшен. Господь с вами (ними, нами), а у ругаемого-хвалимого Тарантино в "Бешеных псах" что? Экшен? Да там полфильма разговаривают – и на какие темы! Вслушайтесь: "Потому что она испытала боль, вот и полюбила. Ей больно, очень больно, а казалось бы, со всем городом переспала! Поэтому песня и называется "Как девственница".
Мне, к примеру, ругаемая-хвалимая "Орфография" Дмитрия Быкова по сердцу, постольку поскольку там остросюжетная история соединена, сцеплена с нетривиальными – ей-ей! – мыслями и чувствами касательно положения интеллигенции в мире, который подошел к концу...
РЖ: Существует ли сегодня деление русской литературы на питерскую и московскую?
Н.Е.: Не знаю. Наверное. Питер все-таки очень странный город. Не похожий ни на Москву, ни на другие русские города. Может быть, это мне только кажется так? Я ведь живу в Питере, а в прочих городах – наездом, набегом, пробегом. Хотя, знаете, уж очень это хорошо получилось у Давида Самойлова в «Кломпусе»:
Поэты с берегов Невы!
В вас больше собранности точной,
А мы пышней, а мы восточней,
И слава богу – веселей ...
чтобы быть вовсе фикцией.
РЖ: А по каким параметрам можно провести эту границу?
Н.Е.: Очень точно и верно провел разделительную линию между питерской и московской литературами Дмитрий Быков. Он сравнил «Невозвращенца» Александра Кабакова и «Не успеть» Вячеслава Рыбакова. И там и там – антиутопия, написанная в одних и тех же обстоятельствах поздней перестройки. И безнадега вроде бы одинаковая. Но то-то и оно, что «вроде бы»... У Рыбакова как-то все лиричнее, карандашнее. «Невозвращенец» – пышное московское барокко. А «Не успеть» – грустный и черно-юморной питерский романтизм. Не успеть, господа-товарищи, вырастут у нас крылышки, и никто нам не поможет в борьбе с внезапной нашей ангелизацией.
РЖ: А почему вы, петербургский автор, печатаетесь по преимуществу в московских журналах? За этим стоят какие-то эстетические разногласия с «питерской словесностью» в ее нынешнем виде?
Н.Е.: Такой есть анекдот про советский знак качества: человечек ноги растопырил, руки раскинул: извините, мол, так получилось... Вот и я... Никаких особенных разногласий у меня нет ни со «Звездой», ни с «Невой». Ну, получилось так. И потом, я же печатаюсь в питерских журналах! В «Собаке.ru», в «Календаре», в «Эксперте Северо-Запада». Хотя да... это же не специально-литературные журналы. В общем, простите, не могу ответить на этот вопрос.
РЖ: А кроме Питера-Москвы, какие оппозиции в русской литературе актуальны сегодня, когда прежние (эмиграция – метрополия, либералы – почвенники, радикалы – традиционалисты) вроде бы сняты?
Н.Е.: «Масскульт» и «серьезная литература»? Нннет. Не получается. Для оппозиции необходимо отторжение, неприятие, а в случае с «масскультом» и «серьезной литературой» – или снобистское незамечание с той и с другой стороны, или... тово-этово... (см. выше, нет, нет, еще выше) плодотворное взаимопроникновение. Сходу-сразу вспоминается Пелевин или его протагонист Сорокин (в лучших своих произведениях). А впрочем, мне вообще-то стоит заткнуться по поводу «масскульта». Я ведь (к стыду своему) не читал «женских детективов»: Маринину, Донцову, Устинову, а там...
Фу ты, извините, я же об оппозициях. Эк меня занесло... Может, художественная проза, "беллетристика" и невыдуманное, "нон-фикшн"? Мне, например, интереснее читать невыдуманную прозу о войне Елены Ржевской, чем всякие эротико-мистические страсти-мордасти в "Голой пионерке" Михаила Кононова. Но это – факт моей биографии, а не общелитературной ситуации. Беллетристический, реалистический "Генерал и его армия" так же не противостоит воспоминаниям Левки Рубинштейна (не спутайте десантника с поэтом), как и беллетристическая фантастическая "Голая пионерка" не противостоит "Дусину деньку" Ржевской. То есть мне-то кажется, что противостоит, но это потому мне так кажется, что мне очень не нравится "Голая пионерка" и очень нравится "Дусин денек". Однако это – "воинствующий субъективизм", как сказал бы Николай Ленин (Владимир Ульянов). Объективной оппозиции здесь нет. Настоящего противостояния здесь нет.
Да. Рискну утверждать: нет никаких оппозиций в современной русской литературе. Современная русская литература от канализованного состояния при соввласти (самиздат-тамиздат и просто-издат, традиционалисты и радикалы, либералы и почвенники) перешла к состоянию диффузному, болотистому, атомизированному. Ну какие уж там оппозиции (литературные), когда в "Завтра" печатается Тимур Зульфикаров, взорвавший (по собственным словам) "золотую клетку" русского стиха? Клетка эта, на мой взгляд, не "золотая", а "биологическая", поскольку
Из памяти изгрызли годы,
За что и кто в Хотине пал,
Но первый звук Хотинской оды
Нам первым криком жизни стал ,
но это на мой (с Ходасевичем) взгляд. Может, мы ошибаемся?
Да, я об оппозициях. Так вот – повторюсь – их нет, этих оппозиций. Каждый за себя, один Аполлон – за всех. (Я имею в виду бога, а не поэта и премию его имени.)
РЖ: Если верить вашему эссе о Елене Фанайловой, то все беды современной русской поэзии от бардов. Как вы относитесь к бардовской традиции? Вы не признаете ее вообще или вам несимпатичны попытки «письменной» поэзии опираться на поэзию «голосовую»?
Н.Е.: Сейчас я буду каяться и хвастаться. Я очень плохо выражаю свои мысли. Остается успокаивать себя тем, что мысли мои слишком неожиданны и парадоксальны, чтобы выразить их достаточно точно. Мне очень приятно, что вы читали и помните мое эссе о Фанайловой, но в данном случае я чувствую себя, как тот бакалейщик из «Швейка», которого волок полицейский со словами: «Я тебе покажу, как нельзя требовать от солдат Австро-Венгрии победы, когда с ними так обращаются!». Бакалейщик, как известно, лопотал, что у него лавка и он совсем не то хотел сказать! Лавки у меня нет, но я не то хотел сказать.
От бардов у современной русской поэзии все беды и победы. Вернее, все беды-победы. Понимаете? Это все та же "актуализация младшей линии литературы", что и в прозе. Если верх берет циничная развлекуха, то это – беда, а если наивность, непосредственность, открытая эмоция, то это – победа.
В конце концов, я очень люблю поэзию Дмитрия Быкова, а уж там бардовского, окуджавского завывания – ууу.
Не дразни меня оттепель, не
Соблазняй поворотами к лету.
Я родился в холодной стране,
Честь мала, но не трогай хоть эту ...
В конце концов, какой замечательный поэт современной России – Михаил Щербаков. А уж он-то – бард из бардов! Патентованный бард, бард par excellence. И потом, что означает "попытки "письменной" поэзии опереться на поэзию "голосовую"? Я старомоден. Поэзия для меня прежде всего произносима. Она, будучи записана, только то и делает, что пытается опираться на "голос". Сколько бы ни были корявы стихи Сергея Стратановского или Николая Кононова, но они – произносимы. Интонируемы. Кононов – тот просто поет, даром что без гитары:
Чтобы роза роллс-ройса упрела на альпийской кушетке,
Дай-ка мне, ангел сердечный, ноктюрн доиграть на гашетке ...
Нет, нет, если в моем эссе о Фанайловой вы вычитали нотки неуважения к бардам, то mea culpa, я не предугадал, что мое слово отзовется эдаким боком.
Бардовская традиция – это, понимаете ли, вроде джаза. Ну, как бы это пояснить... Вот однажды я слышал, как поэт и переводчик Валерий Шубинский рассуждает о кризисе в современной американской поэзии: мол, если что и выведет эту поэзию из кризиса, так это джаз. А нашу поэзию из кризиса выведет бардовская песня.
РЖ: Хорошо, а рок-поэзия существует как литературный феномен?
Н.Е.: Отважно и безоглядно скажу: существует. Яна Дягилева – чем не поэт? Чем не рок? Соединим и получим: рок-поэт.
РЖ: Некоторые наблюдения из ваших эссе (о Набокове и Селине или Бунине и Достоевском) выиграли бы в убедительности и признании литературоведов, будь они несколько более академически оформлены. Согласны ли вы с таким утверждением? И не привлекает ли вас академическая манера письма?
Н.Е.: Спасибо. Я просто не умею, не научился академически оформлять свои мысли и наблюдения. Но мне кажется, что истине все равно, в какой одежде появляться. Я так думаю и потому так выражаю свои мысли. Если бы я думал по-иному, то и выражение мыслей у меня было бы иное. Меня не привлекает академическая манера письма, потому что она не моя.
РЖ: А как вы относитесь к традиционному литературоведению?
Н.Е.: Я прекрасно отношусь к традиционному литературоведению, только себя в него не отношу. Не оно плохо и не я хорош, а просто мы – другие, разные. Оно – традиционное литературоведение, а я – Никита Елисеев.
РЖ: Существует ли в современной русской литературе и критике розановская традиция? Если да, то плодотворна ли она? И относите ли вы к ней себя?
Н.Е.: Ну вот видите, вы сразу мне и пару нашли; да нас там целая компания – вы правы. Просто я не рискну назвать Самуила Лурье, или Виктора Топорова, или Льва Аннинского, они-то все разные и могут обидеться, де, а нас-то куда? Кто вас уполномочил нас эдак «скомпанировать»? А вот все ж таки рискнул. Заметьте, что Андрея Немзера или Ирину Роднянскую, к примеру, я в эту «компанию» не внес. Другие. Не розановские. А в Бенедикте Сарнове или в Станиславе Рассадине, как ни странно, «розановское» имеет место быть.
Да: самая мощная традиция современной русской литературы и критики – розановская. А коль скоро она (эта традиция) столь мощна, то, стало быть, в ней плодотворного ровно столько же, сколько губительного. Конечно, конечно, он (Вас. Вас. Розанов) – Царь Прозы Новой, и, конечно, конечно, конечно, это царствование куда как опасно. Здесь Андрей Немзер прав. Возвратимся все к тем же овечкам "актуализации младшей линии", к детективу, мелодраме, бардам, вот и розановщина пристегнулась – тенденция, однако, а уж как вывезет, как выедет – к гибели и жалкому всхлипу, взвизгу, или к гибели и взрыву, или к нормальной, естественной жизни – ну, это как при демократии: кого выберут. Просто надо помнить и знать, кто ты и что делаешь, ну и быть готовым к ответу за сделанное. Вот и все.
РЖ: Вы стали в этом году лауреатом «Тенет», заняв первое место в разделе «Литературно-критические статьи» (кстати, впечатление было странное: будто игрока высшей лиги пустили поиграть с дворовой командой – я не про премию в целом, а про конкретную номинацию). В связи с этим: как вы относитесь к институту литературных премий, в частности сетевых? Помогают они литературе, мешают, не влияют вовсе?
Н.Е.: Да ну, прямо-таки «игрок высшей лиги». Скажете тоже... Литература (сейчас протру очки-велосипед) не спорт, там что-то иное. Кстати, поэтому я с сомнением отношусь к институту литературных премий, но не осмелюсь утверждать, помогают они литературе или мешают, я же не социолог литературы. То, что влияют, – точно, но в какую сторону? Не знаю. Мне, например, премия «Тенет» помогла финансово. Я вернулся из отпуска без копейки, а тут – бац! Премия! Деньги, хорошо... И вовремя прислали, как и обещали. У меня, знаете, такая заниженно-завышенная самооценка, с одной стороны, а с другой стороны – такая завышенно-заниженная оценка современной литературы, что мне... мм... странны разговоры о высшей лиге или дворовой команде. Я, может, и в высшей лиге, но далеко не Пеле. Ну и Лев Пирогов тоже, знаете, не Марадона. Так что уж там – высшая лига, высшая лига.
Фу ты, неловко как-то. Получается, что я оправдываюсь и тем самым подвожу и обижаю людей, давших мне премию. Нехорошо-с. Но будем надеяться, что они не обидятся. Я им за премию очень и очень благодарен, как может быть благодарен любой пишущий, когда он понимает, что его прочли и что ему благодарны за то, что он написал.
РЖ: Вопрос к вам как к человеку, системно работающему в разных «средах»: отличается ли чем-то принципиально сетевая критика от критики бумажной? И шире: существует ли феномен «сетературы»?
Н.Е.: Не знаю. К стыду своему, мало знаком с «сетературой». Должна отличаться. Большей раскованностью, если угодно, безответственностью. Не свобода, но воля! Срифмую -
Дикое поле литературы -
Вот что такое "сетература".
Впрочем, здесь же и вполне профессиональные критики действуют. Сергей Костырко пишет. Быков, которого я трижды помянул, орудует вовсю. Ну его-то работоспособность, меня просто... как это... валит наземь, о-шелом-ляет и о-пешивает, так что я без шелома и пешком волокусь по пыли. Молодость, молодость... Феномен "сетературы", может, в чем-то схож с черновиком? Огромным черновиком литературы? Или с письмами другу, врагу, самому себе? Странным таким эпистолярным жанром, эхом XVIII века? Или такой, знаете, акварелью, если брать живописные сравнения, или карандашным наброском? Когда работают легко и быстро и без эскизов – ррраз, и намазюкал. А клиент-реципиент скуксится: мда, мол, если вы скажете, что это не Пикассо, я вам поверю без честного слова.
РЖ: Вы сознательно выбрали для себя имидж анфан-террибля современной российской критики и работаете на него?
Н.Е.: Ух, ну до чего же приятно. Нет, нет. Ни за что и ни в каком случае! Очень хорошо и славно, что меня считают анфан-терриблем, но не я выбирал этот имидж. Я даже не знал, что (судя по вашим словам) этот имидж выбрал меня. Но раз вы говорите, что я enfant terrible, то соглашусь без всяких «так и быть», а с радостью. Инфант так инфант. Но работаю ли я на этот образ? Нет, нет и нет.
Моя любимая сказка – сиквелы, продолжения "Нового платья короля" Андерсена. Первый сиквел великолепно сработал Владлен Бахнов. Там мальчика делают советником голого короля. Мальчик ездит в золотой карете, а король по-прежнему голый, потому что из кареты "вылетишь вон, крикнув: Голый король!"
Второй сиквел сделала моя приятельница. "Мальчик, – сказала она, – орал, ничего не боясь, потому что папа у него был начальник дворцовой стражи. Ему и отвечать, ему и валидол лизать, а мальчику-то что? Голый король!"
Третий сиквел я вычитал у Евгения Попова. Мальчик оказывается обыкновенным и жестоким хамом, разрушающим мечту о красивом, несбыточном, невероятном. Вот этот сиквел мне теперь больше всего по душе. Теперь мне нравятся слова Жана Кокто после того, как критики проехались по его великому "Орфею" туда и обратно: "Я не требую от критиков искренности. Я требую от них воспитанности".
По-моему, гениально. Поэтому "образ, на который я работаю": если и анфан-террибль, то такой, которому нарвали уши. "Чего ты орал? За что обидел хорошего человека, старенького короля? Все видели, что он голый. Ну и что? На кой ляд ты вылез со своей правдой-маткой? Гаврош нашелся... Ты уже всех тут успел обидеть, оскорбить и унизить. Иди и больше не безобразничай".
P.S.
К последним аполлон-григорьевским чтениям АРСС выпустил занятный буклет. Мало того, что книжица отлично издана, так еще и содержание вполне захватывающее: портреты всех «академиков», их кредо в собственнословном изложении и краткие выдержки из отзывов коллег. Причем какой отзыв про себя опубликовать, сами «академики» и решали. Естественно, тут-то самый интерес литературно-психологический и начинается: кто в какие зеркала смотреться любит, кто какие отражения предпочитает.
Так вот, у нашего героя на самом видном месте красуются две цитаты: «Злобный щенок Никитушка Елисеев» и «Критик либерального общепита». И подписи: Олег Павлов и Сергей Семанов, соответственно. Вот и верь после этого критику, когда он, отвечая на вопрос о своей анфантерриблистой репутации, уходит в глухую несознанку – и я, мол, не я, и имидж не мой.
Кстати, об Олеге Павлове. Опубликовал как-то автор «Казенной сказки» в РЖ статью о том, как критики мешают писателям жить и творить. Нормальная такая статья, забавная, как все, что пишет Павлов. Афоризмов много. Вот, например, один из самых выразительных: «Любить искусство – это значит относиться к нему с любовью, отдавая свою жизнь служению тому, что любишь». Ага, а любить кашу с маслом – это значит класть масло в кашу.
Но не суть, не суть. Мы же тут как бы не о Павлове, а о Елисееве. А Елисееву в той статье посвящен такой проникновенный пассаж: «И вот со страниц „Нового мира“ какой-нибудь знатный академик объявляет гениальную русскую прозу Платонова продолжением физиологических очерков Глеба Успенского и уже-то всю послеплатоновскую русскую прозу, обращенную к своему народу, пока что пробуя, намекая, еще без имен, объявляет не более чем „талантливым эпигонством“». И цитата соответствующая из елисеевской статьи: «Народническая традиция Глеба и Николая Успенских, последним вершинным достижением которой был Андрей Платонов, а эпигонами, правда очень талантливыми, деревенщики, ныне мертва».
В общем, заступился букеровский лауреат за обиженного классика. Все чин чином, даже фамилия зоила не упоминается. Вот только насчет «без имен» Павлов немного погорячился. Имена в новомирской статье Елисеева как раз есть. Точнее, имя. И названо оно в аккурат перед тем предложением, которое цитирует автор «Письма к другу». Вот, пожалуйста: «Павлова волочит, тащит за собой инерция великой, но мертвой традиции». А уже дальше про Успенских и Платонова.
Естественно, после такого диагноза и Платонова срочно полюбишь, и «злобного щенка» до конца жизни запомнишь, чтобы при каждом удобном случае поминать как клеветника России.
И вот это в манере Елисеева, может быть, самое главное: он критик-диагност, он умеет так определить писателя, что тот будет трепыхаться, как пришпиленная бабочка, и статьи писать о том, что в эпоху Сервантеса критиков не было, оттого «Дон Кихот» так хорош получился, но с булавки ему уже не слезть и надпись на этикетке не поменять.
И совершенная неправда, что Елисеев «обращает внимание лишь на те книги, статьи, эссе, что позволяют ему проявить свой дар – дар насмешника, сатирика», как утверждает Сергей Беляков (цитата, отобранная Елисеевым для того же АРССовского буклета). Скорее уж наоборот: удивительно, как мало отличаются «положительные» и «отрицательные» елисеевские статьи. В какой-нибудь «Синдром Фрица» вполне неблизкого ему Дмитрия Бортникова Елисеев вникает столь же тщательно, как и в стихи своего любимого Сергея Стратановского. Разносная статья про Юрия Мамлеева, после которой объекту, по-моему, только одно и остается, что тихо уползти из литературы, не менее убедительна и аргументирована, чем рецензия на симпатичную критику быковскую «Орфографию».
Но самый блестящий образчик елисеевской критики – это, конечно, его летняя рецензия на сборник Андрея Немзера. Единственный в своем роде пример, не рецензия даже, а непонятной жанровой природы сочинение в манере «бормочущей розановской записки», агон, стилевое состязание, в котором рациональной центростремительности насквозь логичного Немзера противопоставляется дионисийский хаос, распад, шушукание по углам: «Я здесь краем, краем». Спор маргинала Марсия с Аполлоном, закончившийся, по счастью, для обеих сторон благополучнее того, античного – нравы за истекший период все же несколько смягчились.
Евгений ЕРМОЛИН
8.01.2004
Русский Журнал: Вы рассматриваете литературу и искусство вообще как «попытку свидетельства об истине» и «орудие познания Бога». Возможно ли, на ваш взгляд, в рамках литературы прикосновение к истине или литература все же – лишь тоска по ней, «сны о чем-то большем»?
Евгений Ермолин: Но ведь и сны – это прорывы и провалы в бездну, это опыт Бога или путь к Нему. Некоторые мои важнейшие мистические переживания связаны с пребыванием в состоянии сна. И так, наверное, могут сказать многие. На своих вершинах литература – это сюрреалистический гнозис, проникающий к основам человеческого и космического бытия. Откровение Иоанна Богослова – архетекст почти всей последующей словесности. Это диалог с тайной. В нем рождается истина о человеке. О мире...
РЖ: О Боге?
Е.Е.: Да, и о Боге, в той мере, в какой Бог отразился в человеке и в нашем мире. Бог хочет быть познанным. Он не скрывается, не таится. Почему же писатель лишен способности осуществить этот предельно ответственный гнозис? Я не вижу здесь пропасти. Бог встречается с человеком и в литературе. Конечно, лучше, наверное, получить базисные сведения о Боге из Библии, а не из современной литературы. Но я верю, что Бог говорит с миром и человеком сегодня , что Он особым образом раскрывается во всяком личном опыте.
РЖ: Ваши эстетические симпатии на стороне того направления (в самом широком смысле слова), которое на языке критики XIX века называлось «идеализмом». Не кажется ли вам, что в современной литературе (я имею в виду практически все постреалистические течения) «побеждают» именно те произведения, где идеал остается не названным, где он присутствует лишь в свернутом виде или даже по видимости отсутствует вовсе (самые разные имена: Джойс, Платонов, Хармс, Беккет, Уэльбек и т.д.)? Возможно ли в сегодняшней ситуации образное воплощение идеала или литература сейчас способна указывать на него лишь «от противного»?
Е.Е.: Погодите-погодите. Что еще за «постреалистические течения»? Давайте сначала в этом разберемся. Сегодня, когда очевиден провал на экзамене истории проекта «русский постмодернизм» со всеми его причиндалами (кстати, предсказанный мною десять лет назад, в 1993 году, в «континентовской» статье «Место человека во вселенной»), даже смешно отождествлять (хотя бы и так деликатно, как это делаете вы) современную литературу с постреалистическими течениями. Вообще, нельзя недооценивать позорный провал игрового релятивизма и доморощенного пандемонизма в искусстве. Это главное литературное событие начала XXI века. Реализм же в искусстве – я уверен – никогда не устареет, не кончится. Он был всегда и будет всегда, составляя главное, а иногда и единственное содержание искусства в любую эпоху. Храмовый синтез искусств в христианстве – тотально реалистичен. Осевые экзистенциальные свидетельства каждого века – в высшей степени реалистичны. Экспрессионизм, сюрреализм и – в значительной мере – неоклассика в искусстве ХХ века – это почва, на которой перманентно произрастал экзистенц-реализм. В той мере, разумеется, в какой мы видим в реализме прежде всего не средства (они-то как раз и меняются, устаревают и, слава Богу, обновляются), а цель.








